Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 26 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
К тому времени, как Фергусон спустился в тот день в середине февраля с рукописью, он прожил в Париже уже четыре месяца, и они с Вивиан Шрайбер стали друзьями, добрыми друзьями и, быть может (иногда думал Фергусон), даже чуточку влюбленными друг в дружку, ну или, по крайней мере, он был влюблен в нее, а она всякий раз выказывала ему исключительно теплейшую, самую что ни есть заговорщицкую нежность, и когда он постучался в дверь ее кабинета перед их встречей в половине третьего, не стал дожидаться, когда она пригласит его войти, поскольку теперь им это больше незачем, – нужно было лишь постучать в дверь, чтобы дать ей понять, что он пришел, а затем войти, и вот он вошел и увидел, что она сидит на своем обычном месте в черном кожаном кресле, надев очки для чтения, а между вторым и третьим пальцами ее левой руки зажата горящая «Мальборо» (прожив во Франции двадцать один год, она все так же курила американские сигареты), а в правой руке – экземпляр «Гамлета» в бумажной обложке, текст раскрыт где-то на середине книги, и, как обычно, портрет его самого на стене сразу же за ее затылком, «Арчи», фотография, сделанная его матерью больше десяти лет назад, которая, как он внезапно понял, должна быть на обложке его книги, если кто-либо когда-нибудь пожелает ее напечатать (удачи!), и когда Вивиан оторвалась от книги и улыбнулась Фергусону, тот прошел к ней по комнате, не произнося ни слова, и возложил рукопись к ее ногам. Все готово? – спросила она. Все готово, ответил он. Вот и молодец, Арчи. Браво. И пусть этот день отметит много merdes. Я хотел спросить, не могли б мы пропустить сегодня «Гамлета», а вы бы заглянули туда. Она короткая. Вряд ли у вас на это уйдет больше двух-трех часов. Нет, Арчи, мне понадобится гораздо больше времени. Полагаю, тебе же нужен настоящий ответ, да? Конечно. А если вам что-то бросится в глаза, не стесняйтесь, отмечайте такое. Книга еще не окончательна, просто пока закончена. Поэтому читайте с карандашом в руках. Предлагайте изменения, улучшения, сокращения, все, что вам придет в голову. Меня уже от нее так тошнит, что не могу на нее больше смотреть. Поступим вот как, сказала Вивиан. Я посижу тут, а ты сходи погуляй, поужинай, кино посмотри, что хочешь, то и делай, а когда вернешься домой – ступай сразу же к себе в комнату. Выгоняете меня, а? Я не хочу, чтоб ты был рядом, пока я читаю твою книгу. Слишком много умственных помех. Tu comprends? (Ты понимаешь?) Oui, bien s?r. (Да, конечно.) Увидимся на кухне завтра утром в половине девятого. Тогда у меня будет для этого весь остаток дня, весь вечер и ночь, если потребуется. А как же ваш ужин с Жаком и Кристин? Вы же с ними в восемь должны встречаться. Отменю. Твоя книга важнее. Только если окажется хорошей. А если плохая, вы меня проклянете за то, что ужин пропустили. Я не предвижу, что она плохая, Арчи. Но даже если так, все равно твоя книга важнее ужина. Как можно такое говорить? Потому что это твоя книга, твоя первая книга, и сколько бы книг ты ни написал в будущем, свою первую книгу ты никогда больше не напишешь. Иными словами, я лишился девственности. Именно. Ты лишился девственности. И хорошо ли ты при этом поебался или плохо, девственником ты уже никогда не будешь. Наутро Фергусон вошел в кухню за несколько минут до восьми часов, надеясь подкрепить силы лоханкой-другой caf? au lait Селестины перед тем, как явится Вивиан, произнесет свой приговор его жалкой потуге на книгу и отправит ее на помойку истории, еще одно выброшенное людское творенье, чтоб гнило среди миллионов других. Несмотря на все его расчеты, однако, Вивиан его опередила – когда Фергусон вошел, она уже сидела за белым эмалированным столом в белой кухне, одетая в свой белый утренний халат, а черно-белые страницы рукописи лежали стопкой рядом с ее белой лоханкой кофе с молоком. Bonjour, Monsieur Archie, сказала Селестина. Vous vous levez t?t ce matin (Раненько же вы сегодня