Часть 18 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Нет, недостаточно. Я даже начать догадываться не могу, о чем ты это.
Потому что ты белый, вот почему. Потому что ты белый, а я черная.
И это причина?
Думаю, да.
Я ж не прошу тебя выходить за меня замуж. Я просто хочу сходить с тобой на концерт.
Я знаю, и я ценю, что ты меня приглашаешь, но не могу.
Прошу тебя, скажи мне, что я тебе просто не нравлюсь. Такое я принять смогу.
Но ты мне нравишься, Арчи. Сам знаешь. Ты мне всегда нравился.
Ты соображаешь, что говоришь?
Конечно, соображаю.
Это конец света, Ронда.
Нет, не конец. Это начало – начало нового мира, и тебе просто придется с этим смириться.
Но был ли то конец света или начало мира, Фергусону так и не удалось заставить себя его принять, и он шел после того разговора и чувствовал, как будто ему дали под дых, злился, ему было противно, что такой разговор по-прежнему возможен – через сто лет после окончания Гражданской войны. Ему хотелось обсудить это все с кем-нибудь, излить тысячу причин того, почему он так расстроен случившимся, но единственной, кому он когда-либо вообще мог открыться о таких вещах, была Эми, а Эми – единственная, с кем сейчас он говорить не может, что же касается его школьных друзей, то никому не доверял он достаточно глубоко, чтобы открыть душу, и даже Бобби, который по-прежнему каждое утро ездил с ним в школу и продолжал считать себя закадычнейшим дружбаном Фергусона, не смог бы внести серьезную лепту в подобное обсуждение, а кроме того, у Бобби сейчас как раз были свои неурядицы – любовные, самой опустошительной подростковой разновидности, безответная влюбленность в Маргарет О’Мару, которая в свою очередь была влюблена в Фергусона последние шесть лет, что нынче сообщало Фергусону нескончаемые хлопоты и ужас, ибо сразу же после его пост-Благодаренческого разговора с Эми он подумывал позвать Маргарет на свидание – не то чтоб его разбирало горячее желание связаться с Маргарет, скучной, дружелюбной девчонкой с необычайно привлекательным личиком, но после того, как Эми объявила о своем желании целоваться с другими парнями, Фергусон задавался вопросом, не ответить ли и ему тем же, не пойти ли искать других девчонок, чтобы с ними целоваться, и Маргарет О’Мара тут была первой кандидаткой, поскольку он был почти уверен, что ей хочется, чтобы он ее целовал, но, опять-таки, как раз когда он готовился ей позвонить, Бобби признался, насколько он влюблен в означенную Маргарет О’Мару, которая стала первой монументальной любовью всей его жизни, но, казалось, вовсе им не интересуется, она едва его слушала, когда он с нею заговаривал, и не будет ли Фергусон любезен вступиться за него и объяснить Маргарет, что он за хороший и достойный парняга (оттенки «Сирано де Бержерака», фильма, который Фергусон и Маргарет видели вместе на занятиях по французскому в их десятом классе), и потому, когда Фергусон подошел к Маргарет и попытался замолвить за Бобби словцо (а не звать ее на свидание самому), она рассмеялась и назвала его Сирано. Смех и стал концом всему – результатом был двойной провал, неудача по обоим фронтам. Бобби все так же по ней сох, и хотя Маргарет схватилась бы за возможность пойти на свидание с Фергусоном, тот исполнился решимости не звать ее, поскольку не мог так поступить со своим другом. Что привело его к отсутствию всяческих свиданий с кем бы то ни было в последовавшие два месяца, а потом, когда он все-таки кого-то позвал, то – Ронду Вильямс, и та учтиво ответила ему пинком в лицо и научила его, что Америки, в которой ему хочется жить, не существует – и, вероятно, никогда не будет существовать.
В иных обстоятельствах он бы, может, пришел к матери и выложил бы ей свои борения, но теперь он чувствовал себя слишком старым для подобных разговоров, и ему не хотелось вгонять ее в уныние долгим разгоряченным разглагольствованием о мрачном будущем, какое он видит у Республики. Будущее его родителей и без того уныло: доходы и от «Ателье Страны Роз», и от «ТВ и Радио Станли» сокращались, а дополнительные пятнадцать тысяч уже почти все исчерпались, и неотвратимы были коренные перемены, это лишь вопрос времени, когда семье придется переосмыслять, как ей дальше жить и работать – и, быть может, где ей дальше жить и где работать. Особенно жаль Фергусону было отца, чья маленькая розничная торговля уже не могла конкурировать с крупными скидочными магазинами, возникавшими в городках Ливингстон, Вест-Оранж и Шорт-Хиллс, например, да и кому надо покупать телевизор у отца Фергусона, если такой же приемник можно найти по цене на сорок процентов меньше в «Э. Дж. Корветте» всего в нескольких милях отсюда? Когда на второй неделе февраля уволили Майка Антонелли, Фергусон понял, что магазину скоро крышка, но отец его все равно упорствовал, поддерживая прежний распорядок жизни: каждое утро ровно в девять приходил и усаживался за свой верстак в задней комнате, где продолжал чинить сломанные тостеры и плохо работающие пылесосы, все больше и больше напоминая Фергусону старого доктора Манетта из «Повести о двух городах», полубезумного узника Бастилии, который сидел на лавке у себя в камере и чинил обувь, год за годом чинил обувь, – он тоже год за годом чинил испорченные домашние приборы, и Фергусон все больше и больше начинал признавать неоспоримый факт, что его отец так никогда по-настоящему и не оправился от предательства Арнольда, что вера его в семью была уничтожена, а потом, среди обломков его рухнувших определенностей, единственная личность в семье, кого он по-прежнему любил, врезалась на своей машине в дерево и на всю жизнь изувечила его сына, и хоть о той аварии он никогда и не заговаривал, и Фергусон, и его мать знали, что он редко перестает о ней думать.
