Часть 12 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Да нет, вообще-то.
Слушай меня, алкашня. Ты никогда не станешь врачом – а я никогда не стану силачом в цирке. У тебя мозги не для матемы и не для науки, а у меня во всем теле ни единой мышцы. Эрго[30], никакого доктора Фергусона – и никакого Ноя Великолепного.
Откуда такая уверенность?
Потому что мысль эта пришла тебе в голову из книжки, вот откуда. Из дурацкого романа, который ты прочел в двенадцать лет, а я имел несчастье прочесть и сам, потому что ты мне твердил, до чего он хороший, хотя он – нет, и загляни ты в него сейчас, ты б наконец, я уверен, сам убедился, что он совсем не тот, каким ты его считал, что он вовсе, к черту, ничем не хорош. Молодой врач-идеалист взрывает зараженную канализацию, чтобы избавить город от болезни, молодой врач-идеалист меняет свои идеалы на деньги и шикарный адрес, уже не очень молодой врач, некогда идеалист, возвращает себе идеалы и тем самым спасает душу. Херня это, Арчи. Как раз такая белиберда, что способна тронуть мальчонку-идеалиста, вроде тебя, то ты уже не мальчонка, ты крепкий парень, а между ног у тебя скулит мужской хрен, а в голове рождаются шедевры литературы и бог знает что еще, и ты мне после этого рассказываешь, что тебя по-прежнему манит эта убогая книженция, чье название сейчас выпало у меня из памяти, потому что я сделал все от себя зависящее, чтобы его забыть?
«Цитадель».
Вот-вот. И раз уж ты мне теперь напомнил, больше не повторяй его при мне никогда. Нет, Арчи, человек не становится врачом лишь потому, что прочел книжку. Он становится врачом, потому что ему нужно стать врачом, а тебе врачом становиться не нужно, тебе нужно стать писателем.
Я думал, это будет короткий звонок. Ты о матери своей не забыл, нет?
Черт. Забыл, конечно. Я пошел, Арч.
Твой отец возвращается через пару недель. Тогда и встретимся, ладно?
А то. Будем разговаривать друг с другом по-обувному, с этим густым башмачным шамканьем – и прикинем, как нам стащить где-нибудь камеру.
Девятнадцатого декабря, через три дня после разговора Фергусона с Ноем, «Нью-Йорк Таймс» сообщила, что американские солдаты вступили в зону конфликта в Южном Вьетнаме и теперь принимают участие в тактических операциях с приказом отвечать огнем на огонь. Вместе с поставкой сорока вертолетов в Южный Вьетнам неделей раньше прибыли четыреста подготовленных к боевым действиям американских военнослужащих. Туда перемещались дополнительные летательные аппараты, наземные транспортные средства и десантные суда. Итого в Южном Вьетнаме теперь присутствовало две тысячи американцев в военных мундирах вместо официально заявленных 685 членов группы военных советников.
Через четыре дня после этого, двадцать третьего декабря, отец Фергусона отправился в двухнедельную поездку на юг Калифорнии – навестить братьев и их семьи. То был первый отпуск, какой он взял себе за много лет работы: последний датировался еще декабрем 1954-го, когда они с матерью Фергусона ездили в Майами-Бич на десять дней зимних каникул. На сей раз мать Фергусона с ним не поехала. И провожать в аэропорт его не стала в тот день, когда он улетал. Фергусон достаточно часто слышал, как его мать поносит своих деверей, чтобы понимать: видеться с ними ей незачем, – но все равно в этом, несомненно, было что-то еще, ибо как только отец уехал, она вдруг больше обычного взбудоражилась, насупилась, стала угрюмой и впервые на его памяти с трудом следила за тем, что он ей говорит, и так велика была ее рассеянность, что Фергусон задался вопросом, не размышляет ли она о состоянии своего брака, который, казалось, с сольным отъездом его отца в Лос-Анджелес совершил некий решительный поворот. Вероятно, ванна уже не просто остыла. Быть может, она уже замерзла и вот-вот превратится в глыбу льда.
Копию рассказа Ной отправил ему почтой, как и обещал, а поскольку в Мапльвуде она оказалась до отцова отъезда в Калифорнию, Фергусон вручил ему ее – вдруг захочет прочесть в самолете. Мать прочла ее несколькими неделями раньше, конечно, в субботу после Дня Благодарения, свернувшись на тахте в гостиной и скинув туфли, и пока справлялась с пятьюдесятью двумя машинописными страницами, выкурила полпачки «Честерфильда», а потом сказала, что это просто чудо, вряд ли я вообще читала что-то лучше этого, чего и следовало ожидать, предполагал он, поскольку тот же самый вердикт она бы вынесла, если б он перепечатал список покупок за прошлый месяц и отдал ей как экспериментальное стихотворение, но все равно гораздо лучше, если мать на твоей стороне, чем если нет, тем паче что отец, похоже, ничью сторону вообще не занимал. Теперь, когда «Душевные шнурки» прошли через руки тети Мильдред, дяди Дона и Ноя, он прикидывал, что пора собрать волю в кулак (эту фразу он любил за ее противоречивую двусмысленность) и показать рассказ Эми Шнейдерман, единственному человеку во всем Мапльвуде, чьему мнению он мог доверять, – а значит, и человеку, подступаться к которому он больше всего боялся, поскольку Эми была слишком честна, чтобы гасить удары, а один ее удар его бы расплющил.
