Часть 11 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Доедай, а потом помоешься. У тебя бельё чистое есть, или поискать у Максима?
– Всё есть, тётя Нина… Не бегайте вы, как кура без башки! – грубовато отозвался он. – Сядьте уже! И так вон какого мельтешенья наделал! Вы теперь, что ль, опять артистка?
– Кто тебе успел рассказать? – рассмеялась Нина, садясь за стол напротив парня и с радостным изумлением глядя в его тёмное, почти коричневое, скуластое и большеротое лицо с такими цыганскими, ярко-чёрными, как растопленная смола, глазами…
– Да ещё б не рассказали! – хохотнул Матвей. – Я вчера во дворе с пацанвой потолковал, так всё мне по списку про вас доложили! И что Максим Егорыч теперь – начальство, и что вы – артистка в театре, что Светланка – учительница… вот ведь страсть-то! Так я и чуял, что добром эти её книжки не кончатся! А Марья… Марья-то вон какая сделалась! Я ж не брешу, я и впрямь её не узнал!
– Бандитка завзятая она сделалась! – мрачно сказала Нина. – Шестнадцать лет, а всё, как мальчишка, – по заборам и по крышам! В цирк, видишь ли, собралась, под куполом вниз головой болтаться!
– Так, может, оно и ничего, тёть Нин?.. Цирк-то? Весёлое дело, козырно…
– Что «весёлое дело»? Шею свернуть?! Куда как весело! Ну, знаешь, Матвей, тебя мне только не хватало! – рассердилась Нина. – Мало мне Максима: всё ей с рук спускает, ещё и восхищается! Вот, ей-богу, если ты при Машке хоть раз скажешь, что цирк – это козырно, то я…
– Да не буду, что вы, ей-богу… Мне ещё пожить хотца! – успокоил Матвей, поблёскивая шалыми глазами. – Ну, стало быть… всё у вас в порядке. Так я не буду ночи ждать! Прямо сейчас на вокзал да и…
– Почему ты ушёл? – в лоб спросила Нина, садясь напротив. – Скажи мне, ради бога, мальчик, – почему ты тогда ушёл?! Мы обегали всю Москву! Максим со своими чекистами тоже с ног сбился! Всюду искали! Мы думали – тебя давно в живых нет, а ты… Что стряслось тогда, что случилось?
Матвей хмыкнул было – но ухмылка сразу же сбежала с его лица, когда Нина взяла его за руку. Губы парня дрогнули, взгляд метнулся в сторону. Неловко взъерошив свободной ладонью волосы, он вздохнул. Пожал плечами. Уставился вниз, на свои разбитые ботинки.
Осень 1926 года выдалась ветреной и дождливой. Лили дожди, улицы Москвы были покрыты раскисшей грязью, в которой тонули боты и калоши. Небо обложилось свинцовой хмарью. По утрам уже случались заморозки, ненадолго схватывая грязь ледяными прожилками, – но к полудню снова всё расползалось, небо сыпало дождём вперемежку со снегом, сырость заползала за воротники, и хотелось не выходить из дома до конца света – или, по крайней мере, до зимы.
Трясясь в сыром, переполненном трамвае, громыхавшем вниз по Солянке, Нина страстно мечтала оказаться дома. Пусть даже в «петуховке» снова скандал, пусть пьяный Охлопкин бегает за женой с утюгом, а у самогонщицы Любани гуляет блатная компания с Сухаревки… Сегодня она, Нина, даже этого не заметит. Тенью проскользнёт в свою комнату, снимет мокрые ботинки, повесит сушиться пальто. Затопит печь. Принесёт из кухни горячий чайник, порежет хлеб, достанет уцелевшую банку прошлогоднего варенья. Если на кухне всё спокойно, то на ужин можно будет сварить картошки. И – уснуть на кровати, накрывшись старой шалью, под монотонное бормотание Светланы, зубрящей грамматику…
Но этим сладостным мечтам не суждено было сбыться. Едва свернув с Солянки во двор, Нина увидела стоящую у подъезда машину мужа. Сердце словно окатило ледяной водой: никогда ещё Максим не возвращался домой так рано.
«Ранен! Нет, тогда бы повезли не домой, а в больницу… Срочная командировка?.. Девочки! Что-то с ними!!! Дэвлалэ!»
На чужих ногах она промчалась через чёрный подъезд, взлетела по лестнице, задыхаясь, ворвалась в квартиру. Почему-то страшно воняло гарью, но задумываться об этом было некогда. Нина даже не заметила того, что «петуховка» подозрительно тиха сегодня: все двери захлопнуты, никто не раскочегаривает примус и не гремит корытами в кухне. Только в их комнату дверь была распахнута настежь, и, подбежав, Нина сразу же услышала озабоченный голос мужа:
– Нет, Света, сядь подальше: у него там вши дивизиями маршируют! Ещё не хватало потом остричь твои косы! Положи на подушку. Чёрт, ведь и подушка обовшивеет… Маша, сбегай к Иде Карловне, у неё есть градусник! Хотя и так понятно, что… Приходько, не путайся под ногами, марш на службу, я вернусь сам!