«Ателье Страны Роз» удача тоже изменяла – не так рьяно, как «ТВ и Радио Станли», быть может, но мать Фергусона знала: дни студийной фотографии почти что сочтены, и какое-то время она уже сокращала часы работы ателье – от пяти десятичасовых дней в неделю в 1953 году до пяти восьмичасовых в 1954-м, до четырех восьмичасовых в 1959-м, четырех шестичасовых в 1961-м, трех шестичасовых в 1962-м и трех четырехчасовых в 1963-м, – а все больше энергии посвящала фотографированию для Имхоффа в «Монклер Таймс», где ее приняли в штат на зарплату как главного фотографа газеты, но потом, в феврале 1965 года, вышла ее книга о выдающихся людях Садового штата, всего за два месяца уже разлетелась по приемным большинства врачей, стоматологов, юристов и муниципальным конторам всего штата, и Роза Фергусон перестала быть невидимкой, превратилась в персону узнаваемую и на волне успеха с книгой решила обратиться к редактору «Ньюарк Стар-Леджер» (чей портрет в книге присутствовал) и попроситься к нему на работу штатным фотографом, ибо хотя матери Фергусона тогда исполнилось уже сорок три года (слишком стара, быть может?), для большинства людей она выглядела на шесть или восемь лет моложе такого возраста, и пока редактор просматривал содержимое ее внушительного портфолио и вспоминал свой лестный портрет, который она тогда сделала, – сейчас он висел у него в домашнем кабинете на стене, – вдруг потянулся к матери и пожал ей руку, поскольку, оказалось, вакансия у них действительно была, а квалификация у Розы Фергусон имелась не хуже, чем у кого угодно еще. Зарплата невелика, более-менее столько же ей удавалось выручить совокупно за студийные портреты и работу с Имхоффом, и это ни вредило, ни как-то особенно помогало общему финансовому положению семьи, но тут отец Фергусона выдвинул блестящую мысль – закрыть лавку «ТВ и Радио Станли», которая последние три года работала в убыток, и негатив превратился в позитив, который стал слегка положительнее, когда Сэм Бронштейн уговорил его согласиться на работу в его магазине спортивных товаров в Ньюарке (или, как выразился отец Фергусона в одно из своих редких мгновений непосредственности, обменять кондиционеры воздуха на ловцовские перчатки), и вот так вот весной 1965 года и «Ателье Страна Роз», и «ТВ и Радио Станли» навсегда закрыли свои двери, а раз Фергусону осенью пришло время поступать в колледж, родители его сказали, что пора уже начать думать о продаже дома и съеме жилья поменьше, поближе к их новым работам, что высвободит более чем достаточно средств на покрытие расходов Фергусона на колледж, поскольку отец Фергусона по какой-то причине был настроен против того, чтобы Фергусон просил стипендию (глупая гордость или гордая глупость?) или же сокращал бремя трат, участвуя в программе «работа-учеба», потому что, как объяснил отец, ему не хочется, чтобы его мальчик трудился, пока учится, – лучше пусть трудится над учебой, и когда Фергусон возмутился, что отец ведет себя нелепо, мать подошла к отцу, поцеловала его в щеку и сказала: Нет, Арчи, нелепо ведешь себя ты.
День рождения Фергусона выпал в том году на среду. Ему уже исполнилось восемнадцать, а оттого у него теперь появилось право пить алкоголь в любом баре или ресторане Нью-Йорка, жениться без согласия своих родителей, умереть за свою страну, подвергаться суду как взрослый – но не голосовать на муниципальных, штатных или федеральных выборах. На следующий день, четвертого марта, он вернулся домой из школы и нашел в почтовом ящике письмо от Эми. Дорогой Арчи, говорилось в нем, большой поцелуй тебе в день твоего рождения. Скоро, миленький мой, все скорей, скорей и скорее – если тебе все еще интересно. Я, как могла, старалась о тебе не думать, но не удалось. Это была такая промозглая зима, жить в этой комнате с открытыми окнами. Я околела! Люблю, Эми.
Не зная, что означает скоро, а уж тем паче – скорей, скорей и скорее, – Фергусон не вполне разобрался, что это Эми такое ему написала, хотя тон ее письма казался ободряющим. Его подмывало ответить собственным пылким письмом, но затем он решил подождать, пока не решится у него вопрос с колледжем, а произойдет это лишь в середине следующего месяца. С другой стороны, если Эми за это время пришлет ему еще одно письмо, он ответит незамедлительно – но она больше не написала, и противостояние их продолжалось. Фергусон воображал, что он силен, но позднее, оглядываясь на свои действия с перспективы собственного будущего «я», он понял, что был попросту упрям. Упрямо горд, что, в итоге, просто другое название глупца.
Седьмого марта двести алабамских национальных гвардейцев напали в Сельме на 525 манифестантов за гражданские права, когда те готовились перейти мост Эдмунда Петтуса и начать марш на Монтгомери в знак протеста против дискриминации в избирательном праве. Всегда потом эту дату будут помнить как Кровавое воскресенье.