В каком-то смысле, если не во многих, Фергусон считал Эми Шнейдерман женским вариантом Ноя Маркса. Вариантом попривлекательнее, что уж там, в том, что она была девочкой, а не пучеглазым мальчишкой без мускулатуры, но она была умна так же, как умен был Ной, светилась так же, как он, вся сияла и искрилась духом, и за многие годы Фергусон постепенно стал осознавать, насколько он от них обоих зависит, как будто эти двое были крылышками бабочки, какие он носил у себя на спине, чтобы не опускаться на землю, – он, кто иногда бывал настолько тяжел, так привязан к земле, и все же в случае с более привлекательной Эми физическое влечение было не столь уж велико, чтобы посеять в голове Фергусона какие-либо амурные мысли, а потому Эми по-прежнему оставалась просто другом, хоть и жизненно важным, самым главным его товарищем в вечно расширявшейся войне с предместной тупостью и посредственностью, и до чего же это крупная удача, что не кто-нибудь на свете, а именно она занимает сейчас его прежнюю комнату, эдакий повествовательный каприз в истории их жизней, быть может, но он вылепил между ними связь, некую причудливую близость, которую оба они уже принимали как должное, ибо Эми не только дышала теперь тем же воздухом в том доме, каким дышал когда-то он, она проводила ночи на той же кровати, на которой он спал, когда там жил, на той кровати, которую мать его сочла слишком маленькой для его комнаты в новом доме и, следовательно, уступила менее чем зажиточным родителям Эми перед тем, как те туда въехали. Случилось это уже больше пяти лет назад, в конце лета 1956-го, и хотя Эми должна была пойти в пятый класс в сентябре, за два дня до начала учебного года она упала с лошади в конном походе по резервации Южной Горы и сломала бедро, а к тому времени, как травма ее срослась, уже подошла середина октября, и потому родители решили, что ее лучше оставить на второй год в четвертом классе, а не совать в новую школу с отставанием в полтора месяца от других ее одноклассников. Так они с Фергусоном и оказались в одном классе – родились оба с зазором всего в три месяца, но в школе им были суждены слегка различные траектории, однако вмешалось сломанное бедро, и траектории их стали тождественны, начавшись с того первого года, когда оба они оказались соучениками по четвертому классу мисс Манчини, и продолжившись их два последних года в начальной школе Джефферсона, а затем еще три года в Мапльвудской средней – всегда в одном классе, вечно соперничают друг с дружкой, а поскольку их никогда не разлучали никакие романтические сложности с их неизбежными недоразумениями и оскорбленными чувствами, что идут рука об руку с влюбленностью, – всегда друзья.
На следующее утро после того, как отец Фергусона уехал в Калифорнию, в воскресенье, двадцать четвертого декабря, за день до праздника, который ни одно из их семейств не праздновало, Фергусон позвонил Эми в десять тридцать и спросил, нельзя ли ему к ней зайти. Он должен ей кое-что отдать, сказал он, и если она не слишком занята, то он бы ей это отдал прямо сейчас. Нет, ответила она, не занята, хожу тут в пижаме, читаю газету, стараюсь не думать про сочинение, что им задали писать на зимних каникулах. От его дома до ее идти было пятнадцать минут, путешествие это он в прошлом совершал пешком множество раз, но тем утром погода была жуткая, мелкая морось при температуре градусов тридцать один – тридцать два[31], погода снежная, но без снега, зато туманно, ветрено и влажно, поэтому Фергусон сказал, что попросит мать его к ней отвезти. В таком случае, сказала Эми, заходите оба на поздний завтрак, не? Джим минут десять назад отсеялся, он до сих пор в Нью-Йорке с друзьями, а еды накупили столько, что на десятерых голодных хватит, жалко будет выбрасывать. Минуточку, сказала она, отложила трубку и заорала родителям – спросила, не станут ли они возражать, если к ним заедут Арчи и миссис Фергусон и разделят с нами харчи (у Эми имелась слабость к причудливым оборотам), а через двадцать секунд снова взяла трубку сказала: Порядок. Заезжайте между полпервого и часом.
Вот так рукопись «Душевных шнурков» и оказалась наконец в руках у Эми, и пока Фергусон сидел в своей прежней комнате с девчонкой, которая ночи свои проводила на его прежней кровати, они беседовали, – взрослые меж тем готовили еду в кухне прямо под ними, – разговаривали перво-наперво о своих текущих любовных драмах (Фергусон сох по девчонке по имени Линда Флагг, которая его отвергла, когда он пригласил ее в пятницу в кино, а Эми возлагала большие надежды на мальчика по имени Роджер Саслоу, которому еще только предстояло ей позвонить, но он уже намекал, что так и поступит, если, конечно, она правильно распознала намек), а потом про ее старшего брата Джима, первокурсника МТИ, одного из столпов баскетбольной команды средней школы Колумбии в двух старших своих классах, и как его расстраивали, сказала Эми, Джек Молинас и скандал с занижением очков колледжам, десятки матчей в последние несколько сезонов подстроены тем, что игрокам давали взятки в несколько сот дубов, а Молинас и его дружки-игроки огребали десятки тысяч в неделю. Все в этой стране подстроено, сказала Эми. Телевикторины, баскетбольные игры в колледжах, фондовый рынок, политические выборы, но Джим слишком чистая душа, чтобы такое понимать. Может, и так, сказал Фергусон, но Джим чист лишь постольку, поскольку видит в людях лучшее, а это хорошее свойство, как он считает, таким в брате Эми он сам восхищается больше всего, и едва Фергусон произнес слово восхищается, как разговор их переключился на другую тему – сочинения, что им задали писать для общешкольного конкурса в январе. Тема была «Человек, которым я больше всего восхищаюсь», и участвовать в конкурсе должны были все, каждый семи-, восьми- и девятиклассник, а призы получат написавшие три лучших сочинения в каждой параллели. Фергусон спросил Эми, выбрала ли она уже кого-нибудь.
