Часть 19 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Вот эту самую шаль Серёжа мне привёз! – Мария Георгиевна показала на потёртую карточку, где она, совсем молодая, с распущенными по плечам косами, сидела на полу у ног гитаристов. Через плечо юной плясуньи была повязана тяжёлая персидская шаль. – Из-за границы… Ни у одной нашей солистки такой не было! И не то дорого, что ценная, а то, что – одна такая на всю Москву! Сколько потом наши цыганки похожей ни искали – ни одна не нашла! Ни у купцов, ни в торговых рядах… Ни у Мюра с Мерилизом! Все до одной мне завидовали! Деньги какие за шаль предлагали – страшно сказать! Но я не продавала, нет… Она счастливая была, эта шалёночка! Всегда мне в ней хорошо и пелось, и плясалось!
– Действительно, прекрасная вещь, – задумчиво заметила Нина. – Даже вот так, по карточке, видать! Вот в чём надо выходить на сцену, Ляля, правда же? Как благородно выглядит! И почему у наших ни у кого такой нет?
– Да она же очень дорогая, Ниночка! – рассмеялась Марья Георгиевна. – Такой ценный реквизит вам покуда не по карману! А жаль… Ты бы в ней была просто бесподобна!
Нина улыбнулась, отложила карточку, взяла в руки другую, на которой совсем молодые Сергей и Маша позировали в фотоателье у античной колонны – и через несколько минут напрочь забыла об этом разговоре.
Но о шали, как выяснилось, не забыла Ляля. И вот теперь подруги стояли разделённые кроватью и вдохновенно скандалили, напрочь позабыв об открытых настежь окнах, а пресловутая шаль смятым комком валялась между ними.
Неизвестно, чем бы это всё закончилось, если бы из другой комнаты не раздался скрип пружин и сиплое пение:
– Ты не плачь, Маруська, будешь ты моя…
– Вот, несчастная! – гневно провозгласила Нина. – Сына мне разбудила!
Но взъерошенный Мотька в сползающей с плеча майке уже сам показался в дверном проёме.
– Тётя Нина! Тётя Ляля! Там под окнами, между прочим, уже вся Солянка, вся «петуховка», поливалка, рота солдат и мильцинер с угла выстроились! – объявил он, глядя на взъерошенных, разгорячённых «артисток» смеющимися, ещё сонными глазами. – И между прочим, митингуют и всячески возмущаются! Потому что привыкли из этого окна слушать «Очи чёрные» и «Ночи страстные» – а теперь что?.. Что вы орёте, как революционная матросня на расстреле?
Ляля, вытаращив глаза, обеими руками закрыла себе рот. Нина, ахнув, кинулась к окну.
Разумеется, Мотька нахально врал: под окнами обнаружился всего-навсего дворник, тётка-молочница и татарин-сапожник из будки на углу. Никакого милиционера и в помине не было.
– Мотька! Сейчас вот как дам по затылку, бандит! Напугал до смерти! В собственной отдельной квартире с подругой поговорить нельзя!
Матвей, усмехнувшись, снисходительно позволил приёмной матери отвесить ему подзатыльник (делать это Нине пришлось в прыжке). Ляля тем временем схватила шаль, встряхнула её и, прежде чем подруга сумела уклониться, ловко накинула струящуюся ткань на её плечи.
– Матвей! Стой, не уходи! Ты – мужчина! Твоё слово главное! Скажи – идёт матери эта шаль, или нет? Она в ней – царица? Отвечай!
– Форменная императрица! – Мотька с готовностью закатил глаза и, имитируя обморок, обессиленно прислонился к дверному косяку. – Сущая Венера Мильонская! Хоть за деньги показывай!
– Ты слышишь, что тебе сын говорит?! – торжествующе вскричала Ляля. – Или мне на службу Максиму Егорычу позвонить?
– Между прочим, гражданки артистки, времени уже – девять, и трамвай только что ушёл, – преспокойно заметил Матвей, свешиваясь в окно. – Это если кому-то на репетицию поспеть ещё интересно…
Секунду было тихо. А затем Ляля и Нина заверещали в два голоса и заметались по комнате.
– Ляля, подай платье! Сорочку! Туфли за дверью! Чулки! Мотька, пошёл вон и дверь закрой! А-а-а, всю репетитию пропустим, опоздали, опоздали, Лялька бессовестная, всё из-за тебя!.. Бежим!