Дослушать Нина не успела, потому что прямо на неё из комнаты вынеслась взбудораженная младшая дочь:
– Мама!!! О-о, слава богу! Давай скорей сюда! Дядя Максим беспризорника принёс!
В первую минуту Нина испытала оглушительное облегчение: все живы, здоровы, никакой беды… Вслед за дочерью из комнаты со смущённой физиономией выбрался шофёр мужа Федька Приходько, всегда робевший перед женой своего начальника.
– Нина Яковлевна, вы извините пока что… Я говорил, что в больницу шкета надо, так нешто Максим Егорыч слухать будет?.. Велел сюда везти этот вшивый трест, и точка без разговоров!
– Какие пустяки, Фёдор… – машинально отозвалась Нина, не замечая, что Приходько с неумелой галантностью помогает ей избавиться от пальто. – Максим! Максим! Что случилось, кто это?
Муж, стоявший у кровати, повернулся к ней. В руках у него была какая-то лохматая тряпка.
– Нина, вот… Я подумал – этот пацан из ваших. Подумал – лучше принести к тебе…
Нина шагнула к кровати. Там, на наспех расстеленной овчинной шубе деда Бабанина, лежал чудовищно худой, чёрный от грязи и копоти мальчишка. Не вид он казался ровесником Светки. То, что держал в руках муж и что показалось Нине тряпкой, было обгорелой кавалерийской шинелью с обрезанным подолом. Подумав, Максим подошёл к печке и запихал шинель прямо в топку.
– Там всё равно одни вши…
Мальчишка не протестовал: он лежал запрокинув голову и хрипло, тяжело дышал. Сидящая рядом Светлана, морщась от жалости, держала на коленях его голову. Едва взглянув, Нина сразу же поняла, что перед ней – цыганёнок. Ни у кого больше не могло быть такой смуглой до сизого отлива кожи, таких иссиня-чёрных, слипшихся от грязи и крови волос, таких широких бровей, почти сросшихся на переносице и длинными крыльями разлетающихся к вискам.
«Какой красивый мальчик… И правда, совершенно цыганская физиономия! Господи, как же так? Таборный? Так почему же он не со своими? Что цыганский мальчишка делает у беспризорников?!»
– Сегодня горел дом на Малой Ордынке, и они выскакивали из подвалов, как черти, – словно прочитав её мысли, отозвался муж. – Нас вызвали вместе с пожарными. Кое-кого успели поймать, загрузили в фургон… Уже собирались уезжать – а один шкетёнок меня за рукав дёргает и говорит: «Начальник, Мотьку Цыгана в подвале забыли, хворый он!»
– И ты, конечно же, туда полез!!!
– Конечно! – слегка удивлённо подтвердил Максим. – И между прочим, очень вовремя успел. Только выволок пацана – сразу же крыша рухнула! Немного обжёгся – но это искрами, ничего серьёзного…
Нина молча зажмурилась. Светка смотрела на отчима с немым восхищением. Приходько, застывший в дверях, крякнул с непонятной интонацией.
– И вот, я подумал: лучше, наверное, сюда… Может быть, ты его знаешь?
– Максим! Я же не могу знать всех цыган на свете! Неизвестно даже, из каких он… Чаворо, конэско ту сан[27]?
Ответа не последовало. Наклонившись к подушке, Нина повторила вопрос.
– Да вашу же ж мать… – чуть слышно раздалось в ответ. – Умучился повторять… Я не цыган, мадам… Ни в каком месте и ни разу… Вот чтоб с места не…
Не договорив, мальчишка откинул голову. Горло его судорожно дёрнулось.
– Господи, Максим! Ну какие сейчас могут быть допросы! Он же горячий, как печка! – Нина положила ладонь на лоб пацана – и сразу же отдёрнула её. – Ужас… Фёдор! Поезжайте за врачом, нужно в первую очередь узнать – не тиф ли… Нет, я сама сначала посмотрю!
– Может, всё же в больницу? – напряжённо спросил Максим, глядя на то, как Нина, вооружившись ножницами, ловко вспарывает истлевшую рубаху мальчишки и исследует его под мышками и в сгибах локтей.
– Нет… нет, думаю, не тиф. Ничего, кроме коросты. Но врач всё равно нужен! Приходько, поезжайте к профессору Марежину, скажите – артистка Нина Молдаванская покорно просит приехать… Максим, не спорь: в больнице его просто уморят!