Конечно, выбрала. Время-то выходит, знаешь. Сдавать-то надо будет третьего января.
Не заставляй меня угадывать. Все равно промахнусь.
Эмма Гольдман.
Имя знакомое, но я про нее мало что знаю. Примерно ничего, по сути.
Я тоже не знала, а потом дядя Гил подарил мне ее автобиографию, и я теперь в нее влюбилась. Она одна из величайших женщин, что когда-либо жили. (Краткая пауза.) А у вас, мистер Фергусон? Есть уже какие-нибудь замыслы?
Джеки Робинзон.
А, сказала Эми, бейсболист. Но не просто же бейсболист, верно?
Человек, изменивший Америку.
Недурной выбор, Арчи. Валяй, пиши.
Мне нужно твое разрешение?
Разумеется, дурачок.
Оба они расхохотались, а затем Эми вскочила на ноги и сказала: Давай, пошли вниз. Помираю с голоду.
Во вторник Фергусон вышел за почтой и обнаружил в ящике доставленное вручную письмо – без марки, без адреса, только его имя на конверте. Послание было скупым:
Дорогой Арчи,
я тебя ненавижу.
Целую, Эми
P. S. Рукопись верну завтра. Мне нужно еще разок проехаться с Ханком и Франком, прежде чем я их от себя отпущу.
Отец вернулся в Мапльвуд пятого января. Фергусон рассчитывал, что он ему что-нибудь скажет о рассказе, хотя бы извинится за то, что его не прочел, но отец не сказал ничего – и когда продолжал ничего не говорить в последующие дни, Фергусон пришел к выводу, что он рассказ потерял. Поскольку Эми к тому времени уже вернула ему оригинал, утрата копии не имела большого значения. Имело значение, насколько мало отца, казалось, заботит это дело невеликой важности, и, поскольку Фергусон принял решение никогда с отцом об этом не заговаривать, если тот сам не заговорит с ним об этом первым, дело это превратилось в дело великой важности, и чем дальше, тем со временем б?льшую важность оно набирало.
3.1
Была боль. Был страх. Было смятение. Двое девственников лишали друг дружку невинности, даже смутно не понимая, что же они замыслили, готовые лишь в том смысле, что Фергусону удалось раздобыть пачку презервативов, а Эми, предвидя кровь, какая неизбежно из нее вытечет, подложила под простыню у себя на кровати темно-коричневое банное полотенце – предосторожность, вдохновленная неувядаемой силой старых легенд и на самом деле оказавшаяся излишней. Для начала радость, экстатическое ощущение того, что они друг перед дружкой совершенно голые впервые с того дня их давно позабытых скачков на матрасе, когда они были маленькими, возможность трогать каждый квадратный сантиметр тела другого, исступление голой кожи, которая прижимается к голой коже, но как только они полностью возбудились – трудность перехода к следующему шагу, тревога от проникновения в тело другого впервые, Эми в те начальные мгновения напряглась оттого, что стало так больно, Фергусон впал в уныние оттого, что эту боль причинил, а потому сбавил темп и в итоге извлекся совсем, вслед за чем наступил трехминутный тайм-аут, а затем Эми схватила Фергусона и велела ему начать заново, сказав: Давай и всё, Арчи, за меня не беспокойся, просто давай, и Фергусон поэтому дал, зная, что не может за нее не беспокоиться, но также зная, что черту эту следует переступить, что это мгновение им подарили, и, несмотря на внутренние ушибы, от которых ей, должно быть, казалось, будто ее рвут на части, Эми засмеялась, когда все закончилось, захохотала, как обычно, громко и сказала: Я так счастлива, что, наверное, умру.