На следующее утро морская пехота США высадилась во Вьетнаме. Два батальона, отправленные защищать воздушную базу в Дананге, были первыми боевыми подразделениями, дислоцированными в стране. Теперь контингент США во Вьетнаме достигал 23 000 человек. К концу июля число это возрастет до 125 000, и квоты на призыв удвоят.
Одиннадцатого марта в Сельме до смерти избили преподобного Джемса Дж. Риба из Бостона, штат Массачусетс. При нападении травмы получили еще два унитарианских священника.
Шесть дней спустя местный судья постановил, что маршу из Сельмы в Монтгомери можно продолжиться. Президент Джонсон передал национальную гвардию штата в федеральное подчинение, и, после того как он пригнал еще 2200 гвардейцев для защиты демонстрантов, двадцать первого марта поход двинулся дальше. В тот же вечер мать пятерых детей Виола Льюццо из Детройта, приехавшая в Алабаму принять участие в акции, была застрелена у себя в машине членами Ку-клукс-клана, потому что рядом с нею на переднем сиденье был черный человек.
В понедельник (двадцать второго марта) расстроенный, ошарашенный Фергусон начал снова работать в «Монклер Таймс». Прошел месяц после окончания баскетбольного сезона, и теперь настал черед бейсбола, вселявшего ужас, прекрасного бейсбола, что станет совершенно иным предприятием, это тебе не баскетбол освещать, – настолько, что Фергусон поначалу думал, что у него ничего не выйдет, но не писать в газету оказалось трудно, ему не хватало репортажей об играх так же, как курильщика тянет к сигаретам, когда пачка уже пуста, и лишнее время, выпавшее ему для того, чтобы писать стихи, никаких стихов, достойных упоминания, не породило, лишь череду неудачных виршей, которые уж так его разочаровали, что он уже начал задаваться вопросом, а есть ли у него поэтический дар вообще, и вот теперь, когда после несчастного случая уже миновало четырнадцать месяцев и он на целый сезон отошел от какого бы то ни было взаимодействия с бейсболом, возможно, настал черед испытать себя и посмотреть, сможет ли он вернуться на стадион и не рассыпаться там в тоске бесполезных скорбей и сожалений. Там будет раж скоростного электрического письма, твердил он себе, весело посмотреть, как Бобби Джордж запускает мячи за ограду, и поговорить с вербовщиками крупных лиг, какие наверняка соберутся глянуть на Бобби, и если только Фергусон сможет вытерпеть и снова не вовлечься во все это, с ним останутся его прежние ощущения: нюхать подстриженную траву, смотреть, как белые мячи носятся туда-сюда по голубым небесам, и слушать, как они сталкиваются с битами и кожаными перчатками, – вот такое было бы ему приятно, думал он, этому бы он радовался, поскольку такого ему ужас как не хватало, а поэтому, ни разу не поделившись с Имхоффом своими сомненьями, он соблюл условия сделки, которую они заключили в декабре, и двадцать второго марта отправился к Салу Мартино – брать у тренера интервью о грядущем сезоне: оно и стало первой из двадцати одной его статьи, что он написал той весной о бейсбольной команде старшеклассников Монклерской средней школы.
Оказалось, это не так тяжело, как он себе представлял, – вообще-то оказалось не трудно совсем, и когда сезон открылся игрой на выезде в средней школе Колумбии в начале апреля, Фергусон отправился туда, думая скорее не о самой игре, предстоявшей в тот день, а о словах, какие он подберет, чтобы ее описать. Себя он чувствовал бесконечно старше, чем год назад, гораздо старше кого угодно из сверстников, в особенности – мальчишек из команды, что была бы и его командой, если б не несчастный случай, и только для того, чтобы доказать, до чего кардинально все для него изменилось, на следующей неделе Фергусон, оставив свою «импалу» на регулировку в гараже у Кролика и поехав на другую игру в Ист-Оранж в автобусе вместе с командой, сел впереди с Салом Мартино, а не со своими однокашниками на задних сиденьях, ибо бурные остроты и громкий хохот пацанов утратили для него всякую привлекательность, и вдруг еще одна штука из детства осталась позади, и странно ему было ощущать себя таким старым, сказал он самому себе, странно потому, что ему от этого было и грустно, и радостно в одно и то же время, – переживание, для него новое, нечто беспрецедентное во всей истории его эмоциональной жизни, грусть и радость сплавились в единую гору чувства, и как только в голову ему пришел этот образ, он поймал себя на том, что думает о девушке с «Белой скалы» на бутылке сельтерской и о разговоре с тетей Мильдред о Психее шесть лет назад, когда они обсуждали превращение гусениц в бабочек, ибо в таком превращении одного в другое больше всего ставило в тупик то, что гусеницы, вероятно, были вполне довольны тем, что они – гусеницы, ползали себе по земле, ни разу не задумавшись о том, чтобы стать кем-то еще, и как ни грустно им, наверное, переставать быть гусеницами, но уж точно лучше и вообще поразительнее начать все сызнова бабочками, пусть даже жизнь бабочки гораздо опасней, а длится иногда всего один день.
В первых пяти играх сезона истомленный любовью Бобби Джордж провел четыре двойных, три круговые пробежки, и средний балл его составил .623 с пятью проходками и восемью забитыми пробежками. Что бы там Маргарет О’Мара ни натворила с сердцем бедного мальчишки, на его способности играть в бейсбол это не отразилось. И подумать только, сказал вербовщик из «Миннесотских Близнецов» Фергусону, глядя, как Бобби высылает бегуна на второй базе, восемнадцать пацану только летом стукнет.