По лицу мужа было видно, что у него и в мыслях не было спорить. Нина продолжала командовать:
– Света, не вставай, ему у тебя удобнее! Смотри только, чтобы в самом деле вшей не наползло! Юбку выкинешь потом… Маша, дай градусник! Рубаху и всё остальное – сжечь… Дэвла, у него ожоги какие! Вот… и вот… прямо до пузырей! Фёдор, ну что же вы стоите столбом?!
– Прикажете выполнять, Максим Егорыч?
– Выполняй, Приходько, и поживей. Нина, но он такой грязный…
– Ничего не поделаешь, пока так полежит. Надо достать водки, обтереть его. Максим, сходи к Любане, у неё всегда есть. Иди-иди, она тебя до смерти боится! Всё отдаст! А керосин на кухне… Светка, да не вертись ты, ему же неудобно!
Тифа у мальчишки, к счастью, не оказалось. Профессор Марежин, которого Приходько привёз через час, тщательно обследовал беспризорника, обнаружил запущенный плеврит, коросту, коньюнктивит, чесотку («Светка, боже, отойди от него немедленно!») и несметные колонии насекомых. Выписав лекарства, профессор ещё некоторое время осведомлялся у Нины о здоровье её родственников (Марежин был страстным поклонником цыганского пения). Затем, попросив посылать за ним в случае необходимости, отбыл.
Четыре дня Мотька был совсем плох. Ожоги, которые Нина смазывала лампадным маслом бабки Бабаниной, кое-как заживали, но жар почти не падал. Мальчишка метался в бреду, мотал по подушке встрёпанной, воняющей керосином головой (вшей решительная Светка извела сразу же), бормотал сквозь оскаленные зубы страшные ругательства. По ночам Нина со старшей дочерью сторожили Мотьку посменно. Утром больного приходилось бросать на Светлану, и Нина целый день тряслась на службе, боясь того, что Мотька умрёт на руках у дочерей. Но пацан оказался живучим, как блоха. К вечеру пятого дня он, позволив залить в себя ложку лекарства, вдруг крепко уснул – и ни разу за ночь даже не пошевелился. Нина, которая всю ночь просидела возле него, опасаясь самого худшего, к утру чувствовала себя совершенно разбитой. Кое-как собравшись с силами, она протянула руку, пощупала Мотькин лоб – и вздрогнула от неожиданности. Лоб пацана был влажный от пота, но – едва тёплый. Кризис миновал.
Мотька выздоравливал быстро. Нина, продав знакомой артистке старинное гранатовое кольцо – подарок таборной бабки, купила на Болотном рынке курицу и три дня варила из неё прозрачный, свежайший, благоухающий бульон. Светка и Машка благородно отказывались его пить, и весь бульон доставался Мотьке. Тот выхлёбывал его жадно, как холодную воду в жаркий день, ел чёрный хлеб, пил чай с сахаром, хрипло, смущённо говорил: «Благодарствую, мадам, на вашем неоставлении…» – и уверенно шёл на поправку.
– Так ты в самом деле не цыган? – спросила Нина в то утро, когда первый снег, кружась за окном, ложился между сараями, липами и поленницами, покрывая петуховский двор чистейшей скатертью. Нина стояла, опершись обеими руками о подоконник, и смотрела на мельтешение белых мух. Дочери были в школе. Мотька сидел в постели, худой до прозрачности, чёрный как сапог, и аккуратно, подставив ладонь под крошки, уминал горбушку. В печке потрескивали дрова, веяло теплом. На столе дожидался горячий чайник и завёрнутые в бумагу полфунта ситного.
– Я сначала подумала, что ты боишься это сказать. Но ты же видишь, я сама – цыганка, девочки мои – тоже. Неужели ты не…
– Ну ей-богу же, нет, мадам! – уныло сказал Мотька, и было видно, что на этот вопрос он отвечал множество раз. – Я с Одессы, с Николаевского приюта! Кто меня мамане сработал – никакого понятья не имею… Может, и ваш какой-то постарался! Маманя у меня весёлая дама была, так что всё очень даже может быть…
– Так у тебя есть мать? Отчего же тогда – приют?..
– Ну так надо же было что-то шамать, когда четыре власти пилят город на части! Маманя сказала: шлёпай, Мотька, до приюта, там харчи и не стреляют, назовись сиротой. Я и пошлёпал! Мамане-то со мной тогда вовсе некогда было: как раз французы подошли, было чем заняться…
– Сколько тебе тогда было лет?