Ну и странные же то были выходные: ни разу не вышли они из квартиры, сидели на диване и смотрели, как Джонсона подводят к присяге как нового президента, смотрели, как Освальда в окровавленной футболке отвозят в тюрьму, а он возмущается перед камерами, что он просто козел отпущения, эти слова Фергусон будет вечно связывать с хрупким молодым человеком, который либо убил Кеннеди, либо не убивал его, смотрели краткую паузу в новостях, когда оркестр играл траурную музыку из «Героической» симфонии Бетховена, смотрели похоронную процессию по улицам Вашингтона в воскресенье, а у Эми перехватило горло при виде лошади без всадника, и смотрели, как Джек Руби проскальзывает в Далласский полицейский участок и стреляет Освальду в живот. Призрачный Город[32]. Строка из Элиота не переставала взрываться в мозгу у Фергусона все те три дня, пока они с Эми постепенно не съели все, что было в кухне: яйца, бараньи отбивные, ломтики индейки, упаковки сыра, банки тунца, коробки хлопьев и печенья, Эми курила больше, чем он замечал за нею раньше, и Фергусон впервые закурил с нею сам, впервые с тех пор, как они познакомились, оба сидели рядышком на диване и в унисон давили свои окурки «Лаки», а потом сгребали друг дружку в объятия и целовались, не в силах прекратить это святотатство – целоваться в такой мрачный миг, – не в силах каждые три-четыре часа оторваться от дивана, чтобы сходить в ванную, сбрасывая с себя одежду и вновь забираясь в постель, у обоих все уже болело, не только у Эми, но и у Фергусона, но они не могли остановиться, наслаждение всегда оказывалось сильнее боли, и как бы мрачно ни было в те угрюмые выходные, они были величайшими, самыми важными днями их юных жизней.
Жаль было, что в последующие два месяца таких возможностей им больше не выпадало. Фергусон продолжал каждую субботу ездить в Нью-Йорк, но квартира Эми никогда не оставалась пуста настолько, чтоб они могли вернуться в спальню. Всегда присутствовал кто-нибудь из ее родителей, часто оба, а идти им было некуда, единственное решение – пусть Шнейдерманы опять уедут из города, да только они не уезжали. Поэтому Фергусон в конце января и принял приглашение кузины покататься на лыжах в Вермонте. Не сказать, что его сильно интересовали лыжи, на которые он как-то раз попробовал встать и не ощущал необходимости пытаться снова, но когда Франси сказала ему, что на выходные им удалось снять только вот такой дом – огромное старое здание с пятью спальнями, Фергусон подумал, что какая-то надежда тут теплится. Много места, сказала Франси, что объясняло, прочему она решила позвонить ему, и если он хочет прихватить с собой друга, этому человеку тоже комнаты хватит. А подруги считаются друзьями? – спросил Фергусон. Конечно, считаются! – сказала Франси, и судя по тому, как она ответила на его вопрос, из неожиданного воодушевления этого звенящего Конечно Фергусон, естественно, заключил, что она понимает: он ей сообщает, что они с Эми теперь пара и хотят спать в одной спальне, поскольку сама Франси выскочила замуж в восемнадцать, в конце-то концов, всего на год старше, чем Эми сейчас, и уж кто-кто понимает про подавляемую подростковую похоть, так это наверняка его двадцатисемилетняя двоюродная сестра, которая была его любимой кузиной с тех самых пор, как он еще носил подгузник. Эми как-то сомневалась насчет оптимистического прочтения Фергусоном этого Конечно, зная, насколько далеко убрели они вдвоем от принятых правил полового поведения, которые не только не позволяли совокупление между неженатыми подростками, но и считали таковое совершенно скандальным, и все же, сказала Эми, в Вермонте она никогда не была, никогда не стояла на лыжах, а что может быть лучше выходных в снегу с Арчи? Что же касается остального, то они просто сами убедятся, кто здесь прав, а кто нет, и если окажется, что права она, это вовсе не значит, что не может быть никаких перебежек из комнаты в комнату поздно ночью, чтобы забраться в чью-нибудь постель. Уехали они холодным утром в пятницу: Эми и Фергусон втиснулись в переполненный синий универсал с Франси, ее мужем Гари и двоими детьми Голландеров, шестилетней Р?сой и четырехлетним Давидом, и старшим еще повезло, что младшие почти все пять часов, которые им потребовались для того, чтобы добраться до Стоу, проспали.
Франси назвала свою дочь в честь матери Фергусона, хоть имена и не совпадали. Запрет на то, чтобы давать детям имена еще живых родителей, прародителей и родственников, – закон, которому следовали даже нерелигиозные евреи, а оттого и разница в одну букву между Розой и Росой, тонкое различие, измышленное юристом Гари, чтобы обойти с фланга традиционалистов у себя в семье, но тем не менее имя это – у всех на виду, Роса в честь Розы, и таким вот жестом Франси и Гари давали понять миру, что они повернулись спиной к Арнольду Фергусону, кто разбил семью преступлением, совершенным против собственного брата – жертвы Станли и его жены Розы, которую Франси любила с того момента, как только увидела ее совсем маленькой девочкой. Франси было нелегко сделать такой шаг, отречься от отца, когда она еще оставалась близка со своими матерью, братом и сестрой, но презрение Гари к тестю было настолько сильно, его отвращение к нравственной слабости этого человека и его нечестности так полно, что у Франси не оставалось особого выбора – только пойти на поводу у мужа. Женаты они были уже два года, когда произошло ограбление, жили на северо-западе Массачусетса, пока Гари дописывал в Вильямсе свой диплом, одна из трех «детских пар» у него на курсе, а двадцатилетняя Франси была уже беременна первым ребенком, который родился через несколько месяцев после того, как соучастие ее отца в ограблении склада стало явным. Вся остальная семья переехала уже в Калифорнию, не только ее родители, но и кроткая юная Руфь тоже – она только что закончила среднюю школу и поступила в Л.-А. на секретарские курсы, – и даже Джек, кто ушел с последнего курса в Ратгерсе, чтобы к ним примкнуть: от этого решения Франси и Гари его отговаривали, а оттого Джек велел им обоим отъебаться, и к тому времени, как родилась Роса, лишь мать Франси и ее сестра предприняли путешествие обратно на восток, чтобы подержать ребенка на руках. Джек сказал, что ему слишком некогда, а опозоренный Арнольд Фергусон приехать не смог, потому что обратно на восток хода ему не было.
