Часть 12 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ученье к Мотьке не липло, хоть плачь! Светке стоило огромных усилий заставить «брата» открыть учебник и написать в тетради хоть несколько строк. Сама Светлана к тринадцати годам сильно вытянулась, постройнела, построжела, перестала задираться с уличными мальчишками и уверенно говорила, что после семилетки поступит в техникум «на учительницу». Свой педагогический талант она начала оттачивать на Мотьке:
– Ты откроешь, наконец, учебник? Что вам задано? Нет, дай сюда, я сама посмотрю… Что значит «опять ничего»? «Опять ничего» было вчера – а оказалось, что задали три задачи и восемь примеров! И ни одного ты не решил! Мне сегодня на тебя жаловалась Марья Фоминишна!
– Ой! Уй! Маты ж моя! Уже и настучала, кочерга старая! С чего?!
– С того, что ты на уроках вместо того, чтобы учиться, веселишь глупостями других!
– Должен же кто-то людям настроение поднимать…
– Настроение?! В школе учатся…
– … одни дураки!
– Ну, теперь же хоть один умный там завёлся, полегче будет! – язвила Светлана, которая тоже никогда не лезла за словом в карман. Сестринским подзатыльником она загоняла ворчащего Мотьку за стол. – Садись! Открывай! Читай, бестолочь, – от сих и до сих! И я не отойду от тебя, пока не прочтёшь!
– Вот пусть кто-нибудь сюда придёт!… Вот пусть кто-нибудь заглянет!.. И скажет, что вот это вот всё – не царская каторга с кандалами! – бурчал Мотька, с ненавистью паля глазами параграф истории. – Пусть кто-то это мне в глаза скажет – и я ему в морду плюну! И пусть потом мучается ночами – был у меня сифилис или нет…
– Мотька!!! Здесь ребёнок!!!
– Молчу, молчу… Деспотиня ты, Светка, и мучительница…
– А ты – болван!
«Ребёнок» – Машка – между тем вздыхал за другим концом стола, усаженный грозной сестрицей за арифметику. Мотька подмигивал ей через стол бедовым чёрным глазом:
– Держись, Марья: с нами бог! Вот отстреляемся – я тебя научу одной подсечке… У китайчонка в Первой Конной перенял. Ни один Шкамарда к тебе на пистолетный выстрел не подойдёт! А потом за море расскажу, за Одессу, за Ланжерон… Вот будет весна – подадимся с тобой туда, ежели мать отпустит! Там, Машка, тепло, каштанчики зацветут, барабульку с камней ловить станем… Ты плавать-то умеешь? Что – нет?! Ну, интеллигенция же ж, господи… Ладно, выучу!
Машка доверчиво сияла от радости. Мотька лучезарно улыбался сердитой Светке – и покорно погружался в учебник.
Дрался он и в самом деле здорово. В первый же день выздоровления, когда Мотька, ещё прозрачный от слабости, выбрался во двор – в валенках на босу ногу, в старой шинели Максима внакидку, – его окружили дворовые пацаны.
– Глянь – цыган выгребает! Ещё один завёлся! – цыкнул зубом Володька Шкамарда. – Во поналезли, ворьё, в Москву! Куда ни плюнь – в чёрную морду попадёшь!
Мотька пожал плечами. Вытащил из-за уха окурок, присел с ним на поленницу. Мирно спросил:
– Огонька-то, мужики, ни у кого не будет?
– Для конокрадов не держим! – загоготал Шкамарда. Мотька вздохнул. Обезоруживающе улыбнулся. Аккуратно убрал окурок в полуоторванный карман. Поднялся, сбросил с плеч шинель, мечтательно посмотрел в хмурое небо – и одним страшным, точным ударом сбил Володьку на землю.
Первой из дома вылетела Светка – и рыбкой кинулась в катающийся по двору ком. За ней неслась Машка с суковатым поленом наперевес. Когда же из «петуховки» посыпались взрослые, Светка уже сидела верхом на стонущем Рыле, Машка каталась по снегу, сцепившись с Мишкой Белым, ещё трое человек завывали на разные голоса по углам двора, а Мотька, шмыгая разбитым носом, нежно выворачивал руку извивающемуся Шкамарде.
