Часть 13 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ну что ж вы так орёте, тётя Нина? Ну, банду… Их же всех под расстрел отправили: серьёзные ребятки были, тюрьма их уж не примала. А мне – шестнадцать… Меня сперва в ДОПР, после – в комиссию, из неё – в колонию в Харькове. Я там и пробыл три года. Между прочим, козырное место оказалось! Хлопцев много, работают, и хозяйство своё, и мастерские… Я разряд слесарный получил! Но я на самолёты хотел, и мне наш завкол бумагу дал. В московское авиационное. Можно было, конечно, и в Роганьскую лётную школу приткнуться, но…
Нина резко поднялась из-за стола. Прошлась по комнате. Остановилась у окна. Не сводя глаз с кружащейся над крышами сараев стаи голубей, сказала:
– Мы тебя ждали всю осень! Всю зиму! Девки уревелись! Максим со своими весь город перевернул! Я думала, что с ума сойду! Ведь уверена была, что ты нагуляешься и вернёшься! А ты что?..
– Да ла-а-адно… Уж прямо так бы вы меня и назад пустили…
– Болван! Конечно, пустила бы! Уши вот надрала бы хорошенько, уж это будь спокоен! Неделю бы горели!
– Уши, тётя Нина, сыновьям дерут, – ухмыльнулся Матвей, не поднимая глаз. – А я вам кто случился?
Нина вихрем метнулась от окна к столу. Схватив парня за ухо, вывернула его круто, не жалея. Мотька ошалело взвыл:
– Тёть Нин! Да оторвёте же! Новое-то… уй-й-й… не вырастет!
– Я тебе, бандит, сейчас не только ухо… Я с тебя сейчас штаны спущу и ремня всыплю по заднице за всё сразу! Даже и Максима дожидаться не буду! – вполне искренне зашипела Нина ему в лицо. – Да как у тебя только совести хватило!.. Столько лет! Чуть не расстреляли его, шаромыжника! Да я эту проклятую брошь через два дня продала! Видеть её больше не могла! Какого чёрта она тебе только… – и, не договорив, вдруг расплакалась навзрыд, бессильно, упав на стул и уткнувшись лицом в побелевшие кулаки.
– Тёть Нин… Ну, тёть Нин! Ну что вы, ей-богу?.. – Мотька, вконец растерявшись, неловко полез за папиросами, закурил, не спрашивая разрешения. Едва затянувшись, спохватился, с проклятием смял папиросу в пальцах, и горячий пепел посыпался на пол.
– Я ж ведь эту брошку вашу целую неделю в кармане протаскал! Вот хоть режьте – не мог продать… А как ещё увидел, что вы по ней убиваетесь…
– Не убивалась я, не выдумывай! Да зачем она тебе сдалась?! В карты, что ли, проигрался?
– В Одессу хотел, погулять, – убито сознался Мотька. – Не поверите, как душа горела! Теплело ведь уже, солнце повылазило… Смерть как к морю тянуло! Думал – продам цацку барыжкам, хоть при хрустах в Одессу явлюсь, барином… А вышло… Я ж думал, не нужна она вам вовсе, брошка эта! Один раз всего за полгода нацепили… Думал – и не заметите… Ну, тёть Нин! Ну не ревите вы за ради бога, сил нет слухать… Ну как бы я в доме остался, когда вы знали, что это я вашу цацку попёр?!
– Дурак, я тебе голову оторву!!! Ничего я не знала!
– Знали, – глухо, не поднимая головы, возразил Матвей. – И Егорычу, поди, сказали.
Нина встала. Обошла стол. Подойдя к парню, обняла его за плечи, притянула к себе. Севшим от слёз голосом проникновенно пообещала:
– Если ты, приютское отродье, ещё хоть раз!.. Вот так!.. Без упрежденья!.. Хоть куда-нибудь… Я тебя сама с двух шагов из нагана застрелю, сукин ты сын! Никто не знал ничего, понимаешь? Никто! Да и что там было знать? О чём было квохтать – о цацке дурацкой?! Я – никому… Ни девочкам… Ни, спаси бог, Максиму… Одна шесть лет промучилась! Ну вот что с тобой сделать за это, а?!.
Матвей вдруг до боли стиснул её ладонь дрожащими, жёсткими, в прожилках въевшейся машинной смазки пальцами, и Нина услышала странный, гортанный звук.