Шестнадцатого апреля Фергусон наконец сел и написал короткое письмо Эми. Я поступил, начал он. Колумбия приняла меня в класс 69-го – восхитительно двусмысленное число, похоже, намекающее на всевозможные воодушевляющие дела в будущем. В отличие от тебя, я не делал никаких сознательных попыток о тебе не думать, а последние четыре с половиной месяца держал тебя в уме постоянно и с любовью (а иногда и с унынием). Поэтому да, в ответ на твой риторический вопрос, мне по-прежнему интересно, и всегда будет интересно, и никогда не будет неинтересно, потому что я люблю тебя безумно и не могу даже помыслить о том, чтобы жить эту жизнь без тебя. Прошу, скажи мне, пожалуйста, когда мне будет возможно снова увидеть тебя. Твой Арчи.
Она не обеспокоилась писать на сей раз – а позвонила ему домой, всего через несколько часов после того, как получила его письмо, и первое, что его поразило, – насколько хорошо было опять слышать ее голос, ее нью-йоркский голос со смягченными р, что превращали его имя во что-то похожее на Ахчи, и уже мгновенье спустя она повторяла последнюю фразу его записки, говоря: Когда мне будет возможно снова увидеть тебя? – на что он ответил: Вот именно, когда? – и тут прилетел ответ, который, как он надеялся, она ему и даст: Когда захочешь. В любое время, начиная с сейчас.
И вот так вот ссыльный Фергусон вновь оказался в фаворе у своей своенравной королевы, а поскольку она рассудила, что в изгнании своем он вел себя благородно, умоляющих писем не писал, не звонил, не ныл, увещевая ее восстановить его былое положение при ее дворе, первые слова ему, когда он следующим вечером приехал в Нью-Йорк с нею повидаться, были таковы: Ты мой один-единственный, Арчи, мой один из миллиона единственный, – и поскольку она расплакалась в тот же миг, когда он ее обнял, Фергусон заподозрил, что за прошедшие четыре с половиной месяца ее в жизни как-то покачало, что ей стыдно кое-чего сделанного, несомненно – касаемо секса, и по этой вот причине он решил не задавать никаких вопросов, ни тогда, ни когда бы то ни было – ему же не хотелось слышать о других людях, с кем она спала, и воображать ее нагое тело в постели с другим нагим телом, у которого здоровенная жирная эрекция, проникающая в пространство меж ее разведенных ног, никаких имен или описаний, пожалуйста, ни единой детали никакого сорта, а поскольку он у нее ни о чем не спрашивал, чего она от него, должно быть, и ожидала, она из-за этого льнула к нему еще теснее.
То была самая прекрасная весна в его жизни, весна вновь вместе с Эми, с Эми теперь снова можно было разговаривать, снова держать голую Эми в объятьях, слушать, как Эми костерит Джонсона и ЦРУ за то, что отправили двадцать тысяч солдат в Доминиканскую республику, чтобы не дать свободно избранному писателю и историку Хуану Бошу вернуть себе президентское кресло, потому что он якобы находится под влиянием коммунистов, что было неправдой, и зачем вообще вмешиваться в дела этой маленькой страны, когда Америка и так уже причиняет много вреда в других частях света? Как же Фергусон восхищался ею за эту чистоту ее негодования, и до чего он был доволен тем, что опять проводит выходные с нею в Нью-Йорке – всего через несколько коротких месяцев он и сам будет здесь жить, – а помимо Эми весна была прекрасна потому, что все его волнения насчет будущего года наконец-то остались позади, и это означало, что теперь-то, впервые за все те годы, что провел в школе, он может дать себе поблажку – как и все остальные в его старшем классе расслаблялись те два месяца dolce far poco[46], что как-то пригасило древние распри и неприязнь и, казалось, притягивает всех друг к дружке поближе – подступал конец их общей на всех жизни, а потом, когда потеплело, у Фергусона с отцом установился новый ритуал: они вдвоем просыпались каждый день среди недели в шесть утра и к половине седьмого выходили из дому, чтобы полтора часа поиграть в теннис на пустых общественных кортах в городе, его пятидесятиоднолетний отец еще способен был разгромить его в каждом сете со счетом 6:2 и 6:3, но упражнение это возвращало Фергусона в форму, и после долгого периода, когда спорта у него со дня перелома вообще никакого не было, теннис удовлетворял в нем старую и по-прежнему сильную нужду, и он был рад видеть, как его отец выигрывает, радовался тому, насколько безболезненно удавалось старику свертывать собственную лавку, распродавая остатки телевизоров, радиоприемников и кондиционеров со скидками в треть стоимости, в половину стоимости, в две трети стоимости, борьба уже окончена, отцу его больше нет ни до чего дела, все его прежние честолюбивые замыслы развеялись как дым, а мать его – тоже в процессе свертывания своего дела, оба должны освободить помещения до тридцатого мая и в середине июня выйти на новые работы, что-то было в них головокружительное той весной, так может кружиться голова у маленьких, буйных детишек, когда кто-нибудь хватает их за лодыжки и переворачивает вверх тормашками, как, должно быть, и им с Эми было, когда они голыми скакали вместе по кровати в те уже обесточенные мгновения далекого прошлого, и как же это удачно, что, даже когда мать уведомила «Монклер Таймс» о своем будущем уходе, Имхофф из мести не уволил и его, поэтому Фергусон продолжал дважды в неделю освещать бейсбольные игры монклерских школ, а пока Бобби Джордж уверенно целил во всештатный сезон первой команды и, вероятнее всего, на контракт с клубом высшей лиги, на Фергусона производило впечатление, насколько хорошо тот справляется со своим новообретенным звездным статусом, который превратил его в предмет для разговоров всей школы, и хоть он по-прежнему учился с трудом и не мог устоять и не смеяться несмешным анекдотам про фермерских дочек и разъездных коммивояжеров, его нынче окружал новый ореол величия, который уже начал пропитывать самого Бобби и менять его представления о себе, и теперь, когда с ним начала разговаривать Маргарет О’Мара, Бобби редко можно было встретить без улыбки на лице – без все той же милой улыбки, какую Фергусон помнил с тех дней, что они проводили вместе четырех- и пятилетками.
