Часть 17 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Лыла-а… – уныло протянул Лёшка, плетясь следом и ероша ладонью курчавые, засыпанный кирпичной пылью волосы. – Где они, те лыла… Кай ёнэ, кай ёнэ – мирэ лыла сумнакунэ[44]…
Неожиданно Лёшка замер. Усмехнулся: весело, недоверчиво. Подумал с минуту, беззвучно шевеля губами… и вдруг завопил:
– Лоло! Шу-у-ун, морэ, шун[45]! У меня песня вышла!
Когда Анелка и Патринка вышли за заставу, туча, отгрохотав, уже уползла за Москву и в очистившемся, голубом, как тонкий фарфор, небе воздвиглась многоцветная радуга. Патринка, стоя по колено в залитой водой дорожной колее, зачарованно смотрела на неё.
– Девла-девла… Красота!
– Да закрой ты свой рот дурацкий! – рявкнула вдруг Анелка. – В кого ты такой дурой уродилась, в кого-о-о?!
– Да что я такого… – растерянно начала было Патринка. Но Анелка, не дав подружке договорить, схватила её за руку и почти силой принудила сесть на поросшую мятликом кочку.
– Сядь! И слушай, пока я тебя не убила!
Патринка, понимая, что сейчас лучше не спорить, покорно уселась.
Некоторое время Анелка сидела молча, свирепо водя по сторонам глазами. Зачем-то сорвав травинку, с минуту остервенело жевала её. Затем с силой выплюнула зелёную жвачку, сбив с макушки клевера ни в чём не повинного шмеля. Повернулась к испуганной Патринке. Тихим от ярости голосом сказала:
– Слушай, Дырза… Мне ведь скоро надоест! Я сперва думала – подрастёшь ты, дурь пройдёт! А ты? А у тебя?! Чем старше, тем дурнее делаешься! Да ты правда сумасшедшая, что ль? Как отец твой?! Которого даже бабы отвернуться не просят, когда мимо идут[46]?!
Жар бросился Патринке в лицо. Подруга была права, сто раз права – но никогда ещё Патринке так не хотелось по-настоящему, до крови ударить её.
Но Анелка недаром была хорошей гадалкой. Взглянув в застывшее лицо Дырзы, она шумно вздохнула, помотала головой. Негромко проворчала:
– Да ладно, надулась… Не сердись. Что мне тебя обижать, когда ты и так Богом обиженная? Дырза, ну не сопи ты, дура… Я же о тебе думаю! Я как лучше для тебя хочу! Ты мне как сестрёнка раньше была! Все девки над тобой смеются, я одна, как курица последняя, ещё жду чего-то… Ну подумай ты сама! Подумай хоть чуть-чуть, ты же цыганка всё-таки! Что у тебя в голове – картошка варёная? Так ведь не была же ты дурой, я ж помню, какая ты маленькая была! Вперёд всех игры придумывала, да ещё какие! Ну что с тобой случилось? Ну пускай ума нет – но глаза-то ведь есть? Посмотри на своего отца! Только и умеет, что ругаться со всеми, а ведь не дурак! Буквы его испортили, вот что! Разве цыганское это дело – грамота? Мой отец ничего не знает, а заработать всегда мог! Другие цыгане – тоже! Что это за цыган, если от него вся польза – вывеску в городе прочесть?! Неужто ты в него уродилась? Мать ваша больная, помрёт с часу на час, – так хоть ты бы добывала! И не совестно тебе?! До каких пор я тебе буду в торбу куски подкладывать?!
– Я тебя никогда не просила… – пробормотала Патринка.
– Знаю! Не просила! Да мне ведь жалко тебя, дура ты несчастная! Мать твою жалко! Рупишку, малявку! Кто их накормит, кто им даст? Ты?! Да у тебя в голове только музыка дурацкая, никому не нужная! Девлале, да ты мне хоть скажи: ты в самом деле, что ли, рехнутая?
– Наверное, – тихо сказала Патринка. – Наверное.
В горле стоял кислый комок. Но даже сейчас она думала не об Анелке и не об её словах – таких обидных и таких справедливых. Перед глазами стояло мокрое, смеющееся, ясное личико этой цыганской девчонки из подворотни – её ровесницы… Её короткие, как у парня, волосы, мокрые, вьющиеся… Её облепившее колени красное платье… Она говорила о театре, где выступают цыгане, и от горестной зависти у Патринки саднило сердце. О, если бы она, Патринка-Дырза, родилась не в котлярском таборе! Если бы она была городской, такой, как эта Машка… Если бы она могла в самом деле пойти в театр – и остаться там навсегда! Там, где каждый день играет музыка, там, где над тобой никто не смеётся, не издевается над тем, что звуки разрывают тебе голову, просясь наружу… Там, где за музыку могут заплатить. Пусть копейки, пусть сотую часть от того, что каждый день приносят в табор Анелка и другие гадалки… Ей, Патринке, многого и не нужно! Просто чтобы был кусок хлеба и глоток воды. Просто чтобы не умереть с голоду. Ей не нужны были бы ни золотые украшения, ни шёлковые юбки, ни самовар… Ничего. Только бы каждый день рядом звучала музыка.