Франси, стало быть, мучилась не больше и не меньше кого бы то ни было в семье, возможно, однако каждый там страдал по-своему, и насколько мог определить Фергусон, страдания Франси превратили ее в личность более тихую и менее бурливую, нежели она некогда была, в более скучную разновидность ее прежней. Впрочем, она уже становилась старше, уже перевалила за тот рубеж, какой Фергусону нравилось называть полностью выросшей взрослой, и хоть даже брак ее, казалось, сложился удачно, не было сомнений в том, что Гари по временам мог быть напыщенным и несносным, он все больше и больше бывал склонен к долгим, витиеватым монологам об упадке и крушении Западной цивилизации, особенно теперь, когда уже два года как поступил в отцовскую фирму и начал зарабатывать адвокатские деньги по-взрослому, что, должно быть, до определенной степени ее утомляло, не говоря уже о материнстве, которое утомляло всех, даже такую заботливую и нежную мать, как Франси, жившую ради своих детей точно так же, как тетя Джоан некогда жила ради своих. Нет, сказал себе Фергусон, пока универсал ехал на север сквозь сгущавшуюся тьму, преувеличивать он не должен. Пусть даже от жизни ей досталось пинков, Франси – по-прежнему старушка Франси, все та же волшебная кузина его раннего детства, теперь, правда, немного колченогая, наверное, и без того отягощенная воспоминанием о предательстве своего отца, но до чего же счастливый был у нее голос, когда он принял ее приглашение на выходные, и как щедро с ее стороны принять Эми этим удивительным Конечно! – и вот теперь, когда все они сидели вместе в машине, Фергусон позади с двумя спящими детишками, а Франси впереди между Гари и Эми, в зеркальце заднего обзора ему было видно по-прежнему красивое лицо кузины – всякий раз, когда его освещали лучи фар проходящей машины, и в один такой раз, где-то посередине поездки, когда Франси подняла взгляд и заметила, что он на нее смотрит, она повернулась, протянула левую руку и взяла за руку его, а затем долго и крепко ее пожала. Все нормально? – спросила она. Ты там сзади как-то ужасно притих.
Он и правда за последний час почти ничего не сказал, но лишь потому, что ему не хотелось будить детей, а стало быть, ум его бродил, плавал по стародавним семейным делам, и он бросил слушать, о чем говорят впереди Эми и Гари, тело его убаюкивал рокот шин под ним, старое автомобильное ощущение размазни в голове, пока они ехали на скорости шестьдесят миль в час, но теперь, когда Франси пожала ему руку и он вновь обратил внимание, выяснилось, что тема у них – политика, превыше всего прочего – покушение, которое случилось всего двумя месяцами раньше и по-прежнему оставалось тем, о чем никто не мог перестать разговаривать, одержимые беседы о том, кто, и почему, и как, поскольку едва ли можно было поверить, что Освальд сделал это в одиночку, и уже начали ходить многочисленные альтернативные теории, Кастро, мафия, ЦРУ и даже сам Джонсон, носатый техасец, сменивший человека будущего, по-прежнему – неизвестная величина, с точки зрения Эми, а вот Гари, соображавший быстро, уже называл его скользким типом, старорежимным закулисным политиком, для кого должность эта слишком велика, а Эми, хоть и признавала, что он может оказаться прав, тем не менее парировала, припоминая речь Джонсона чуть раньше в том же месяце, объявление войны нищете, что в ее жизни было лучшей президентской речью, сказала она, и Гари вынужден был признать, что никто не вставал и не произносил ничего подобного со времени Рузвельта, даже Кеннеди. Фергусон улыбнулся, когда услышал, как Гари ей уступает, а потом ум его отвлекся вновь, и он задумался об Эми, о замечательной Эми, которая имела такой огромный успех у Голландеров, кто завоевала их первым же своим рукопожатием, с первого приветствия так же, как завоевала его на том барбекю в честь Дня труда, и теперь, когда они уже подъезжали к границе Вермонта, ему оставалось лишь уповать, чтобы все получилось, как планировалось, чтобы они уже совсем скоро снова оказались голыми под одеялом в чужой комнате чужого дома где-то в глуши Новой Англии.