А среди лучшего в той прекрасной весне было предвкушение лета, они с Эми строили планы на совместное путешествие во Францию, целый месяц, начиная с середины июля по середину августа, единственный месяц, потому что дольше они себе позволить не могли, когда сложили все, что заработали летом в предыдущие годы, гонорары Фергусона за статьи в «Монклер Таймс», еще не истраченные на бензин для машины и гамбургеры для желудка, внушительный выпускной подарок Фергусоновых прародителей (пятьсот долларов), взнос поменьше от дедушки Эми и дополнительные суммы, выделенные обоими комплектами родителей, чего хватило бы на покрытие житья впроголодь четыре с половиной недели – после оплаты авиабилетов, поэтому они не стали втискивать большое турне по Европе в это ограниченное время, а предпочли держаться одной страны и погрузиться в нее как можно полнее. Франция была выбором неизбежным, поскольку оба учили французский и обоим хотелось свободнее разговаривать на этом языке, но еще и потому, что Франция была центром всего неамериканского: лучшие поэты, лучшие романисты, лучшие кинематографисты, лучшие философы, лучшие музеи и лучшая еда, – и без багажа, с одними рюкзачками за спинами, они покинули американскую почву из аэропорта Кеннеди в восемь вечера пятнадцатого июля, через день после ежегодного празднования Дня Бастилии во Франции. То было их первое путешествие за границу. Для Фергусона это был также первый раз, когда он летел на самолете, что означало – он впервые утратил контакт с землей.
По большей части – Париж, Париж двадцать два из тридцати одного дня, которые они провели во Франции, с одной экскурсией на север поездом (Нормандия и Бретань, с посещением Омаха-Бич, Мон-Сен-Мишель и семейного замка Шатобриана в Сен-Мало) и одной поездкой на юг (Марсель, Арль, Авиньон и Ним). Клятва разговаривать друг с дружкой по-французски как можно чаще, избегать американских туристов, заводить беседы с местными жителями, чтобы практиковаться в языке, читать только французские книжки и газеты, смотреть только французские фильмы, слать домой открытки, написанные по-французски. Парижская гостиница, где они жили, была настолько неприметной, что у нее даже не имелось названия. Вывеска над входом гласила просто «ОТЕЛЬ», а простая комнатка, которую они делили на рю Клеман в шестом округе, выходившая непосредственно на рынок Сен-Жермен, маленькая, но достаточно большая chambre dix-huit[47], где не было ни телефона, ни телевизора, ни радио, снабжена она была лишь раковиной под краном с холодной водой, но без туалета, стоила десять франков за ночь, что равнялось двум долларам, то есть по доллару с носа, да и какая разница, что туалет дальше по коридору не всегда бывал свободен, если туда хотелось, а душ представлял собой тесный железный ящик, вогнанный в стену на самой вершине лестницы, и тоже бывал занят, если нужно было туда пойти, главное, по сути, что комната чиста и светла, что кровать достаточно широка для двоих, чтобы на ней можно было удобно спать, а еще важнее было то, что хозяину отеля, крепкому усатому дядьке по имени Антуан, наплевать с высокой башни было на то, что Фергусон и Эми спят в этой постели вместе, хотя явно не женаты и молоды настолько, что могли бы быть его детьми.
Вот что в первую очередь и расположило их к Франции (благословенное безразличие к частной жизни других), но за этим вскоре последовало и прочее, вроде того труднопонимаемого факта, что в Париже все, похоже, пахло лучше, чем в Нью-Йорке, – не только булочные, рестораны и кафе, но даже глубочайшие кишки метро, где к дезинфицирующим средствам, с которыми мыли полы, подмешивали нечто вроде духов, в то время как в подземке Нью-Йорка бывало затхло и порой невозможно дышать вообще, и постоянного движения неба, где над головой постоянно громоздились и разламывались облака, что создавало мерцающий, преображающий свет, такой, что одновременно был мягок и полон сюрпризов, а северная широта поддерживала в летнем небе свечение гораздо дольше, чем дома, по вечерам тут не темнело и до половины одиннадцатого или без четверти одиннадцать, и наслаждения от того, что просто бродишь по улицам или теряешься в них и все же никогда не теряешься совсем, как среди улиц Виллидж в Нью-Йорке, но тут весь город был, как Виллидж, в тех кварталах, куда они забредали, никакой сетки и лишь немного прямых углов, когда одна плавная, мощенная брусчаткой тропа извивалась и втекала в другую, ну и, разумеется, там была пища, la cuisine fran??aise[48], в восторге заглатываемая на единственной ресторанной трапезе, которую они позволяли себе каждый вечер после завтрака, состоявшего из хлеба с маслом и кофе (tartine beurr? и caf? cr?me), и обеда из самодельных сандвичей с ветчиной (jambon de Paris) или самодельных сандвичей с сыром (gruyi?re, camembert, emmental), на ежевечерних ужинах в хороших, но недорогих ресторанах, отмеченных в «Европе за пять долларов в день», и таких местах, как «Le Restaurant des Beaux Arts» и «Wadja» на Монпарнасе и «La Cr?merie Polidor» (предположительно там, среди прочих мест, питался Джемс Джойс), они вгрызались в еду и блюда, каких никогда не встречали в Нью-Йорке или где бы то ни было, poireaux vinaigrette, rillettes, escargots, c?leri r?moulade, coq au vin, pot au feu, quenelles, bavette, cassoulet, fraises au cr?me chantilly[49] и обворожительная сахарная бомба, известная под названием baba au rhum. Всего за неделю после того, как нога их ступила в Париж, они оба превратились в оголтелых франкофилов: Эми, вкопавшись в романы Флобера и Стендаля, вдруг объявила о своем желании специализироваться во французском, а Фергусон предпринял первые спотыкливые попытки переводить французскую поэзию – сидя в chambre dix-huit или заднем зале «La Palette» и впервые читая Аполлинера, Элюара, Десноса и других довоенных французских поэтов.