поднялись), обратившись к Арчи с формальным vous прислуги, а не tu близко знакомой ровни, причуда языка, что всегда резала его американский слух. Селестина была деловитой маленькой женщиной лет пятидесяти, сдержанной, ненавязчивой, но исключительно доброй, как это всегда ощущал Фергусон, и хоть она упорно его называла vous, ему нравилось, как она произносит его имя по-французски, смягчая жесткое ч до не такого жесткого ш, что превращало его в Ар-ши, что, в свою очередь, неизменно наводило его на мысли о французском слове, обозначавшем архив, ар-шив. Хоть он был и молод, но уже стал архивом, а это означало, что его следует хранить веками – и пусть его книге место на помойке истории. Parce que j’ai bien dormi, сказал ей Фергусон (Потому что я выспался), что было заведомой неправдой, поскольку одного взгляда на его взъерошенные волосы и запавшие глаза хватило бы, чтобы кто угодно понял: вчера вечером он выпил целую бутылку красного вина и почти совсем не спал. Вивиан встала и поцеловала его по разу в каждую щеку, их обычное утреннее приветствие, но затем, отойдя от каждодневного ритуала, обхватила его руками и снова расцеловала в обе щеки, на сей раз – двумя звучными чмоками, такими громкими, что разнеслись на всю кухню, выложенную плиткой, после чего резко оттолкнула его от себя на вытянутую руку и спросила: Что с тобой? Ты ужасно выглядишь. Я волнуюсь. Не волнуйся, Арчи. Да я в штаны наложить готов. Этого тоже не надо. А если я ничего не могу с собой поделать? Сядь, глупый, и выслушай меня. Фергусон сел. Мгновение спустя Вивиан тоже села. Подалась вперед, посмотрела Фергусону в глаза и сказала: Не беспокойся, старина. Tu piges? (Понимаешь?) Tu me suis bien? (Следишь за моей мыслью?) Это прекрасная, душераздирающая книга, и я просто обалдела от того, что кто-то в твоем возрасте сумел написать что-то настолько хорошее. Если ты в ней не изменишь больше ни слова, ей хватит силы, чтобы ее печатали как есть. Вместе с тем она по-прежнему еще не совершенна, а поскольку ты мне сам велел отмечать в ней все, что захочу, если захочу, то я и отметила. Шесть-семь страниц можно сократить, я бы решила, а также пятьдесят или шестьдесят предложений, над которыми еще нужно поработать. По моему мнению. Ты не обязан прислушиваться к моему мнению, конечно, но вот рукопись (подтолкнув ее Фергусону по столу), и пока ты не решишь, что захочешь делать с ней дальше, я больше не скажу ни слова. Это лишь рекомендации, не забывай, но по моему мнению, я думаю, исправления книгу улучшат. Как мне вас благодарить? Не благодари меня, Арчи. Благодари свою необычайную маму. Позднее тем же утром Фергусон снова влез в рукопись и принялся разбираться с комментариями Вивиан, которые в большинстве своем били в цель, ощущал он, – добрых восемьдесят-девяносто процентов их, во всяком случае, а это большая доля, столько мелких, но точных поправок, фраза там, прилагательное тут, тонкая, но безжалостная заточка для того, чтобы усилить энергию прозы, а потом еще неловкие фразы, таких оказалось слишком уж много, как ни стыдно было ему в этом признаться, слепые места, которые он умудрился не отловить после десятков прочтений, и следующие десять дней Фергусон накидывался на все эти стилистические ляпсусы и раздражающие повторы по очереди, временами меняя и что-то такое, чего Вивиан не отмечала, временами отменяя эту правку и возвращаясь в тому, что там было вначале, но самым главным было то, что Вивиан оставила нетронутой саму структуру книги, карандаш ее не менял местами абзацы или главы, не требовалось серьезных переделок и не было вычеркнутых пассажей, и как только Фергусон внес всю правку в свою теперь всю исчерканную, едва читаемую машинопись – перепечатал книгу заново, на сей раз в трех экземплярах (две копии под копирку), что из-за его склонности промахиваться мимо нужных клавиш работой оказалось просто адской, но когда третьего марта подступил его девятнадцатый день рождения, он почти все закончил, а через шесть дней и вовсе с этим делом развязался.