И вот теперь Нина стояла у афишной тумбы, тщетно пытаясь справиться с дыханием и сердито разглядывая порванный чулок. Ляля, переминаясь с ноги на ногу у неё за спиной, виновато шептала:
– Ниночка, ну что ты, ей-богу, ну ничего же страшного… Я сама поговорю с Гольдблатом! Скажу, что это всё из-за меня, что это я тебя задержала! Ничего не будет, ты же никогда не опаздываешь! Всё равно все ещё будут час ждать, пока гитаристы настроятся – а когда это они вовремя настраивались? За это время замуж выйти, детей нарожать и от мужа сбежать можно, а ты… Ой, Ни-и-ина, смотри-смотри-смотри, что там! Ой, ты взгляни только, что они делают!
В голосе Ляли зазвенело вдруг такое любопытство и детский восторг, что Нина сразу же выпрямилась. Подруга, смеясь, показывала через её плечо. Там, на углу Большого Гнездниковского, у самой арки, ведущей к знаменитому дому Нирнзее, собралась небольшая толпа и доносилась весёлая цыганская песня.
«Какой хороший голос… – машинально подумала Нина. – Из наших, артистов, что ли, кто-то?» Впрочем, она тут же сообразила, что ни одна артистка не будет голосить посреди улицы Горького, собирая вокруг себя толпу.
– Это, наверное, какая-то таборная, Ляля! Их же сейчас полный город. Надо же, как красиво поёт! Ну, идём, нам пора…
Ляля посмотрела на неё круглыми, изумлёнными глазами, словно не веря своим ушам.
– Куда «идём»? Нина! Что ты?! Никуда я не пойду! – она круто развернулась – и почти бегом двинулась на звонкий голос. Проклиная всех таборных певиц на свете, Нина пошла следом.
Са-а-арэ патря, сарэ нэвэ,
Сарэ гожа чяёрья
Палором гэнэ!
Таборная плясовая звенела над утренней улицей. И, протолкавшись вслед за подругой сквозь толпу, Нина увидела танцующих детей.
Их было трое – две девчушки-погодки, лет пяти-шести, и мальчик постарше – крепенький, глазастый, буйнокудрявый, с такими живыми и яркими глазами, в такой рваной, пестрящей заплатками, вылинявшей рубашонке, что не было сомнений: дети – таборные. Они плясали самозабвенно. Вокруг босых, измазанных ног девчонок метались складки выгоревших юбок. По-взрослому лихо били острые, смуглые плечики. Мелькали чёрные от загара и грязи локти в прорехах кофтёнок, сияли белые зубы, прыгали косички, завязанные обрывками лент. Мальчишка то выпускал вперёд сестёр, то выходил сам, с уморительной важностью хлопая ладонями по несуществующим голенищам, вертелся, приседал, выделывал босыми пятками такое, что Нина невольно поймала себя на том, что ей хочется похлопать в такт. А уличная толпа, ничуть не стесняясь, била в ладоши, смеялась, свистела, подначивала и бросала на асфальт копейки. А мать этого босоногого трио стояла под фонарём в сборчатой синей юбке и старой, когда-то расшитой тесьмой, розовой в горошек кофте, точно так же продранной на локтях и плечах, как и у её маленьких дочерей, и встряхивала старый бубен.
– Ты посмотри, какая она красивая, Ниночка! – восторженно шепнула на ухо подруге Ляля. – Какие глаза-то! И… она же ещё черней меня!
Нина кивнула, соглашаясь. Таборной артистке на вид было лет двадцать семь, и по её наряду, по тому, как был повязан платок и фартук, как убраны под платок волосы, по нитке красных кораллов на шее Нина тотчас же поняла, что перед ней – русская цыганка. Лицо молодой женщины, тонкое, словно выточенное лёгким резцом, с мягкими и спокойными чертами, было, в самом деле, таким кофейно-смуглым, что белки больших глаз блестели на нём ярко, словно из ночной темноты. Закончив плясовую, она опустила свой бубен, поклонилась (Нина отметила простую сдержанность этого поклона), улыбнулась, велела детям:
– Скэдэньти ловэ[49]! – и, не дожидаясь, пока смеющиеся девчонки похватают с асфальта жёлтые кружочки медяков, запела романс:
– Я ехала домой… Душа была полна
Неясным для самой, каким-то новым счастьем.
Казалось мне, что все с таким участьем,
С такою ласкою смотрели на меня…
«У неё же поставленный голос! С ума сойти! – оторопело подумала Нина. – Вот прямо профессионально поставленное контральто: хоть сейчас оперу петь! И мягкое какое, игручее… Вот это да! Откуда же она такая?.. И романс-то какой сложный… Я сама его никогда петь не могла! Сюда бы ещё гитарку, а лучше – две!»
Толпа притихла. Перестали смеяться даже продавщицы мороженого, и знакомый дворник дядя Фома вздохнул вдруг тяжело и шумно… Ляля чуть слышно, восхищённо шепнула подруге:
– Ах, если бы я так петь могла… Полжизни бы отдала!