– Мотька! – испугалась она, растерянно взъерошивая ему волосы. – Чаворо, господь с тобой, что ты… Ну что я такого сказала? Что ты, сынок? Будет тебе, не нужно! Пустяки же, я от сердца брякнула…
– Тёть… Нин… – Он неловко прижался щекой к её руке, оцарапал щетиной. Недокуренная папироса упала на паркет. – Тёть Нин… прости ты меня, скотину такую! Расстрелять меня мало… Прости…
Глава 3
«Кастрюльщики»
Хоть бы к вечеру полило, устало думала Патринка. Рваная кофта липла к спине, в горле пересохло. Другие цыганки, впрочем, словно не замечали духоты: они болтали, смеялись, встряхивали на руках детей, взахлёб обсуждая, куда податься сегодня:
– Умереть мне, щеяле[28], если хоть сухую корку сегодня добудем! Пропади она пропадом, эта Москва! Вчера из магазина выкинули, крик подняли до небес, а что я сделала? Ничего не сделала! Вошла только и огляделась! Так налетели со всех сторон, заголосили: «Куда ты грязная, куда ты босая, куда ты с ребёнком?!» И что с того, что я с ребёнком?! Мой ребёнок, что ли, есть меньше хочет, чем ихние?!
– А рая[29]-то эти! На каждом углу! Так и стоят, так глазами и водят, чуть что – свистеть! Будто бы я от ихнего свиста строем встану и честь отдам! Конечно, я сразу же в переулки бегом рванула… но места-то хорошего жаль! Там и магазин большой, и кино, и ресторан… Столько напросить можно было! Так нет, рассвистелся, соловей! Тьфу, чтоб ему его же свисток проглотить!
– А как на набережной хорошо-то было, а, щеяле? Всё парочки гуляют, таким гадать – одно счастье… Так ведь нет, принесла нечистая крымок этих! Ни закона, ни стыда не знают, сейчас – драться! Мужики-то ихние нанялись под землёй дорогу рыть, а эти проклятые – нашу набережную облепили! Вон, какой фонарь Ануце поставили – сияет, как звезда пасхальная!
– Ну, набережная, слава богу, длинная, можно и другое место найти…
– И ведь сколько цыган-то в этой Москве завелось! В одном конце – полячки промышляют, в другом – сэрвицы, в третьем – крымки, в четвёртом – кишинёвки, в пятом… в пятом мы, как козы, пасёмся! Одних наших шесть таборов в округе стоит, а других-то?!. Уже плюнуть некуда, чтоб в цыганку не попасть!
– Что ж хочешь, милая, – голод кругом! Люди повсюду есть хотят! Ещё Богу спасибо скажи, что у мужиков наших работа есть!
Кэлдэрарки[30] были правы. 1933 год выдался ещё голоднее прежнего. Таборы со всей страны стягивались к столице, где, по слухам, ещё было чем поживиться. По вечерам в подмосковных лесочках, за заставами, поднимались дымки костров, слышались перезвоны кузнечных молотков, лошадиное ржание, детский гомон, крики и песни. На рассвете толпы пёстро одетых, оборванных, босоногих женщин и детей валили по дорогам в город. Они рассыпались по улицам и переулкам столицы, фланировали по набережным, приставая к прохожим. Грязные цыганята плясали на площадях и в трамваях, выпрашивая копеечки. Чумазые девчонки хватали за руки москвичек, обрушивая на них потоки певучих слов, обещаний, клятв и посулов. Табор котляров, приползший из высохшей от голода Бессарабии, устроился за Покровской заставой, и цыганки сразу же облюбовали для себя набережную и монастырь. С набережной, однако, их довольно быстро вытеснили смелые, бешеные, смуглые до черноты крымки[31]. Котлярки не решились противостоять их решительной атаке – и, огрызаясь для порядка, ушли в кривые, узкие переулки Швивой Горки. Там можно было шмыгнуть в зелёный, заросший полынью и крапивой двор, перевалиться через подоконник на первом этаже, жалобными воплями обратить на себя внимание хозяек и вымаливать «на хлебушек больным деткам». Там можно было всей толпой окружить подружек-студенток, возвращавшихся с занятий, и морочить им голову обещаниями женихов. Можно было зайти в булочную со слёзной просьбой разменять червонец, затем шагнуть за порог с пригоршней мятых бумажных денег, передумать, вернуться, потребовать червонец назад, поднять скандал, бросать бумажки на прилавок, поднимать, комкать, призывать силы небесные, выбить, наконец, свой червонец обратно, – и умчаться стрелой, покуда продавщица не догадалась, что бумажек-то ей вернули меньше половины… Да чего только не придумаешь, когда в палатке куча детей и все они с утра до ночи клянчат есть!