– А вот так будет по-нашему, по-ланжеронски… Та тю ты, рыбонька моя, распрыгалась!
«Рыбонька» орала, выворачивалась, материлась – но выдраться из Мотькиного зажима не могла.
Взрослые, конечно же, растащили драку, и ещё полчаса Мотька, вскочив на поленницу, вдохновенно, словно на митинге, отругивался от насевших на него соседей. С тех пор никто во дворе «бешеного цыгана» не трогал.
Весна пришла в апреле: дружная, тёплая, стремительная весна 1927 года. Сизые тучи, всю зиму осаждавшие небо, были с боями вытеснены летучим отрядом белопенных облачков. Солнце висело в небе целыми днями. Из-под поленниц, из-под сараев, из-под забытого мусора победно лезла трава. Старая липа во дворе одевалась нежным салатовым пухом. Ноздреватый снег проседал, отступал под заборы, обнажая влажную, чёрную, исходящую паром землю. В небе гомонили птицы, уже прилетели грачи. Шумная чета дроздов-рябинников деловито сновала вокруг старого скворечника. Беззаботно звенели трамваи на Солянке. Москвичи поснимали шубы и кожухи, на улицах появились фильдеперсовые ножки, лаковые туфельки, кокетливые шляпки, пёстрые косынки, кепки и пиджаки с угрожающими ватными плечами. Светка, приходя из школы, с остервенением крутила колесо швейной машинки, превращая старую шинель отчима в пальто для Мотьки и коверкотовое пальто Нины – в жакет для себя. «Зингеровка» стучала как пулемёт, и солнечные лучи, слепя, дробились на её стальном корпусе.
Мотька сделался беспокойным. Сразу же, как потеплело, он перестал ходить в школу, целыми днями пропадал где-то, возвращался злой, голодный, молчаливый. Светлану, которая привычно попыталась возмутиться, впервые за полгода матерно обругал. Светка испугалась, обиделась, чуть не заплакала. Матери, впрочем, не пожаловалась. Молчала и Машка.
«Он в Одессу хочет… – вздыхала она. – Уйдёт, как пить дать. Сейчас совсем потеплеет – и уйдёт… со стрелки барабульку ловить.»
«Дура, куда же он пойдёт? – недоверчиво возражала сестра. – А мы как же? Мы ему что – чужие? Да его и дядя Максим не пустит!»
Но отчима подолгу не было дома: иногда он несколько ночей подряд не приходил ночевать, оставаясь на службе. Нина тоже была занята в своём «Заготтресте» и, возвращаясь поздним вечером, уставшая, с ноющими от клавиш «ундервуда» пальцами, могла только рухнуть на стул и ждать, пока старшая дочь принесёт из кухни суп. А поев, мгновенно засыпала. И не замечала ни угрюмых глаз Мотьки, ни встревоженных рожиц дочерей.
Пасха ударила ранняя, ясная, сквозистая. Собираясь в гости на Живодёрку, Нина достала муаровое синее платье, оставшееся со старорежимных времён, шёлковые чулки, старую, но ещё красивую шаль с огромными красными розами и пушистыми кистями. Туфли были старые, стоптанные, но Нина натёрла их гуталином до лакового блеска и осталась довольна. На улице лукаво выглядывало сквозь кружевные облака солнце, молодая, ещё не запылённая листва лезла вместе со свежим ветром в открытое окно, и на сердце было радостно. Рассмеявшись, Нина открыла взвизгнувшую дверцу старого шифоньера, оставшегося ей ещё от купцов Петуховых, и вынула круглый свёрточек, где в коробке из-под пудры «Лемерсье» лежали её драгоценности. Дочери, умытые и наряженные в длинные юбки и блузки («Сколько раз вам повторять: в гости на Живодёрку форма одежды – цыганская! Два раза в год можно родне уважение оказать?!») уже ждали во дворе.
«Цацек» у Нины осталось мало: почти всё было продано и выменяно на еду в голодные годы. Но бирюзовый гарнитур, который подарил ей первый муж, Нина не могла оторвать от сердца и рассчитывала отдать его старшей дочери, когда Светка соберётся замуж. Она и сама очень любила эти небольшие, но изящные золотые серёжки с голубыми капельками, кольцо и брошь из мелких и крупных камешков в форме распускающейся розы. Эта брошь очень шла к синему Нининому платью. И… именно её в свёртке не оказалось.