Анелка, наконец, поняла, что подруга не слушает её. Вздохнув, отвернулась, щелчком сбила кузнечика с дырчатого, ржавого по краям листа конского щавеля. Устало сказала:
– Поднимайся, дура. Ничему тебя не научишь… Идём.
Едва нырнув в свой шатёр, Патринка сразу же поняла: что-то стряслось. Из-за рваного полога доносились глухие, сдавленные, перемежаемые мучительным кашлем рыдания.
– Мама! – Патринка кинулась под полог, чуть не сорвав его с верёвки. – Что ты? Больно?.. Водички дать?
– Уйди… Уйди! Я сейчас… – Мать лежала ничком, уткнувшись растрёпанной головой в смятую подушку. Её костлявые, как у старухи, плечи тряслись. Линялый платок сполз на шею, и Патрина вдруг увидела, что мать – совсем седая…
– Мама, да что же…
– Уйди! Тебя мне только не… – Она не сумела договорить, надсадно раскашлялась, и Патринка сочла за лучшее отступить.
– Рупишка, что случилось? – схватила она за плечи сестрёнку. Та сверкнула из-под упавших на глаза волос злыми, как у хорька, глазами:
– Кто-то золото наше взял.
Сначала Патринке показалось, что она ослышалась.
– Золото? Какое золото, что ты болтаешь?! Откуда у нас?..
– Да мамино… Колечко, серёжки и монету, помнишь? Которые она хотела тебе отдать… Кто-то нашёл и взял!
Было видно, что Рупишка едва сдерживает слёзы и с трудом выжимает из себя слова. Кое-как Патринке удалось вытрясти из него рассказ о том, что стряслось.
Золото Магды – узенькое колечко с красным камушком, талер с портретом венгерского короля и пара простеньких серёжек, – хранились в шатре под периной. Это была последние драгоценности семьи, отложенные на совсем уж чёрный день. И, видимо, день этот настал, потому что Магда, отошедшая от палатки лишь на полчаса, чтобы принести воды, вернувшись, увидела валяющийся у костровища обрывок зелёного платка. Того самого, в который были завёрнуты украшения и монета.
Задыхаясь и кашляя, Магда перерыла сверху донизу весь шатёр. Невозможно было поверить, что кто-то чужой мог войти в табор, зайти в палатку, найти ценности, – и чтобы никто из цыган не заметил его, не всполошились собаки, не закричали дети! Само собой, отыскать ничего не удалось. Словно обезумев, Магда вылетела из шатра, кинулась к группке цыганок, о чём-то со смехом судачивших поодаль, и хрипло, надрывно закричала:
– Девки! Зачем взяли?! Последнее! Отдайте!
Цыганки расхохотались – и в лицо Магде полетели насмешки:
– Что?! С ума сошла? Мы взяли? Мы – у тебя – взяли?! Да неужто было что брать?!
– Посмотрите на неё, щеяле! Наша разбогатая! Наша раззолоченная! Миллион у неё украли! Котёл с деньгами выволокли!
– Два котла! Три миллиона! И самовар из червонного золота унесли!
– Ой, не могу, ой, девки, сейчас умру… Магду Дохлую обокрали! Да ты с ума, что ли, сошла, миленькая?! Что с тебя взять, кроме вошей?! И те голодные!
… – И ещё час хохотали, – хрипло закончила Рупишка. На её чумазой рожице отчётливо видны были светлые дорожки слёз. – Мама уж в шатёр убежала, на перину упала, а они всё заливались! Вон и сейчас… Не смотри туда!
В палатку сунулись две повязанные платками головы. Они молниеносно спрятались, как только Патринка обернулась, и до неё донеслось приглушённое хихиканье.
– Юльча, да что же ты за собака!.. – раздался вдруг гневный вопль снаружи. Кричала Анелка, и Патринка с изумлением высунула голову из палатки. Кучка цыганок по-прежнему стояла у соседнего шатра. Они всё так же смеялись, косясь в её сторону, – все, кроме Анелки, которая, казалось, окаменела от гнева, уперев руки в бока и бешено уставившись на Юльчу:
– Зачем, холера?!. Заняться тебе нечем?! Это-то к чему было делать?! Теперь же они поганые! Только выкинуть осталось!