… – Дырза[32]! Дырза! Да где эта несчастная?! Щеяле, Дырза с нами пошла или нет? Кто её видел? Юльча, ты видела? Вы ведь с ней вместе шли?
– Да пропади ты, на что мне с ней вместе идти?! Чтобы счастье от её скисшей рожи убежало? От самого табора её не видела!
– Дырза! Да что же это! Постойте, пхеялэ[33]! Куда она с прямой дороги деться могла? Дырза, дура разнесчастная!!! Потеряется ещё!
Вопли эти, наконец, донеслись до Патринки.
– Я здесь! Здесь! Я бегу! Подождите, бегу! – закричала она, припуская вдогонку за подругами по дороге. Под подошву подвернулся камень, больно стукнул по пятке, Патринка охнула, сморщилась. В жёлтую пыль вишнёвыми каплями западала кровь.
– Говорила же – одно несчастье от неё! – сплюнула в пыль Юльча. – Хоть вовсе её в таборе оставляй! Иди уже, убогая! Голову свою в палатке забыла или на ужин отцу сварила?!
Цыганки расхохотались. Патринка молча сорвала подорожник, лизнула его, подпрыгивая, пришлёпнула к ссаженной пятке. Дождалась, пока смолкнет обидный смех и от неё отвернутся. Сощурилась в небо. Солнце висело в небе белым палящим шаром. Вокруг сходились дымные тучи. Над дорогой носились ласточки. Впереди уже маячили деревянные домики Покровской заставы, утонувшие в цветущих садах.
Весь день они, как обычно, ватагой проходили по городу. Гадали, ныли, выпрашивали куски. У моссельпромовского киоска с папиросами высокая, красивая Анелка поймала за рукав толстую тётку в смешном беретике на затылке:
– Хозяйка! Хозяйка, погадаю! Про дочку твою всё тебе расскажу! Хочешь знать, что о ней люди говорят?
Тётка заинтересовалась, утвердила свою сумку между матерчатыми тапочками и сама протянула гадалке руку. Анелка взяла пухлую ладонь и, тараща глаза, принялась вдохновенно сочинять. Между делом она ловко вытащила из тёткиной кошёлки целый круг колбасы и незаметно передала её Маргайке, та спровадила добычу Папушке, Папушка – Азе, Аза – Юльче… Колбаса понеслась по рукам, стремительно удаляясь от законной владелицы, наконец, попала к Патринке – и та, конечно же, её уронила!..
Колбасный круг шлёпнулся в пыль. Тётка вылупила глаза, завопила:
– Ах, проклятые, воровки! Сейчас милицию позову!
Цыганки бросились наутёк. Анелка всё же успела подхватить злополучную колбасу и на бегу так треснула ею по спине Патринку, что та чуть не растянулась на земле.
– Ну что ты за дура такая, Дырза! Ни взять, ни принять не может! У цыганки – и руки колбасу не держат! Где такое видано, люди?!
Патринка молчала. Что было отвечать?
Они неслись по переулкам, провожаемые воплями ограбленной тётки и заливистой милицейской трелью, Патринка едва поспевала за подругами, подскакивая на ходу, проклиная саднящую пятку и стараясь не выпускать из виду жёлтую кофту Анелки. Та слегка отстала от подруг и, когда Патринка догнала её, со всей силы ткнула её в плечо кулаком.
– Что ты?.. – задыхаясь, спросила та.
– Дура! Руки давай!
Растерянная Патринка, наконец, поняла, что Анелка суёт ей в руку чёрствую ковригу хлеба и ту самую злополучную колбасу.
– За… зачем?
– Затем, что брюхо еды просит! – разозлившись всерьёз, рявкнула подруга прямо ей в лицо. – Что ты сегодня за весь день взяла, а?! Что матери дашь? Бери, покуда я добрая!
– А… ты сама-то?.. – пролепетала Патринка. Вместо ответа Анелка презрительно подняла свою торбу, раздутую так, что, казалось, запылённая холстина вот-вот треснет.