Озадаченная Нина перебрала украшения ещё раз. Осмотрела полки. Вытащила и бросила на кровать все вещи. Опустившись на четвереньки, заглянула под шифоньер. Броши не было, хоть убей. Растерянно присев на стул, Нина сжала пальцами виски и постаралась вспомнить, когда она надевала «розу» в последний раз. Оказалось – на Рождество, когда тоже ходила в гости на Живодёрку. Неужели она обронила брошь там? Или потеряла в трамвае? Но нет, Нина хорошо помнила, что в ту метельную ночь вернулась домой на извозчике и своими руками убрала и брошь, и серьги на место, в этот самый шифоньер… Соседи? Они так боялись мужа, что не только в шкаф – в комнату «чекиста» не смели заглянуть без стука! Дочери никогда не взяли бы ничего без спроса…
«Не может быть… – вдруг стукнуло в голове. – Нет, не может… Мотька?.. Но… зачем? Для чего?.. И как же теперь быть?»
Ответа у Нины не было. А со двора её уже призывала сердитыми воплями Светка. Нужно было идти. Растерянная и огорчённая, Нина надела серьги, накинула шаль и вышла из комнаты.
Вечера она почти не помнила. Настроение было безнадёжно испорченным, и все силы Нины ушли на то, чтобы не испортить праздник и другим. К счастью, на Живодёрке, как всегда, было полно народу, все болтали, смеялись, спорили, ели, пели и танцевали, поздравляли друг друга с Пасхой. И никто, даже дочери, не заметил грустных Нининых глаз. Она спела и сплясала вместе со всеми, переговорила со всей роднёй, узнала все новости – и дома оказалась глубоко заполночь. Мужа не было: для Максима Наганова пасхальное воскресенье было самым заурядным рабочим днём. Зато дома оказался Мотька, который спал на своём обычном месте: на деревянном топчане с матрасом у печи. Когда Нина и девочки на цыпочках прошли в тёмную комнату, он пошевелился, проворчал:
– Ну, воскрес ваш Христос, что ль, наконец-то?..
– Воистину воскрес, – шёпотом ответила Нина. – Спи, нехристь!
Мотька повернулся на другой бок и захрапел.
И на другой день проклятая брошь не шла у Нины из головы. Вечером, смазывая маслом швейную машинку, она самым беззаботным голосом спросила:
– Девки, «розы» моей бирюзовой не видали? И куда я её засунула – ума не приложу!
Светлана, уткнувшаяся в учебник географии, даже глаз не подняла: только досадливо мотнула головой. Маша, сидевшая на кровати с «Аэлитой», пожала плечами:
– В глаза не видела! В шифоньере где-нибудь валяется, получше погляди!
Оставался Мотька. Но Нина точно знала, что не сможет задать приёмному сыну этот вопрос. «А что если всё-таки – я сама?.. Уронила, потеряла, забыла… От усталости что хочешь может быть! Да ведь и чужой кто-то вполне мог взять… Вон, к Любане кто только не шляется, а у нас вечно двери нараспашку! Конечно, наверняка так и было! Зашёл какой-нибудь Любанин жиган с Сухаревки, сунул руку, вытащил брошь – и смылся!»
В глубине души Нина прекрасно понимала, что никакой «жиган» не стал бы копаться в украшениях, а сунул бы в карман всю коробку целиком – и поминай как звали и бабушкины серьги, и кольцо, и цепочку… Но её совсем измучили противные, грязные мысли, и Нина в последний раз твёрдо повторила себе: конечно, это кто-то из чужих. Незачем больше и думать!
Скорее всего, история с брошью благополучно забылась бы, не спроси Светка пару дней спустя:
– Мотька, ты, когда на той неделе хлам выносил, маминой броши не видал? Она её потеряла где-то.
– Ничего я не видал… – проворчал Матвей недовольным басом: у него как раз ломался голос. – Броши какие-то… Надо больно!
– Ну и чёрт с ней! – обрадованно отозвалась Нина. – Я её и не любила никогда: слишком уж парадная, прямо как фрейлинский шифр… Эй, а руки-то, руки помыть! Мотька! Марш к рукомойнику, чудище! Когда только приучу тебя!
