Часть 16 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И вот сейчас они шагали вниз по безлюдному Калитниковскому переулку, мимо низеньких, скрытых в пыльной зелени деревянных домиков. Запах сирени был густ, как кисель, и в воздухе, дрожащем от жары, нестерпимо парило.
– Душно – сил нет! – Матвей озабоченно поглядывал на фиолетовую тучу, обложившую небо за башнями Покровского монастыря. – Не успеем до грозы-то, Марья! Идти долго ещё? Там ведь кладбище впереди!
– Вот на кладбище и идём! – расхохоталась Машка. – Или покойников боишься?
– Чего их бояться? Лежат, молчат и не шевелятся… Пошли!
Под высокими старыми деревьями старообрядческого кладбища духота отступала. Солнечные зайчики, с трудом пробиваясь сквозь густую листву вековых деревьев, прыгали по растрескавшимся надгробьям, по строгим крестам, по замшелым плитам с едва различимой старославянской вязью на них. На кладбище не было ни души: лишь кузнечики самозабвенно стрекотали в высокой траве между могилами да свистели на разные голоса птицы. Пахло сиренью, мятой, донником. Чуть заметно потягивало гниловатой сыростью из оврага. Казалось, и не было в двух шагах огромного, шумного города с автомобилями, стройками, толпами людей на улицах. Вдалеке поблёскивали на солнце кресты Скорбященской церкви.
– Куда теперь? – оглядываясь, спросил Матвей. Машка, не ответив, нырнула в заросли сирени, и парень поспешно зашагал, продираясь сквозь кусты, вслед за её красным платьем.
Внизу, в заросшем иван-чаем и таволгой овраге, чуть поблёскивало зелёное зеркало пруда. Машка кубарем скатилась к самой воде.
– Знаешь, как тут хорошо? Никого никогда не бывает! Только козы из слободы иногда на том берегу, на обрывчике пасутся! Кстати, там и удить лучше, а купаться – вот тут! И вода всегда тёплая-тёплая, а на самом дне ключ бьёт! А что ты встал? Давай, раздевайся, залезай!
– Сначала ты, – хрипло сказал Матвей, присаживаясь на траву и стараясь не смотреть на то, как «сестра» ловко стягивает через голову платье. – А я после…
– Ну и дурак! – Машка влетела в воду не оглядываясь, вонзившись в просвеченную зелень тонкой стрелой. Вскоре её встрёпанная голова мелькала уже на середине пруда. Матвей изо всех сил смотрел в сторону, чувствуя, как прилипает к спине взмокшая рубаха, как полоумные мурашки скачут по хребту, как сжимает горло… Мать честная, билось в голове, мать честная… Кто же мог знать?.. Кто мог знать, во что превратится, какой вырастет эта вечно взъерошенная пигалица с чёрными бусинами глаз, которая когда-то бесстрашно дралась вместе с ним против стенки таганских фабричных?.. Как теперь жить рядом с ней, как смотреть на неё? Как быть её братом, раздери её на части?!. Всего неделю назад, когда Матвей вошёл в знакомый двор на Солянке и увидел стоящую с задранными головами толпу пацанов, а наверху, в качающихся тонких ветвях, – что-то гибкое, лёгкое, распластавшееся среди сучков на опасной высоте, ему и в голову не пришло… Он не узнал «сестру», даже когда она спрыгнула на землю с белой кошкой на плече – встрёпанная, с расцарапанной щекой, тяжело дышащая… И лишь когда услышал голос – звонкий, весёлый и дерзкий, когда блеснули длинные чёрные глаза, когда сверкнули зубы, – только тогда он узнал малявку-Машку. И сердце ухнуло в печёнки. И со всей очевидностью Матвей понял: не надо было возвращаться в Москву, не стоило шевелить то, что осталось за спиной… И что теперь ему делать, если Машке – шестнадцать и она до сих пор считает, что с девятнадцатилетним «братом» можно полоскаться в пруду в одном исподнем?!