«Если бы мне так уметь…» – подумала Патринка, пряча колбасу в свою пустую торбочку. Анелка молча проследила за её действиями, фыркнула, скривив красивые, луком изогнутые губы. Отвернулась.
Анелка была старше её года на три, и маленькими они дружили. Вместе бегали за водой, вместе брызгались, хохоча до икоты, вместе играли с тряпичными куклами, мастеря для них шатры из палочек и кибитки из гибких веток, собирали цветы на косогорах и плели венки… Однажды Патринка даже попробовала объяснить подружке, что с ней творится, когда она слышит песни без слов – скрипку или гармонь на деревенских праздниках, радио, пианино из раскрытого окна… Анелка тогда не посмеялась над ней, но посмотрела настороженно, с опаской. Помолчав, деловито посоветовала:
«Ты про это не говори никому. Решат – полоумная. А тебе ведь замуж ещё идти!»
Больше они не говорили о музыке, но Патринка чувствовала: подруга отдаляется, начинает стыдиться её. Всё больше и больше времени Анелка проводила с другими девчонками, презрительно фыркая и закатывая глаза, когда Патринка оказывалась рядом. Патринке было грустно, но она была благодарна бывшей подруге хотя бы за то, что та не проболталась никому о музыке, распоряжающейся в Патринкиной голове. Год шёл за годом, Анелка вышла замуж, с гордостью носила на груди тяжёлое монисто, серьги из золотых «грушек»-подвесок, у неё были самые дорогие в таборе шёлковые платки, самые нарядные атласные юбки и фартуки с пышными оборками. Муж души не чаял в красивой, добычливой жене. У них уже родились дети, – но Анелка по-прежнему то и дело подсовывала своей бывшей подруге то кусок сала, то пяток яиц, то булку. Она смеялась над Патринкой чаще других, её насмешки были больнее прочих, но – куски совать не забывала. И вздыхала иногда:
«Убьёт тебя муж… Свекровь сгрызёт… На кой чёрт ты такая на свет родилась, а?»
Патринка только отмахивалась, понимая, что замужем ей не бывать.
В табор вернулись, когда над палатками уже погромыхивало и всё небо до горизонта было обложено набрякшими тучами, сквозь которые на западе алым лезвием прорезалось гаснущее солнце. Цыганки разбежались по палаткам: нужно было скорее, пока не полило, приготовить ужин для семьи. Патринка, припадая на одну ногу, подошла к своей палатке, крикнула:
– Мама! Я пришла!
В ответ – радостный возглас, сразу же прервавшийся надсадным кашлем. В последнее время мать всё чаще говорила: «Скоро уже всё… Скоро к богу пойду.» Патринка знала, что мать ждёт смерти как избавления, – и всё же сердце тоскливо сжималось.
Над ними всегда смеялись в таборе. Смеялись даже над тем, что отец был грамотен – хотя он никогда не отказывался читать вывески и указатели, идя с другими мужчинами в город. Что за нужда кэлдэрару в грамоте? Его дело – делать и лудить посуду, ходить по ярмаркам обвешанным медными, огнём горящими под солнцем котлами, зарабатывать хорошие деньги… Откладывать золото на невест сыновьям, покупать серьги и кольца жене и дочерям… А уж если ты можешь угостить цыган вином и мясом, созвав всех к своей палатке, да делать это не один раз, а чуть не каждое воскресенье, – уважению и восхвалениям конца не будет! Такими цыганами в большом таборе были Бретьяно и его братья. Солидные крепкие мужики с густыми бородами, в смазных сапогах, в жилетах с огромными серебряными пуговицами, с тяжёлыми золотыми перстнями на пальцах… Эти цыгане никогда не звали отца Патринки к своим палаткам. Они презрительно сплёвывали, если приходилось зачем-то обращаться к нему. Однажды один из них, Ишван, плеснул в лицо «голодранца» Йошки пивом из протянутой было кружки:
«Много чести тебе будет – пить с нами!»
Йошка, казалось, не обижался на всё это. Иногда даже как будто посмеивался над собой:
«Когда счастье раздавали, я на телеге в грязи застрял…»
Но Патринка видела, как горестно блестят глаза отца из-под низко надвинутой шляпы, как пробегает по его некрасивому, побитому оспой лицу злая гримаса. В такие минуты ей делалось жутко: словно это и не её отец вовсе… И Патринка старалась отвернуться, не заметить, промолчать. Что было говорить?