Что и говорить, случалось им ссориться и действовать друг дружке на нервы, ибо вместе они проводили каждую секунду в продолжение тридцати одного дня и ночи, а Эми время от времени бывала склонна к бурям и могла дуться и злопыхать, а у Фергусона имелась наклонность впадать в провалы угрюмой интроспекции и/или необъяснимые молчания, но ни одна из их размолвок не длилась дольше часа-двух, и большинство их, если не все, случались, когда они были в пути, в напряжении от путешествия и бессонных ночей в поездах. Также нечего и говорить, что всю поездку Америка не шла у них из ума, хоть они и радовались, что покамест от нее избавлены, и они подолгу разговаривали о двух внушавших надежды событиях, что произошли, пока их не было дома: тридцатого июля Джонсон подписал Законопроект о медицинском страховании, а затем, шестого августа, Закон об избирательных правах, – а также о бедствии, случившемся одиннадцатого августа, всего за пять дней до того, как они вылетели домой: расовых беспорядках в Лос-Анджелесе, яростных бунтах черного населения в районе под названием Уоттс. После чего Эми сказала: Забудь про изучение французского. Мой первый порыв все-таки был верен. История и политология. На что Фергусон поднял воображаемый стакан и сказал: Не вопрошай, что твоя страна может для тебя сделать[50]. Попроси Эми Шнейдерман управлять твоей страной.
За день до назначенного отлета в Нью-Йорк они сделали два постыдных открытия: 1) они накупили слишком много книг, в кабину как ручную кладь столько не пронесешь; 2) деньги у них опасно истощились – несомненно потому, что в бюджете они не учли покупку книг. Оба они за время пребывания за границей сбросили вес (Фергусон семь фунтов, Эми пять), но чего иного можно было ожидать от людей, полных решимости полноценно есть лишь раз в день, и все же, несмотря на всю эту экономию в частых заходах в книжные магазины, они потратили слишком много: преимущественно в «Librairie Gallimard» напротив l’?glise Saint Germaine и в магазин, которым управлял левый издатель Франсуа Масперо, напротив l’?glise Saint-S?verin, и в добавку к двадцати одному тому поэзии, которые приобрел Фергусон, и одиннадцати толстым романам, купленным Эми, они не смогли избежать соблазна и не приобрести сколько-то книг по политике – Франца Фанона («Les Damn?s de la terre»), Поля Низана («Aden Arabie») и Жана-Поля Сартра («Situations I, II, III»)[51], отчего общее количество книг возросло до тридцати семи. Несколько часов их последнего дня в Париже, стало быть, промотались на то, чтобы упаковать книги в коробки, дотащить их до почтового отделения и отправить на адрес Эми на Западной 111-й улице (все к ней на квартиру, даже те, что принадлежали Фергусону, поскольку его родители в начале июня получили первый взнос за свой дом, и неясно было, живут они до сих пор в Монклере или уже куда-то переехали), и стоимость марок, требуемых для того, чтобы отправить эти коробки за океан медленным пароходом – с ожидаемой датой доставки где-то к Рождеству, – настолько истощила их наличные средства, что осталось у них всего четырнадцать долларов, из которых восемь ушло бы на автобус до аэропорта наутро. Планы на обильную прощальную трапезу вечером в «Restaurant des Beaux Arts» тем самым рухнули, и им пришлось довольствоваться плоскими, иссохшими гамбургерами в «Вимпи» на бульваре Сен-Мишель. К счастью, оба они сочли это забавным, ибо скверное планирование в таких масштабах доказывало, что они и впрямь Самые Нелепые Люди на Земле.
И вот отощавшие, замурзанные восемнадцатилетки вернулись со своих галльских приключений, вывалились, хромая, в нью-йоркский аэровокзал с переполненными рюкзаками и в патлах, и, как только прошли паспортный контроль и таможню, их тут же с распростертыми объятиями приняли родители, и приветствовали их с таким восторгом и силою, какие обычно оставлялись на долю вернувшихся героев войны и открывателей новых континентов. Эми и Фергусон, уже договорившиеся встретиться снова через пару дней, поцеловались на прощание, а затем разошлись в разные стороны с соответствующими семьями, которые повезли их домой мыться, стричься и коротко принимать родню, прародителей, теть и дядьев.