Дом оказался большим, как и обещалось, а «глушь» вершиной холма, отстоявшего от лыжного курорта на десять миль. Три этажа вместо привычных двух, их прибежище на выходные построили где-то в начале девятнадцатого века, и каждая половица в этой продуваемой сквозняками конструкции скрипела. Скрип мог представлять собой помеху, ибо выяснилось, что Конечно Франси верно истолковала Эми, и Фергусону пришлось это признать, когда компания из шести человек обошла весь дом, понимая, что у их хозяев даже в мыслях не было позволить им ночевать в одной комнате, а значит, им придется прибегнуть к запасному плану, который Фергусон назвал решением французского фарса, – полуночным проказам с открыванием и закрыванием дверей на ржавых петлях, когда влюбленные крадутся по затемненным, незнакомым коридорам, тела заползают в те постели, где им быть не полагается, и стонущие половицы в их уловках им ничуть не помогут. К счастью, Гари и Франси предложили большим детям ночевать в двух спальнях на чердаке, чтобы маленькие дети могли провести ночь на одном этаже с родителями, которые будут рядом на случай дурных снов (Роса) или случайного обмачивания постели (Давид). Это нам на руку, заключил Фергусон. Скрипучие половицы будут прямо над остальными жильцами, конечно, станут резонировать через потолки внизу, но, опять-таки, люди посреди ночи иногда покидают свои постели, чтобы добрести до ванной, а в таком старом доме, как этот, кто сумеет предотвратить эти звуковые эффекты половиц из фильмов ужасов? Если повезет, им удастся все провернуть. А если не повезет – что самого ужасного может с ними произойти? Ничего особенного, сказал себе Фергусон, а вероятно – и вообще ничего.
Поначалу все шло гладко. Они назначили свидание на половину двенадцатого, через целые полтора часа после того, как детей уложили, а утомленные родители пожелали всем спокойной ночи, и в назначенный час все в доме было тихо, лишь случайный порыв ветра врывался сквозь щели в стенах и громыхал флюгером над головой. Упершись босыми ногами в пол, Фергусон встал с железной койки и пустился в медленное путешествие к комнате Эми, осторожно проходя на цыпочках по гулявшим доскам, останавливаясь при любом и каждом скрипе, испускаемом деревом, затем считая до пяти, прежде чем осмеливаться на следующий шаг. Дверь он оставил приоткрытой, чтобы не пришлось поворачивать ручку, а это избавляло от риска создать внезапный, слишком громкий лязг замка, и хотя петли действительно немного заржавели, оказалось, что они не такие громкие, как ветер. Дальше – коридор и четырнадцать дополнительных шагов, каких потребовал тот отрезок путешествия, а затем – легкий толчок в дверь Эми, тоже оставленную притворенной, – и вот он внутри.
Кровать оказалась неимоверно узка, но на той кровати была голая Эми, и, как только стащил с себя трусы и скользнул к ней, на той же кровати оказался и голый Фергусон, и все для него стало ощущаться так хорошо, в таком совершенном согласии с тем, как он это себе представлял, что в кои-то веки в жизни у него подлинное и воображаемое стали одним и тем же, совершенно и как никогда прежде одним и тем же, отчего тот миг должен был стать счастливейшим в его жизни доселе, полагал Фергусон, поскольку был не из тех, кто разделяет убеждение, будто желание исполненное есть желание разочарованное, по крайней мере – не в его случае, когда хотеть Эми теперь никуда не годилось без того, чтобы обладать Эми, никуда не годилось без того, чтобы Эми хотела его, и чудо заключалось в том, что она и впрямь его хотела, а стало быть, исполненное желание на самом деле и было исполненным желанием, возможностью провести несколько мгновений в мимолетном царстве земной благодати.
За те бурные выходные двумя месяцами ранее они столькому научились, поначалу – неуклюже из-за того, что почти ничего не знали почти ни о чем, но постепенно достигли определенного уровня знаний о том, что пытались сделать, знаний не передовых, быть может, но хотя бы начатков того, как действует тело другого, ибо без такого знания не могло быть истинного наслаждения, особенно для Эми, которой пришлось учить невежественного Фергусона тому различному, в чем женщины не похожи на мужчин, и теперь, раз Фергусон уже начал это ухватывать, он стал спокойней и уверенней, чем в Нью-Йорке, а оттого на сей раз все и получилось лучше – настолько лучше, что через несколько минут в кромешной темноте той комнаты в Вермонте они и вовсе перестали думать о том, где находятся.
Кровать была старой и железной, с тонким матрасом, расстеленным по двум дюжинам свернутых пружин, и, как и деревянный пол, что ее поддерживал, скрипела. Скрипела она под весом одного тела, но когда на этом матрасе принялись вместе возиться два, она загромыхала. Шум этот напомнил Фергусону паровоз, несущийся на семидесяти милях в час, а вот Эми сочла его похожим на грохот печатного пресса, выдающего полмиллиона экземпляров утреннего издания бульварной газеты. Так или иначе, шум был слишком силен для тонкого французского фарса, который они сочинили у себя в головах, и теперь, когда они слышали этот шум, в головах этих не осталось ничего, кроме этого шума, инфернального скрежета их неистового совокупления, но как же им прекратить, когда они на грани, на самом краешке исполненного желанья? Нет, не по силам такое, а потому продолжали оба, покуда оба же не рухнули с обрыва, и когда паровоз прекратил движение, и они расслышали кое-что другое, помимо этого шума: расслышали они, как с этажа ниже исходит другой шум, вой перепуганного, проснувшегося ребенка, без всяких сомнений – младшего, Давида, которого из сна вытряхнул бедлам, что они устроили наверху, и уже через мгновение они услыхали шаги, несомненно – Франси, матери Франси, которая шла успокоить своего детку, а отец Гари храпел себе дальше, и вот в этот миг Фергусон в ужасе и смятении выскочил из постели Эми и улизнул к себе в комнату, и так вот в этом их спектакле Больших Бульваров с грохотом опустился занавес.