Меж тем Вивиан звонила, интересовалась у своих британских друзей о возможных издателях книги Фергусона, предпочитая Лондон Нью-Йорку потому, что у нее там связи были лучше, и Фергусон, совершенно ничего не знавший ни о чем касаемо книгоиздания, что в Англии, что в Соединенных Штатах, оставил все это Вивиан и упорно колотил по клавишам дальше, уже начиная подумывать о своем недописанном очерке «Мусорки и гении», который мог оказаться зачатком второй книги, а мог и не оказаться, и о том, чтобы перечитать кое-какие из своих школьных статей, что были покрупнее, с замыслом переработать их (если окажутся стоящими хлопот) и попробовать пристроить их в журналы, но даже после того, как Вивиан сократила британские возможности до двух маленьких издательств, мелких, но нахрапистых заведений, посвященных изданию того, что она называла новыми талантами, у Фергусона не осталось никакой надежды, что либо то, либо другое примет его книгу. Сам решай, куда хочешь отправлять ее первым делом, сказала ему Вивиан, когда они сидели на кухне утром его девятнадцатилетия, и когда она сообщила ему, что издательства называются «Книги Ио» и «Гром-дорога, Лимитед», Фергусон инстинктивно назвал «Ио» – не потому, что у него было отчетливое представление о том, кто такая Ио, а потому, что слово гром показалось ему неблагоприятным для книги, у которой в названии фигурируют имена Лорел и Гарди. Они работают уже около четырех лет, сказала Вивиан, это нечто вроде хобби для состоятельного молодого человека лет тридцати по имени Обри Гулль, в основном публикуют поэтов, как мне говорили, кое-что из художественной литературы и публицистики, славно оформляют свои книги и печатают их, хорошая бумага, но они издают всего от двенадцати до пятнадцати книг в год, а вот «Гром-дорога» делает под двадцать пять. Все равно хочешь попробовать с «Ио»? А чего нет? Все равно они ее отклонят. И тогда пошлем к этим людям из «Грома», и они от нее тоже откажутся. Ладно, мистер Отрицатель, один последний вопрос. Титульный лист. Книга где-то на следующей неделе уже куда-нибудь полетит, а какое имя ты себе хочешь взять? Какое имя? Мое, конечно. Я имею в виду Арчибальд, или Арчи, или А., или А. с инициалом твоего среднего имени. По свидетельству о рождении и паспорту я Арчибальд, но только меня так никто никогда не называл. Арчибальд Исаак. Я никогда не был Арчибальдом и никогда не был Исааком. Я Арчи. Я всегда был Арчи и всегда буду Арчи до самого конца. Это мое имя, Арчи Фергусон, и этим именем я буду подписывать свою работу. Не то чтоб сейчас это имело какое-то значение, разумеется, потому что ни один издатель в здравом уме нипочем не захочет издавать такую странненькую книженцию, но об этом приятно подумать на будущее. Так оно и продолжалось в дневные часы первых месяцев Фергусона в Париже: удовлетворенность напряженных занятий и прилежной работы над книгой, постоянное улучшение французского после летней программы в Вермонте, занятия в «Alliance Fran?aise», ужины, где говорили исключительно по-французски, с парижскими друзьями Вивиан, ежедневные беседы с Селестиной, не говоря уже о многочисленных встречах с посторонними людьми, у барных стоек, поглощая сандвичи с ветчиной в кафе, где он обедал, что превратило его в двуязычного американца во Франции с соотношением почти что пятьдесят на пятьдесят, и до того погрузился он в свой второй язык, что, если б не его занятия по английскому, если б не писал он по-английски и не взаимодействовал с Вивиан только на этом языке, английский у него, быть может, и начал бы отсыхать. Теперь ему часто снились на французском сны (однажды, как это ни комично, с английскими субтитрами, бежавшими по низу действия), а голова его постоянно бурлила причудливыми, часто непристойными двуязыкими каламбурами, вроде преобразования обычного французского выражения vous m’en demandez trop (спросите что-нибудь полегче) в английский омоним ошеломительной вульгарности: вы в манде-манде трое. Манды, однако, не шли у него из головы, равно как и херы, вместе с воображаемыми и