Юльча, вторая невестка Бретьяно, даже ухом не вела. Это была костлявая, скандальная баба лет двадцати пяти (Бретьяно взял Юльчу для сына из-за знатности её рода), и на Юльчиной вытянутой физиономии постоянно сменялись только два выражения: злобы или любопытства. Сейчас, схватившись за голову и разглядывая что-то у себя под ногами, Юльча нараспев, старательно причитала:
– Ай ты, боже мой, ай ты, отцы мои… Да как же это я так-то, а?! Девла, де-е-евла… И ведь не поглядела, дура слепая! Собаки какой-то узелок зелёный вытащили – а я прямо так всем задом на него и уселась! Девочка, Патринка, это не ваши ли обноски валяются? Ай, жалко, ай, жалко-то…
– Чего «жалко», милая? – послышался чей-то сдавленный от смеха голос. – Ты что, впрямь подумала, что у Магды золото? Латунь, золотенькая, латунь, да ржавая ещё!
Патринке не нужно было даже смотреть: она уже знала, что это нищие украшения матери валяются там, втоптанные в землю. И что проклятая Юльча уселась на них нарочно. И теперь последнее богатство семьи можно только выбросить[47].
Она подняла глаза на нарочито скорбные физиономии цыганок. Отвернулась. Прошептала чуть слышно:
– Накажи вас бог.
– Эй! Дырза! Что ты там губами шлёпаешь? Громко скажи! Или с голодухи собственный язык съела?! – залилась хохотом Юльча. Анелка с силой толкнула её в плечо, но Юльча лишь отмахнулась, продолжая смеяться. Патринка повернулась и ушла в шатёр. Впервые в жизни ей нестерпимо хотелось убить человека. И не человека даже… Собаку. Мерзкую суку Юльчу.
Отец пришёл поздно: над полем уже плыла, продираясь сквозь лохмотья туч, жёлтая, тревожная луна. В таборе горели костры, пахло куриным супом, слышался девичий смех, детские крики. Патринка за весь вечер так и не вышла из шатра. Рупишка осталась с ней, хотя Анелка приходила звать к ужину их обеих. Сёстры сидели, как нахохлившиеся воробьи, на старой перине и смотрели в угол, откуда доносился глухой кашель матери. Вскоре кашель утих: измученная Магда заснула. Скорчившись в комок (желудок крутило от голода), Патринка слышала, как отец присел у шатра, принялся разводить огонь. По его дыханию, по его движениям Патринка почувствовала: отцу уже рассказали… Глубоко вздохнув, словно перед прыжком в воду, она вышла из шатра.
– Дадо, я сейчас чай сделаю.
Отец поднял на неё глаза – и Патринка попятилась. Одними губами спросила:
– Что ты?..
Ужас, как ледяной кусок, провалился в живот. Ещё никогда она не видела у отца такого взгляда.
– Что ты… что ты, дадо?.. Может быть, в самом деле собаки вытащили! Может, Юльча нечаянно уселась… Может быть…
– Не может, – глухим, чужим голосом перебил её отец. – Не может! – И повторил ещё раз, чуть слышно, яростно. – Не может…
И больше не сказал ничего. И сидел сгорбившись, неподвижно, глядя остановившимися глазами в тлеющие угли. Патринка, загнав голодную сестрёнку в шатёр, забилась вместе с ней под перину.
«Завтра в город пойду… Права Анелка, сколько можно о пустяках думать? Пойду, нагадаю, хоть что-то принесу, может, полегче станет…»
По полотнищу шатра забарабанил дождь. Капли шуршали монотонно, успокаивающе. Понемногу Патринка стала дремать.
Среди ночи она проснулась. Было темным-темно, капли всё так же постукивали по шатру. Приподняв голову, Патринка увидела, что угли костра давно погасли, но отец всё так же сидит возле них, низко опустив голову и словно не замечая дождя. «Надо его позвать…» – подумала Патринка. И в тот же миг уснула снова.
– Дочка, вставай. Идём.
Патринка подняла голову. Было ещё так рано, что тень отца едва отпечатывалась на отсыревшем от росы полотнище.
– Вставай!
Недоумевая, Патринка выбралась из шатра. Табор спал. Ещё не поднимались даже молодухи. Палатки были до самых верхов, словно молоком, залиты туманом.
– Куда мы пойдём, дадо?
Отец не ответил. Патринка побоялась повторить вопрос.