Неожиданно толпа начала стремительно рассасываться. Нина ещё не поняла, что случилось, – а певунья уже тревожно смолкла на полуслове. Дети вскочили и бросились к матери.
– Чяворалэ, прастаса[50]! – сквозь зубы скомандовала она – но поздно: через дорогу к ним шёл милиционер.
– Это что за песни босиком на улице? Документы покажите, гражданка!
– Миленький, ну что ты… Ну какие же у нас документы? – испуганно спросила цыганка, притягивая к себе детей. – Мы ведь цыгане… Я же ничего плохого не делала! Вот, хоть людей спроси, – разве я у кого-то взяла что? Разве украла? Не гадаю даже, вот тебе истинный крест! Детишки плясали, людей веселили, – что здесь такого, миленький?
– Где документы, я вас спрашиваю? – Милиционер был очень молодой и поэтому очень серьёзный. – Предъявите, гражданка!
– Да что ты, родной… Где же мне взять? Ты пусти, пусти, мы уйдём, если мешаем… – Женщина вдруг рванулась было в сторону, но милиционер ловко поймал её за руку. Цыганка, охнув, остановилась. Нина увидела, как её лицо стало серым от страха.
Дети, переглянувшись, дружно заревели.
– Дяденька, пустите ма-а-а-аму, мы ничего не скра-а-али!..
– Товарищ милиционер! Товарищ милиционер! – раздался вдруг звонкий и сердитый голос. Ляля решительно протолкалась сквозь толпу, встала перед стражем порядка, уперев кулаки в бока, – и обворожительно улыбнулась:
– Товарищ милиционер, ну что же это вы нашу артистку пугаете? Посмотрите, какая она сделалась бледная! А у нас, между прочим, репетиция через минуту! Зачем же вы нашей Маше руку ломаете? А если синяк останется? Ей же вечером в спектакле на сцену выходить!
Милиционер озадаченно нахмурился. Посмотрел на улыбающуюся Лялю, на её голубое крепдешиновое платье, на воздушный газовый шарф на плечах, на лакированные туфельки и чулки. На стоящую рядом с ней Нину в строгой чёрной юбке и белой блузке, с аккуратной причёской «валиком». Перевёл взгляд на перепуганную босоногую оборванку с ревущими детьми.
– Что вы мне голову морочите, гражданка! Не мешайте задержанию!
– Это вы нашу Машу задерживаете?! – всплеснула руками Ляля, так вытаращив и без того огромные глазищи, что толпа, успевшая заметно разрастись, дружно и восхищённо ахнула. – Нашу Машу? Солистку театра?! Товарищ милиционер, мы же из цыганского театра! Он здесь, в Гнездниковском, в двух шагах! Маша репетирует роль таборной певицы, вживается! Нарочно на улицу босая вышла – и смотрите, как у неё хорошо получается! Ведь правда же, Ниночка? Даже Станиславский бы согласился! Это сам Михаил Яншин нашей Маше посоветовал так роль разрабатывать! А вы?!.
– Да что вы несёте, гражданка?! – рассердился милиционер. – Какая это артистка? Посмотрите на неё! Самая обычная ворожея таборная, а вы… Вы сами-то кто такая будете?
– Кто Я такая?! – задохнулась Ляля. И газовый шарф змеёй соскользнул на асфальт, когда артистка величавым жестом указала на афишную тумбу, с которой смотрел её портрет. – Я – Ляля Чёрная! Драматическая актриса! Работаю вот в этом самом театре! Неужели про цыганский театр не слышали, товарищ милиционер?! К нам цыгане со всей страны едут, кочевые, таборные! И Маша – тоже артистка, как раз главную роль готовит! А паспорт с собой взять побоялась, потому что, не дай бог, выпадет да потеряется! Костюм-то – дыра на дыре, сами видите!
«Боже, что же Лялька делает, что она несёт…» – ужасалась про себя Нина, глядя на то, как подруга гневно наскакивает на милиционера и тот невольно отступает под её напором. Но люди вокруг уже улыбались. Кто-то громко и радостно завопил:
– Это же цыганка Ляля Чёрная!
И вокруг подхватили:
– Ляля! Ляля!
– Митрич, смотри – сама Ляля Чёрная здесь!
– Тонька, беги сюда, глянь – Ляля Чёрная с милицией ругается!
А в довершение ко всему, «таборная ворожея» вдруг с силой вырвала запястье из руки милиционера, подбоченилась, откинула голову – и заговорила нараспев, медленно и страстно:
– Приди, о ночь! Приди, о мой Ромео!
Мой день в ночи, блесни на крыльях мрака