припоминаемыми телами голых женщин и мужчин как из настоящего, так и из прошлого, ибо как только вечером садилось солнце и город темнел, бодрящее уединение его дневного режима зачастую рушилось в некое ночное одиночество, от какого перехватывало дух. Первые месяцы оказались для него труднее всего, начальный период, когда его знакомили со многими людьми, но никто ему особенно не нравился, никто не нравился даже на одну миллионную долю того, как ему нравилась Вивиан, и он потрошил те пустые, поздние, ночные часы в своей маленькой удушливой комнатке, занимаясь чем-то, что его отвлекало от одиночества: читал (почти невозможно), слушал классическую музыку из своего карманного транзисторного приемника (несколько возможнее, но никогда не дольше двадцати или тридцати минут за раз), принимался за вторую смену работы над своей книгой (трудно, порой продуктивно, порой бесполезно), ходил на десятичасовые сеансы в кинотеатры за бульваром Сен-Мишель и вокруг него (преимущественно приятно, даже если фильмы были не очень хороши, но затем в половине первого он возвращался к себе в комнату, а там его вновь поджидало одиночество), бродил по улицам Ле-Аль в поисках проститутки, если проблема манды-и-хера с ревом вырывалась из-под контроля (ажиотаж в паху, пока шел мимо бесчисленных шлюх на тротуаре, временное облегчение, но секс был отрывист и уныл, безликие поебки, не имеющие никакой ценности, что неизбежно наполняли его мучительными воспоминаниями о Джулии, когда он издалека возвращался в темноте домой, а с его содержанием всего лишь в восемьдесят долларов в неделю от матери и Гила, такие десяти- и двадцатидолларовые загулы приходилось сводить к минимуму). Последним решением был алкоголь, который мог входить в состав и других решений, – пить и читать, пить и слушать музыку, пить, вернувшись из кино или от очередной грустноглазой бляди, – единственное решение, решавшее всё, когда бы одиночество ни становилось для него чрезмерной обузой. Поклявшись больше не притрагиваться к скотчу после очередной из слишком многих отключек в Нью-Йорке, Фергусон перешел на красное вино – предпочитаемое лекарство, и с литром vin ordinaire, продававшимся за какой-нибудь жалкий франк в какой-нибудь ?picerie по соседству, близко от мест его обеденной кормежки (двадцать центов за голую бутылку без этикетки в бакалеях, разбросанных по всему шестому округу), у Фергусона в комнате всегда бывало припасено одна-две таких бутылки, и когда б ни выходил он на улицу или оставался в тот или иной вечер дома, красное вино за один франк становилось действенным бальзамом, чтобы нагнать на него дремоту и следующий за нею нырок в сон, хотя те мерзкие, безымянные марки и могли дурно воздействовать на его организм, и он, проснувшись поутру, частенько оказывался в бореньях с поносом или с ватной, раскалывающейся головой. В среднем ужинал он наедине с Вивиан в квартире раз или два в неделю, традиционным харчем для холодов, вроде pot au feu, cassoulet и boeuf bourguignon, приготовленные и подаваемые Селестиной, у которой в Париже не было ни мужа, ни родни, и она всегда могла лишний раз выйти на работу, если требовалось, настолько вкусные трапезы, что вечно голодный Фергусон редко мог устоять от добавки главного блюда или даже двух, и вот именно во время тех спокойных ужинов один на один они с Вивиан подружились или же укрепили дружбу, что существовала между ними с самого начала, оба делились историями из своей жизни, и многое из того, что он теперь узнал, оказалось совершенно неожиданным: родилась и выросла она в бруклинском районе Флетбуш, к примеру, в той же части города, где жил первоначальный Арчи, еврейка, несмотря на то, что происходила из семейства по фамилии Грант (что подвигло Фергусона рассказать ей историю о том, как в одночасье его дедушка из Резникова стал Рокфеллером, а затем и Фергусоном), дочь врача и учительницы пятого класса, на четыре года младше своего блестящего брата-ученого Дугласа, доброго друга Гила на войне, а затем, еще не успела она закончить и среднюю