Как Фергусон быстро понял, еще идя к машине, дом его больше не был зданием в Монклере, а был квартирой в районе Ньюарка Виквоик. Никого из родителей, похоже, не расстраивало это отступление из предместий, этот явный урон их общественному положению – или экономическому статусу, или светскому, или любой другой мере того, что составляет в американской жизни успех или провал, – а это избавило его от обязательства расстраиваться за них, ибо, если уж совсем по правде, что так, что эдак – ему это было глубоко безразлично.
Мать смеялась. Мы не только вернулись в Ньюарк, сказала она, – мы опять живем в том же здании, где поселились, еще когда только поженились, Ван-Велсор-плейс, 25. Не в той же квартире, но на том же этаже, на третьем, прямо через коридор оттуда, где ты провел первые три года своей жизни. Довольно поразительно, скажи? Интересно, ты хоть что-нибудь с тех времен помнишь? Точно такая же квартира, Арчи. Не та же, но очень похожа.
Через час, когда Фергусон шагнул в трехкомнатную квартиру на третьем этаже дома 25 по Ван-Велсор-плейс, его изумило, до чего уютно и обжито здесь все ощущалось, хотя времени прошло совсем немного. Всего за три недели его родителям удалось здесь обустроиться, и по сравнению с узостью и теснотой chambre dix-huit габариты квартиры поражали своей огромностью. Не сравнится с домом в Монклере, конечно, но достаточно просторно.
Ну, Арчи? – спросила мать, пока он бродил из комнаты в комнату, что-нибудь вспоминается?
Фергусону бы очень хотелось придумать какой-нибудь меткий ответ, отозвавшийся бы на ту надежду, что звучала в материном голосе, но он сумел лишь покачать головой и улыбнуться.
Он не помнил ничего.
4.2
4.3
Лето 1962 года началось с поездки в даль и закончилось второй поездкой в еще более далекую даль, четыре путешествия туда и назад по воздуху, что привели Фергусона в Калифорнию (самостоятельно) и в Париж (с матерью и Гилом), где он провел в общей сложности две с половиной недели – и не пришлось беспокоиться о том, что он рискует столкнуться с Энди Коганом. Между этими путешествиями он сидел дома, на Риверсайд-драйве, старался не показываться в «Талии», но ходил на как можно больше старых и новых фильмов, участвовал в двух уличных баскетбольных лигах и по настоянию Гила впервые читал американскую литературу двадцатого века («Баббитт», «Манхаттан», «Свет в августе», «В наше время», «Великий Гэтсби»), но для пятнадцатилетнего Фергусона, кому Энди Коган ни разу не попался на глаза за все месяцы между его первым и вторым годами старших классов, самой памятной частью лета все равно стало полетать впервые самолетами, увидеть то, что он повидал, и заниматься тем, чем он занимался в Калифорнии и Париже. Памятное, конечно, не означало, что все его воспоминания были хороши, но даже худшее, то воспоминание, что продолжало причинять ему больше всего боли, вызвано было переживанием, оказавшимся для него поучительным, и теперь, когда Фергусон урок свой выучил, он надеялся, что больше никогда не совершит подобной ошибки.
Поездка в Калифорнию стала подарком тети Мильдред, некогда неуловимой и таинственной родственницы, что бойкотировала свадьбу собственной сестры в 1959-м и, казалось, не желала иметь ничего общего с остальной семьей, но после того гадкого, необъяснимого пренебрежения она возвращалась в Нью-Йорк дважды: один раз на похороны отца в 1960-м, а потом опять, на похороны матери в 1961-м, и теперь вновь вернулась к своим, опять была в сносных отношениях со своей сестрой и в превосходных – со своим новым зятем, и все ее поведение настолько изменилось, что при втором визите она добровольно явилась на ужин в квартиру на Риверсайд-драйве, где одним из гостей оказался ее бывший супруг Пол Сандлер, бывший дядя Фергусона, так и оставшийся близким другом всего семейства Адлеров-Шнейдерманов, – Пол Сандлер в обществе не абы кого, а своей второй жены, прямолинейной, откровенной художницы по имени Джудит Богат, и на Фергусона произвело большое впечатление, насколько непринужденной и всем довольной казалась на том ужине его тетя: обменивалась любезностями со своим бывшим так, словно и не было у них никакой совместной истории, обсуждала с Гилом строительство еще не завершенного «Центра Линкольна», действительно соизволила сказать сестре комплимент по поводу каких-то ее недавних фоторабот и задавала Фергусону всевозможные дружелюбные, но непростые вопросы о фильмах, баскетболе и муках юности, что и привело ко внезапному, спонтанному приглашению навестить ее в Пало-Альто – за ее счет, – и так вот они и условились, что племянник после окончания учебного года прилетит туда провести с нею неделю. Через два часа, когда последние гости растворились в ночи, Фергусон спросил у матери, почему тетя Мильдред теперь кажется такой другой, такой счастливой.
Думаю, она влюблена, ответила его мать. Не знаю никаких подробностей, но она пару раз упоминала кого-то по имени Сидней, и у меня такое чувство, что они, возможно сейчас живут вместе. С Мильдред нипочем не угадаешь, но, бесспорно, нынче она и впрямь в хорошем настроении.