– Тю! Может, пять, а может, семь… Не вспомнить так сразу-то! Мамани я больше не видал, соседи после сказали – солдатня пьяная зарезала… Потом Гришин-Алмазов пришёл, потом я за Японцем на Петлюру увязался, потом с Петлюрой же от Котовского тикал, потом – с Котовским от Деникина… Много чего было! Год назад в Москву приехал, думал подкормиться – а тут ещё хужей, чем на Полтавщине! Ну да ничего, мы народ привычный…
– Чуть не помер, «привычный»… – проворчала Нина, чувствуя, как сжимается комок в горле.
– Мне весьма неловко, что я вас так свински обожрал, – церемонно сообщил Мотька. – Времена сейчас собачьи, и хлеба на своих-то не доищешься. Так что позвольте мой клифт, и я освобожу эти апартаменты…
– Твой «клифт» пришлось сжечь, – сообщила Нина, и Мотька тут же скис.
– Это мне будет в некотором виде затруднительно…
– …и никуда идти тебе не надо. Разве ты не видишь? – зима на улице! А ты едва-едва выбрался из плеврита.
– Мадам, – подумав, с наисерьёзнейшей рожей сказал Мотька. – Я, ей-богу же, не цыган! Вот хоть что вам на том поцелую: хоть крест, хоть красную звезду! Я ни с какого боку вам не родня. Странно, что вы супруга оставили живым, когда он притащил вам за один раз столько радости… Что характерно – вшивой, горелой и вонючей!
Нина из последних сил прятала улыбку. Мальчишка с его корявым, уморительно неправильным, изысканно-босяцким языком был невероятно забавен. И – сжималось сердце от этой чудовищной худобы, торчащих скул, провалившихся глаз, сияющих, тем не менее, непобедимой лукавой искрой.
– Вот что, вшивая радость… Перестань, во-первых, звать меня «мадам». Говори – тётя Нина. Во-вторых, ты остаёшься здесь, пока не встанешь на ноги, – а дальше будет видно. В-третьих, тебе пора спать, хватит мести языком. Проснёшься – поешь ещё: я тебе кашу на молоке сварю.
Мотька задумался. Затем недоверчиво улыбнулся. Пожал острыми плечами. Проворчал: «Каким только местом думает эта интеллигенция?..», откинулся на подушку, сунул в рот последний кусок хлеба – и через мгновение уже спал, умиротворённо посапывая, похожий с мякишем за щекой на исхудалого суслика.
Мотька остался в «петуховке»: никто против этого не возражал. Дочери Нины относились к больному очень нежно, и даже ершистая Светланка нет-нет да и подсаживалась к постели погладить Мотьку по лохматой голове. Тот, заливаясь смуглой краской, ворчал: «Светка, это буржуйские пережитки, я ж не кошка…», но было видно, что ласка ему приятна. Машка же, тогда ещё девятилетняя малявка, вообще была готова часами сидеть на половике возле кровати и слушать полные лихости и вранья рассказы Матвея о «волюшке». Нина, опасавшаяся, что её своенравные дочери не примут внезапно свалившегося им на головы беспризорника, вздыхала с облегчением. Она сама не ожидала, что ей так быстро прикипит к сердцу этот худой, ехидный, всегда ухмыляющийся пацан с невозможно цыганской физиономией. И даже мужу Нина почему-то не могла признаться в том, что Мотька напоминает ей сына, в девятнадцатом году умершего от тифа на больничной койке, в голодном ледяном Петрограде.
«Тебе нравится этот шкет? – осторожно спросил как-то Максим. – Я боялся, ты ругать меня будешь. Что, вот, приволок с улицы невесть кого… Их же сейчас пол-Москвы таких!»
«Но ты же, надеюсь, не приведёшь сюда пол-Москвы? – улыбнулась Нина. – Нас и так теперь пятеро в комнате. Бабанины уже бурчат, что я своих цыган со всего города собираю…»
«Я зайду к ним, объясню ситуацию.»
После этого «объяснения» Бабанины неделю боялись показаться на общей кухне, и больше никто из соседей вопросов насчёт «цыганёнка» не задавал.
Выздоровев, Мотька бесстрашно выскакивал во двор в обрезанных Нининых валенках, лихо колол дрова, волок их наверх, топил печь, затем хватал жестяное ведро и, громыхая им, нёсся к колодцу. Натаскав воды, ловко, с приютской ухваткой, мыл полы, чистил снегом дряхлые половики, а однажды угольным утюгом прекрасно отгладил кучу стираных рубах, до которых у Нины целую неделю не доходили руки. Только в школу определяться Мотька напрочь отказывался, уверяя, что сидеть полдня взаперти могут только круглые идиоты. Нине пришлось воззвать к мужу, – и Максима Мотька с неохотой послушался:
– Ну ладно… Если Максим Егорович так настаивают… Оно, конечно, тоска купоросная, но хоть покормят в той школе, и то хлеб!