– Мотька! Ты там что – в землю врос? Иди сюда-а! – жизнерадостно вопила Машка, бултыхаясь на середине пруда и поднимая столбы радужных брызг. Но Матвей сидел неподвижно, упрямо глядя в траву у себя под ногами. И не пошёл в воду даже тогда, когда Машка выскочила на берег и заскакала по траве, ходя колесом и выделывая кульбиты.
– Мотька! Иди! Купаться! Жара же! Дурак! Стоило! Сюда! Тащиться!
– Не хочу, – глухо сказал он. Машка остановилась. Растерянно, внимательно взглянула на него. Взъерошив обеими руками мокрые волосы, пожала плечами.
– Ну… пошли тогда домой. Ты голодный, наверное? Потому и злой такой?
Матвей не ответил.
– Миленький, погада-аю? – вдруг вкрадчиво пропел кто-то у него за спиной. Матвей дёрнулся, как от ожога, резко повернулся – и молодая цыганка в сползшем на затылок синем платке испуганно попятилась от него. Из-за её плеча выглядывала другая – простоволосая, совсем девчонка с рассыпанными по плечам кудрями. Матвей с минуту молча смотрел на них, не понимая, откуда они взялись. Казалось, обе цыганки беззвучно соткались из душного предгрозового воздуха.
– Вам чего? – наконец, мрачно спросил он, уже зная, что сейчас последует. И не ошибся.
– Ту романо щяво? Каско сан[37]?
– Мэ ракло[38]! Отвяжитесь! Ловэ нанэ[39]!
– Мотька, Мотька! С кем ты говоришь? – Машка прискакала, как коза, на бегу оправляя липнущую к мокрым ногам юбку, заулыбалась, – Авен бахтале, щеяле! Тумэ кэлдэрарицы[40], да?
Цыганки удивились, затеребили Машку. По по их юбкам – широким, с пышными оборками, по тому, как был повязан платок старшей, по её косам со вплетёнными в них золотыми монетами Маша сразу поняла, что это – котлярки. На их языке она могла немного говорить, выучившись ему когда-то от своей бабки Илоны, и котлярки, поняв, что встретили «свою», страшно обрадовались:
– Так вы из машороней? Знаем, как же! А мы табором стоим тут, за заставой! Месяц уже! Приходи в гости! Мы тебя сразу замуж выдадим!
– Больно нужно! – заливалась хохотом Маша. – Ещё не хватало – замуж! Я в цирк работать пойду, а в таборе вашем что мне делать?
– Тоже мне, цыганское дело – цирк… – поджала губы старшая, с неодобрением покосившись на стриженые, мокрые, стоящие дыбом Машкины кудри и её короткое, липнущее к коленям платьице. – Будешь до старости без юбки на верёвке болтаться, миленькая моя? Род свой позорить?
– А ты до старости будешь в трёх юбках и пяти фартуках по базарам болтаться! – ни капли не обидевшись, фыркнула Машка. – Ну, кому что больше нравится! Вы приходите лучше в наш театр, у меня там мама работает!
– Выдумала, миленькая, – театр! – рассмеялась цыганка. – Кто нас туда впустит-то?
– Вас – впустят! – горячо заверила Машка. – У цыган теперь свой театр есть – слышали? Вас могут и артистками принять! Петь-плясать умеете?
– Мы этим на хлеб не зарабатываем! – гордо заявила цыганка. И резко обернулась к подруге, которая давно уже робко дёргала её за рукав. – Дырза, да сой туке трубул, бибахтали[41]?!
– А что за театр у вас? – тихим, почти испуганным голосом спросила младшая. На вид она казалась ровесницей Машки. Её карие, с бархатным блеском глаза смотрели серьёзно и почти печально. – У вас бывает… музыка?
– Девлале-е… Далась ей в пасть опять та музыка! – закатила глаза старшая.
– Конечно! Что это за театр без музыки? – рассмеялась Машка. – И на гитарах играют, и на скрипке – заслушаешься! Ты приходи – и сама услышишь! Гнездниковский переулок, на Горьковской, всякий покажет! Завтра утром – репетиция, тебя пропустят! Скажи, что к Нине Бауловой, это моя мама, я предупрежу…
– Этого нам не хватало! – резко, почти грубо прервала её старшая. Схватив ойкнувшую подругу за руку выше локтя, рывком заставила её подняться с травы. – Идём, дура! Распахнула рот, обрадовалась… Совсем с ума сошла, и тут ей музыка под хвост воткнулась… А ты отстань от неё, родненькая, отстань! – зло набросилась она вдруг на растерявшуюся Машку. – Скачи своей дорогой, какая из тебя цыганка?! Ноги голые, башка стриженая – тьфу! Цыга-анка, тоже мне! Всё врёшь! С парнем купаться раздетая таскаешься, без стыда, без совести!