В половине восьмого наутро Фергусон вошел в кухню и обнаружил, что Роса и Давид сидят за столом и колотят по нему ножами и вилками, а в унисон кричат: Хотим блинов! Хотим блинов! Гари сидел напротив них, спокойно пил кофе и курил свой первый «Парламент» за день. Франси топталась у плиты и метнула на кузена раздраженный взгляд, после чего вернулась к приготовлению омлета. Эми нигде не было видно, что, вероятно означало, что она еще спит у себя в кроватке наверху.
Гари поставил кружку кофе и сказал: Мы им вчера обещали блины, но забыли взять то, из чего их делать. Как видишь, они не слишком-то довольны перспективой омлета.
Рыжая Роса и светловолосый Давид продолжали нападать на стол ножами и вилками, соразмеряя удары с ритмом их любимого клича: Х?т?м бл?н?в!
Здесь же где-то должен быть магазин, сказал Фергусон.
Под горой, потом налево три-четыре мили, ответил Гари, выдувая крупный клуб дыма, который, похоже, давал понять, что у него самого нет ни малейшего намерения туда ехать. Я съезжу, сказала Франси, перекладывая уже готовый омлет со сковородки в большую белую миску. Мы с Арчи вместе съездим, правда же, Арчи?
Как скажешь, ответил Фергусон, несколько испугавшись настоятельности, прозвучавшей в вопросе Франси, который и вопросом-то не показался – скорее, приказом. Она на него злилась. Сначала враждебный взгляд, когда он только вошел в кухню, а теперь такой воинственный тон – все это могло означать лишь одно: она по-прежнему думает про ночную суматоху на чердаке, о проклятой паровозной кровати, от которой на втором этаже проснулся малыш, непростительное преступление, о котором, надеялся он, кузина тактично сделает вид, что забыла, и хотя Фергусон знал, что ему следует извиниться перед ней прямо тут, не сходя с места, ему было слишком неловко и рот раскрыть. Поездка за блинной смесью и кленовым сиропом не имела никакого отношения к ублажению детей. То был для нее повод, а истинный мотив – ненадолго остаться с ним наедине, чтобы отчитать его, высказать ему все, что она о нем думает.
Дети меж тем хлопали и кричали, празднуя победу, слали воздушные поцелуи своей доблестной матери, собиравшейся ради них смело выйти на холод и в снег. Гари, казалось, был не в курсе того, что происходит, или, по крайней мере, к этому безразличен – он загасил сигарету и принялся за омлет. После первой вилки он зачерпнул еще омлета и протянул Давиду, который подался вперед и набил себе рот. Затем вилку для Росы, за которой последовала еще одна вилка себе. Неплохо же, сказал он, как считаешь? Ням-ням, ответила Роса. Вкусненько в пузике! – сказал Давид и сам расхохотался своей шутке, а потом вновь открыл рот для следующей загрузки. Наблюдая эту сцену, пока зашнуровывал ботинки и натягивал зимнюю куртку, Фергусон подумал о двух птенчиках на кормежке. Червячки или омлет, сказал себе он, голод всегда один и тот же, а открытые рты – всегда открытые рты, они распахиваются во всю возможную ширь. Блины – да, но сперва немножко чего-нибудь, чтобы утро заладилось.
Снаружи были настоящие птицы, крапчатый бурый воробей, оливково-зеленая самочка кардинала с тускло-алым хохолком, красноплечий трупиал – внезапные кляксы цвета носились взад-вперед по белесо-серому небу, несколько крох дыхания и жизни посреди сурового зимнего утра, – и пока Фергусон и его двоюродная сестра шли по заснеженному двору и забирались в синий универсал, он пожалел, что выходные будут испорчены бессмысленной ссорой. Они с Франси за все годы знакомства никогда не вздорили, ни единого недоброго слова между ними не пролетело, их взаимная преданность была тверда и несгибаема, единственная прочная дружба, какую завел он с кем бы то ни было из родни с этой стороны семьи, раздробленного клана полоумных, разрушительных Фергусонов, лишь они одни с Франси среди всех двоюродных и родных братьев и сестер, тетей и дядей сумели избежать этой дурацкой вражды, и ему мучительно было думать о том, что сейчас она на него накинется.
Утро стояло холодное, но не слишком холодное для такого времени года, лишь четыре-пять делений ниже температуры замерзания, и двигатель завелся с первым же поворотом ключа. Пока они сидели и ждали, когда машина прогреется, Фергусон спросил, не хочет ли она, чтобы машину вел он. Права он получит только в семнадцать, это еще через пару месяцев или около того, но у него есть учебные права, а с учетом того, что она, полноправный водитель, сидит с ним рядом в кабине, им было совершенно законно поменяться местами. Фергусон добавил, что водит он хорошо, что уже не первый месяц родители доверяют ему руль, когда все они едут куда-нибудь вместе, либо с кем-то одним, либо с обоими, и ни мать, ни отец ни разу не пожаловались на результат. Франси скупо улыбнулась и ответила, что она не сомневается – он великолепно водит машину, вероятно – лучше ее самой, но она уже за рулем, и они сейчас тронутся, а спускаться с горки – штука хитрая для того, кто раньше никогда не ездил по проселкам, поэтому поведет машину она сама, спасибо, а когда доедут до магазина и купят то, что им необходимо купить, может, тогда и поменяются местами на обратный путь домой.