Он рассчитывал, что тетя встретит его в аэропорту, но в тот день, когда он приземлился в Сан-Франциско, у выхода из терминала его дожидался кое-кто другой: женщина помоложе, лет, быть может, двадцати пяти – двадцати шести, она стояла у дверей, подняв в руке книжку Мильдред о Джордж Элиот, миниатюрная, на вид бойкая, почти хорошенькая девушка с короткими каштановыми волосами, одетая в подвернутые на щиколотках синие джинсы, красно-черную клетчатую рубашку, двуцветные сапожки из крокодиловой кожи с острыми носами, а на шее у нее была повязана желтая бандана, – первая жительница Запада для Фергусона, настоящая гуртовщица!
Сидней, о котором ему сказала мать, в действительности оказался Сидни, девушкой Сидни по фамилии Мильбанкс, и пока она сопровождала усталого путешественника из терминала и вела его к машине на стоянке, эта молодая женщина пояснила, что Мильдред в этом квартале ведет летние занятия, а сейчас ее задержали в студгородке на совещании отделения, но через пару часов она освободится и придет к ним домой на ужин.
Фергусон сделал первый глоток калифорнийского воздуха и спросил: А вы кухарка?
Кухарка, экономка, массажистка и сопостельница, ответила Сидни. Надеюсь, тебя это не шокирует.
Правда заключалась в том, что Фергусона это все-таки слегка шокировало – ну, или, по крайней мере, удивило, а то и, быть может, сбило с толку, поскольку он впервые в жизни слышал, чтобы вместе жили люди одного пола, и никто никогда не говорил ему, даже малейшего намека не отпускал, что его тетя втайне предпочитает телам мужчин тела женщин. У развода с дядей Полом теперь возникло объяснение – или же просто казалось, что оно объяснение, однако еще интересней было то, что гуртовщица Сидни не видела никакого смысла в том, чтобы скрывать от него правду, и в этой ее откровенности было что-то достойное восхищения, подумал он, – хорошо же не стыдиться того, что ты другой, – и потому Фергусон не стал признаваться, что немного шокирован или смущен таким нежданным откровением, а улыбнулся и ответил: Нет, вовсе нет. Я просто рад, что тетя Мильдред больше не одна.
Поездка из аэропорта Сан-Франциско до дома в Пало-Альто заняла минут сорок, и, мча по автотрассе в своем бледно-зеленом «саабе», Сидни рассказывала Фергусону о том, как она познакомилась с Мильдред несколько лет назад, когда опять искала, где жить, и сняла квартиру над гаражом, примыкавшим к ее дому. Иными словами, встреча была случайна, ее нипочем бы не произошло, не наткнись она на четыре строки мелким шрифтом в газете, но уже совсем немного погодя после того, как устроилась на новом месте, они подружились, а еще через пару месяцев влюбились друг в дружку. Ни та ни другая раньше не бывали с женщинами, но вот, будьте любезны, сказала Сидни, университетского препода и школьную училку третьего класса, женщину за сорок и женщину, которой нет еще тридцати, еврейку из Нью-Йорка и методистку из Сандаски, Огайо, закружило в величайшем романе всей их жизни. Больше всего во всем этом ставит в тупик, продолжала Сидни, что в прошлом она никогда не думала о женщинах, она всегда была такой девчонкой, кто с ума сходит по мальчишкам, и даже теперь, когда уже почти три года как сошлась с женщиной, она по-прежнему не считает себя лесбиянкой, она просто человек, влюбленный в другого человека, а раз этот другой человек красив, чарующ и не похож больше ни на кого на свете, какая разница, кого она, Сидни, любит, мужчину или женщину?
Вероятно, ей не следовало так с ним разговаривать. Несомненно, было в этом что-то неуместное, а то и непристойное: взрослая женщина делится таким сокровенным с пятнадцатилетним мальчишкой, – но пятнадцатилетнего Фергусона ее откровенность привела в восторг, ни в какой момент его отрочества никакой взрослый не бывал с ним настолько честен по поводу хаоса и двусмысленностей эротической жизни, и, хоть он и познакомился с Сидни Мильбанкс только что, Фергусон тут же решил, что она ему нравится, она ему очень нравится, а поскольку сам он последние несколько месяцев старался справиться с теми же самыми трудностями, изо всех сил пытался вычислить, где именно сам располагается в мальчико-девочковом спектре желания и принадлежит ли он к диапазону мальчиков и девочек, или мальчиков и мальчиков, или девочек и мальчиков взаимозаменяемо, он чуял, что эта калифорнийская гуртовщица, эта любительница как мужчин, так и женщин, эта личность, только что возникшая в его жизни и везшая его теперь домой к тете в Пало-Альто, может оказаться тем человеком, с кем можно будет поговорить без страха быть высмеянным, оскорбленным или неверно понятым.
Согласен, сказал Фергусон. Не имеет значения, мужчина это или женщина.
Немногие так считают, Арчи. Ты же сам это знаешь, правда?
Да, знаю, но я – не многий, я это я, а со мной самое дикое в том, что единственный секс, что у меня пока был, случился с другим мальчиком.
Это обычно для людей твоего возраста. Настолько обычно, что тебе даже не следует из-за этого беспокоиться – это на тот случай, если ты беспокоился. Что ж еще мальчишке делать, верно?
Фергусон рассмеялся.
Надеюсь, тебе хотя бы понравилось, сказала Сидни.
Само оно мне понравилось, но немного погодя мне перестал нравиться он, поэтому я положил этому конец.
И теперь ты не понимаешь, что же дальше?
Пока мне не выпадет возможность сделать это с девушкой, я ж и не пойму, что дальше.
Так себе веселье, когда тебе пятнадцать, да?
Есть в этом кое-что хорошее, наверное.
Правда? Что, например?