– Ты с ума сошла?! – вспыхнула Машка, сжимая кулаки. – С каким парнем?! Мотька – брат мне!
– Бра-а-ат?! Кому подурнее ври! Брат! Слепой увидит, какими он на тебя глазами смотрит, брат этот! Постыдилась бы, ненаглядная! Дырза, а ты что выпялилась?! Идём отсюда, несчастная! Я тебе покажу «музыку»! Как вот дам кулаком сейчас!..
Возмущённая Машка попыталась было сказать что-то ещё, но цыганка яростно замахнулась на неё, схватила упирающуюся подружку за руку и поволокла её прочь. Маша и Матвей остались одни.
– Вот полоумная-то… – пожала плечами Машка. – На пустом месте разошлась! А что я ей плохого сказала?.. Мотька, ты чего? Что ты там увидал в воде? Рыба, что ли, плеснула?
Матвей молча, не поворачиваясь, смотрел на потемневшую гладь пруда.
– Мотька… – озадаченно позвала Машка снова, гадая, какая муха укусила «брата».
– Что «Мотька»? Видишь – гроза идёт? Пора домой!
На Покровке им пришлось пробираться через завалы битого кирпича, груды досок и горы песка: там сносили старый дом и рядом строили новый. Пол-улицы было перегорожено гружёными подводами, возле которых стояли сумрачные чёрные мужики. Один из них, улыбаясь и взмахнув рукой, окликнул их:
– Эй, чяворалэ!
– Тьфу, пропасть – опять ваши! – выругался Матвей. – Марья, идём отсюда!
– Чаёри, эй! Ту смолякоскири сан[42]?
Машка сразу остановилась как вкопанная. Цыган лет тридцати трёх – взъерошенный, в сбитой на затылок кепке, в перепачканной грязью и кирпичной пылью, когда-то синей рубахе смотрел на неё в упор большими, чуть раскосыми глазами с голубым блеском белка, улыбался. И не узнать этих глаз было нельзя. По ним цыгане из рода Ильи Смоляко узнали бы друг друга даже на том свете.
– А вот это – точно наши! – радостно возвестила Машка. И – запрыгала, как коза, между кучами кирпича и щебня, пробираясь к телегам. Матвей, проклиная всё на свете, пошёл следом. Было очевидно, что быстро увести отсюда «сестру» не удастся.
– Ой, дядя Семён, яв бахтало-о-о! – завизжала Машка, бросаясь позвавшему её цыгану на шею. – И дядя Ваня! И Петро! И Егорыч! Ой, все ваши, что ли, здесь? Да как же, откуда же, почему же?! А мама говорила – вы все в колхоз записались осенью!
– Осенью записались, весной – выписались, чаёри! – хохотнул Семён, держа Машку за плечи и оглядывая её с ног до головы. – Перезимовали, посевной дождались, коней да телеги ночью вывели – и только нас и видали! Сутки гнали лошадей, остановиться боялись! До самого Смоленска палаток не раскидывали – так бежали! Приехали в Москву, на стройку нанялись…
– Где стоите?
– На второй версте, за Покровской. Неделю уже.
– Неделю?! А отчего же в гости не приходите?! – возмутилась Машка. – Приходите, ромалэ, мама рада будет! Приходите со всеми! В кои-то веки до Москвы докочевали – и к родне не зашли?! Как не стыдно только, дядя Семён!
– Придём, чаёри, придём… Как здесь вы все? Как мать? С Живодёрки наши как?