Вышло так, что обратного пути домой не случилось. Из универсального магазина Миллера они не смогли вернуться, потому что доехать до него им не удалось, и в то утро, которое Фергусон всегда будет вспоминать как всем утрам утро, оба кузена заплатили свою цену за ту прерванную поездку в горах Вермонта, особенно Фергусон, который платил эту цену еще долго, и хотя никто не возлагал на него вины за аварию (как он мог быть виноват, если машину вел не он?), тем не менее он винил себя сам – за то, что вынудил Франси отвлечься от дороги, ибо если б она не бросила на него взгляд, то машина и не пошла бы юзом по корке льда, и не врезалась бы в дерево.
Все дело в том, что не следовало ему втягиваться в спор. У Франси были все права на него сердиться, и он решил, что лучшим образом действий для него будет говорить ей как можно меньше, кивать и соглашаться, какие бы резкие суждения о нем она ни высказывала, не поддаваться соблазну как-то защищать себя. Пусть злится, думал он, но если только он сможет не дать этому ее гневу воспламенить его собственный гнев, вероятно, стычка у них окажется короткой и вскоре забудется.
Так Фергусон, по крайней мере, полагал. Ошибка его заключалась в допущении, что главным поводом будет шум, неприличность этого шума и эгоизм, им проявленный при навязывании этого шума окружающим, но шум оказался лишь частью – притом частью самой незначительной во всей неувязке, и как только он это осознал, атака оказалась гораздо масштабнее той, к какой он подготовился, его застали врасплох, и когда Франси на него накинулась, он накинулся на нее в ответ.
Ей удалось провести машину милю вниз по склону без всяких происшествий, но когда они доехали до подножия, она притормозила и свернула вправо, а не влево, а поскольку Гари сказал, что магазин располагался налево, Фергусон ей на это намекнул, но Франси просто побарабанила пальцами по баранке и сказала, чтоб он не волновался, Гари не способен ориентироваться на местности, он вечно все путает, и если сказал, что им нужно ехать налево, должно быть, это означает, что ехать им нужно направо. Забавно такое говорить, подумал Фергусон, но вышло вовсе не забавно, когда слова раздались из уст Франси, получилось оно озлобленно и слегка презрительно, как будто Франси из-за чего-то сердилась на Гари, или же сердилась еще на кого-то из-за чего-то, на своего брата Джека, к примеру, который теперь редко выходил с нею на связь, или на своего отца-занозу, который только что потерял еще одну работу и вновь сидел на пособии, а то и на всех троих одновременно, отчего Фергусон становился четвертым, на ком она вознамеривалась тем утром оттоптаться, и то, что она и впрямь свернула не туда и отъезжала все дальше и дальше от магазина, отнюдь не помогало смягчить ее настрой, когда она обнаружила ошибку, а это означало, что вторая половина прерванной поездки истратилась на череду извилистых проселков в поисках маршрута обратно на сельское шоссе, с которого они начали, и в усталости от скверного настроения и раздражения, охватившей обычно не воинственную кузину, Франси наконец приступила к тому, что изначально побудило их уехать из дому, и высказала ему все.
Как печально, сказала она, как это грустно и до чего разочаровывает, когда обнаруживаешь, что ее дорогой мальчик превратился во вруна и жулика, что он стал еще одним ничтожеством в долгой череде ничтожеств, и как он смеет использовать ее так, как он это сделал, тащить свою подружку аж в Вермонт лишь для того, чтобы с нею ебаться у всех за спиной, это омерзительно, двое распаленных деток чаруют всех по пути сюда, а потом ночью украдкой забираются на чердак, ебутся над самыми головами у двух маленьких детей, и как же мог он так с нею поступить, она же любила его с того самого дня, как он родился, кто купала его и нянькалась с ним, и смотрела, как он растет, и что же она теперь должна будет сказать его матери, которая отпустила его в Вермонт, поскольку знала, что со своей двоюродной сестрой он будет в безопасности, все это строится на доверии, сказала она, и как же мог он нарушить это доверие под ее собственной крышей, неуправляемый подросток, который не способен даже на одну ночь держать ширинку застегнутой, и, говоря по всей правде, она его тут больше видеть не желает, она посадит его и его подружку-прошмандовку на автобус сегодня днем и отправит их обратно в Нью-Йорк, всего хорошего и скатертью дорожка им обоим…
То было только начало. Пять минут спустя она еще продолжала говорить, и когда Фергусон наконец велел ей заткнуться и остановить машину, заорав, что с него хватит и теперь он вернется пешком в дом за своими вещами, Франси повернулась к нему сказала с чем-то вроде безумия во взгляде: Не смеши меня, Арчи, ты там околеешь до смерти, – и это его убедило, что с нею что-то не так, что ум у нее пошатнулся, что она вот-вот лишится его окончательно, а поскольку она продолжала на него смотреть так, будто уже не помнила, что говорила только что, он ей улыбнулся, а когда она улыбнулась ему в ответ, он осознал, что она больше не смотрит на дорогу, и мгновенье спустя машина врезалась в дерево.