Матвей с презрительной гримасой вышел в общую кухню. После ужина он снова ушёл куда-то и вернулся лишь глубокой ночью.
Следующий день был выходным. Дочери с самого утра умчались на школьный воскресник. Нина проснулась в блаженной тишине, которую изредка нарушал звон трамвая с Солянки. С Мотькиного топчана доносилось ровное сопение. Несколько минут Нина лежала в постели, глядя в голубеющее окно. Затем не спеша поднялась, встряхнула руками волосы, прошла к шифоньеру, раздумывая, что надеть. Открыла, стараясь не скрипеть, рассохшуюся дверцу. И сразу же увидела свою брошь.
«Роза» лежала на полке, небрежно вмятая в стопку Светкиного белья. Нина растерянно взяла её в руки. Зачем-то осмотрела. Пожала плечами. Положила обратно. Обернулась. И – словно чёрт подтолкнул! – взглянула на Мотьку.
Тот лежал на топчане, закинув руки за голову, и без улыбки, в упор, почти враждебно смотрел на Нину. Та, испугавшись этого чужого взгляда, молчала. За окном проскрипела телега, снова прозвонил трамвай. Тётка-молочница, войдя во двор, завопила пронзительным голосом: «Малако све-е-еж, тваражок-сметанка-сли-и-и-ивочки!» – а они всё молчали и смотрели друг на друга.
Наконец, Мотька недобро усмехнулся. Резко откинул одеяло, встал и ушёл за ширму. Вышел одетым, с кепкой в кулаке. Не глядя, прошёл мимо Нины. Заскрипела лестница, хлопнула тяжёлая дверь.
– Куда ты? – запоздало крикнула Нина в открытое окно. Мотька не обернулся, не ответил. Серая кепка проплыла за забором в сторону Спасоглинищевского переулка – и пропала.
Домой Матвей больше не вернулся.
Разумеется, зарёванные Светка и Машка обегали все близлежащие дворы и улицы, расспрашивая о «брате» каждого встречного. Разумеется, дворовые пацаны, у которых давно установилась дружба с «цыганом», облазили всю Сухаревку, Болвановку, Болотный, вокзалы и рынки. Разумеется, Наганов поднял на ноги весь свой отдел. Но ни в моргах, ни в больницах, ни в московских закоулках Мотьки не обнаружилось. Он как в воду канул.
– Он уехал в Оде-е-е-ессу… – безутешно заливалась Машка. – Он всю зиму хоте-е-ел… И вот уе-е-е-ехал… На солнышке греться, барабульку лови-и-ить…На Фонтане купа-а-аться… Там… там… там… каш-тан-чики… цвету-у-ут…
– Сволочь… – цедила сквозь зубы бледная, злая Светка. – Просто последняя сволочь! Не предупредить! Не попрощаться! Как чужой!
– Не понимаю, – коротко говорил Максим. Нина видела, что муж расстроен всерьёз.
– Может, он вернётся осенью? – с надеждой говорила она. – Набегается, нагуляется – и вернётся! Вот ведь в самом деле цыганская душа: теплом повеяло, и сорвался с места! Будем ждать: авось, явится назад!
Но пришла осень, за ней – зима, снова наступила весна, – а Мотьки не было.
Сейчас Матвей сидел за обеденным столом и смотрел на свои запылённые ботинки так, словно видел их впервые в жизни. Но Нина не собиралась отступать.
– Мотька, отвечай немедленно! Подними голову! Посмотри на меня, паршивец! Куда тебя тогда унесло из дома? Ты хоть понимаешь, что тут с нами всеми творилось?!
Матвей молчал.
– Где тебя носило, тоже, конечно, не скажешь? Военная тайна, паразит?!
– Та ну, какая там тайна… – нехотя отозвался он. – Ничего интересного ж… Ну, в Одессу поехал. Протеребонился там до холодов. К фартовым ребяткам прилепился, погулял с ними пару лет… Ничего особенного же!
– В тюрьме, что ли, сидел?
– Это нет, бог миловал. Но когда банду нашу взяли…
– Ба-а-анду?!.