Прошло пять минут. Десять. Двадцать. Семён и Машка с упоением перебирали общую родню. Матвей курил поодаль, постепенно теряя терпение. Он заметил, что возле Семёна трётся невысокий, встрёпанный цыган с заискивающе-растерянным выражением лица. Матвей видел, как тот порывается что-то вставить в разговор или же о чём-то спросить, но Семён отмахивался от него, как от мухи:
– Да пожди ты, Лёшка… Чаёри, а Гришка Банго из Петровского дочку за кого выдал? За Дятла или за Кутёнка? А то мне говорили, что она вовсе с каким-то сэрвом убежала…
Родственная дискуссия была весьма неделикатно прервана здоровенным русским мужиком в перемазанных глиной сапогах и вспотевшей на спине, вылинявшей добела тельняшке.
– Семён, мать твою растак! До ночи языками чесать будете? Твои цыгане работать будут, или нет?! Ты мне эти кучи обещал к вечеру подчистую вывезти!
– А ещё и не вечер, золотой мой, – невозмутимо ответил Семён, взглянув на просвечивающее между тучами солнце. – И что ты привязался, Емельяныч, как слепень? Вывезем сейчас всё, куда денемся! Видишь – племянницу встретил, разговариваем…Ты мне лучше скажи – что там с нашими бумагами-то? Неделю назад обещал дать, а сам?.. Цыганам сейчас без бумажек нельзя, сам знаешь! Заберут весь табор в одночасье – один будешь камень возить!
– Да когда же тут, Семён?! – рассердился Емельяныч. – Работа стоит – а я вам бумаги делать стану? Да оформим, не беспокойся, к концу недели в контору зайду…
– До конца недели нас заарестуют всех! Дня нету, чтобы милиция на улице не привязалась!
– Да вас тут уже вся милиция знает, как облупленных! Примелькались, дьяволы! Будете вы, цыганские морды, работать, или нет?! – окончательно рассвирепел Емельяныч. – Токари по хлебу, ети вас налево…
– Ступай, Машка, не то нас тут сейчас начальник с сапогами сожрёт! – усмехнулся Семён. – Нашим всем кланяйся! Скажи – как ослобонимся, будем в гости!
– Поцелуй деда, бабушку! – закричала Машка – но вопль её потонул в ударе грома, рассыпавшегося над Покровкой. Засмеявшись, девчонка помахала цыганам – и помчалась, прыгая через кучи камня и ямы, к Матвею.
– Ну что ты за человек, Семён?! – отчаянно выругался Лёшка, когда красное платье Сенькиной племянницы мелькало уже на другой стороне улицы. – Не дал с девчонкой потолковать!
– О чём тебе с ней толковать? – слегка удивился Семён. – Смолякскирэ ведь тебе ни с какой стороны не родня…
– Да как же? Она же из московских? Из артистов? Про театр вон чего-то там чирикала… Я спросить хотел… А ты… тьфу! И рта открыть не дал!
– Спросить? Про театр? Ты?! – не поверил своим ушам Семён. – Да на что он тебе сдался, тот театр? Морэ, да ты пьян, что ли, опять? Тьфу, и где берёшь только с самого утра?!.
Лёшка не ответил. Словно спохватившись, что сказал слишком много, он поспешно отвернулся и смущённо забормотав о том, что работа сама не сделается и пора бы начинать, зашагал к лошадям.
Семён догнал его уже у телеги. Незаметно потянул носом. Вином от друга, однако, не пахло.
– Да ладно тебе, морэ… Что ты, в самом деле? Коли тебе тот театр в башку влез, так тебе бы не с Машкой, а с матерью её потолковать! Нинка – сестра мне двоюродная. Артистка самая распроизвестная на всю Москву. В том театре и выступает. Хочешь – сходим к ней.
– А когда пойдём-то, морэ? – обрадовался Лёшка.
– Как только Емельяныч бумаги выправит, – решительно пообещал, скрывая изумление, Семён. Он не мог взять в толк, зачем другу понадобился этот театр, но чувствовал, что спрашивать об этом не нужно. По крайней мере, сейчас. Другие цыгане уже начали грузить на подводы битый кирпич, и Семён торопливо зашагал к ним, на ходу договаривая, – Без бумаг-то сейчас по Москве болтаться – сам понимаешь, морэ… Получим лыла [43]– ходи где хочешь, как царь!