школу, – поездка во Францию в 1939-м в пятнадцать лет, навестить дальних родственников в Лионе, где она и познакомилась с Жаном-Пьером Шрайбером, еще более дальним родственником, быть может, четверо- или пятиюродным братом, и хоть тот и отпраздновал совсем недавно свое тридцатипятилетие, то есть оказался на добрых двадцать лет ее старше, что-то случилось, сказала Вивиан, между ними вспыхнула искра, и она отдалась Жану-Пьеру, он – вдовец, заправляющий важной французской экспортной компанией, а она – всего лишь ученица предвыпускного класса средней школы Эразмуса в Бруклине, связь, что, несомненно, поражала посторонних своей легкой извращенностью, но такой она никогда не казалась самой Вивиан, она расценивала себя как взрослую, несмотря на молодость, и потом, когда немцы вторглись в Польшу в сентябре, у них уже не было ни малейшей возможности снова увидеться, пока не кончилась война, но Жан-Пьер был в безопасности в Лозанне, и за те пять дет, какие потребовались Вивиан, чтобы закончить среднюю школу и выпуститься из колледжа, они с Жаном-Пьером обменялись двумястами сорока четырьмя письмами и уже дали обет жениться друг на дружке к тому времени, как Гилу удалось подергать за нужные ниточки, что позволили ей проникнуть во Францию сразу после того, как в августе 1944-го Париж освободили. Приятно было слушать истории Вивиан, поскольку ей, казалось, так нравится их рассказывать, пусть даже, вероятно, это и было некоторым извращением – чтобы тридцатипятилетний мужчина влюбился в пятнадцатилетнюю девочку, но Фергусон не мог не отметить, что и ему было всего пятнадцать, когда он впервые съездил во Францию, где посредством таких же семейных связей познакомился с Вивиан Шрайбер, женщиной, которая была его старше не на двадцать лет, а на все двадцать три, однако к чему считать годы, если уже установлено, что один человек более чем вдвое младше другого, и те одинокие первые месяцы в Париже Фергусон активно вожделел Вивиан и надеялся, что они рано или поздно окажутся вместе в постели, ибо поскольку ее любовная жизнь и брак не ограничивались соображениями возраста, можно было вволю задаваться вопросом, не пожелает ли она поэкспериментировать в противоположном направлении – с ним: быть на сей раз старшей, а он бы занял ее предыдущее место молодого участника того, что неизбежно окажется пьянящей авантюрой эротического извращения. Как ни крути, он считал ее красивой, по сравнению с ним она стара, но не чрезмерно – в общем раскладе, эта женщина по-прежнему мерцала чувственностью и манила, и в уме у него не было никаких сомнений в том, что и она считала его привлекательным, потому что часто замечала, какой он красавец, как потрясающе выглядит, когда они выходят из квартиры и отправляются куда-нибудь ужинать, и вдруг это и стало истинной и тайной причиной, почему она позвала его с собою жить – потому что грезила о его теле и ей хотелось ластиться к его юной плоти. Это объяснило бы ее иначе непонятную к нему щедрость, отсутствие квартплаты и бесплатный стол, бесплатные учебные семинары, одежду, какую она ему купила в их первом торговом налете на «Le Bon March?» в ноябре, все эти дорогие рубашки, ботинки и свитеры, на какие она раскошелилась в тот день, три пары вельветовых брюк с защипами, спортивный пиджак с двумя разрезами сзади, зимнюю куртку и красный шерстяной шарф, французскую одежду высшей марки, модную, какую носил он с таким наслаждением, и вот с чего бы ей все это для него делать, если она его не вожделеет точно так же лихорадочно, как он вожделеет ее? Секс-игрушка. Вот как это называется, и да, он бы с удовольствием стал ее секс-игрушкой, если это она для него задумала, но даже пусть она часто поглядывала на него так, будто именно это и задумала (глубокомысленные взгляды, направленные ему на лицо, глаза тщательно всматривались в его малейшие жесты), не ему полагалось действовать – как младший, он не имел права совершить первый ход, это Вивиан следовало первой к нему потянуться, но сколько б ни желал он, чтоб она привлекла его в объятья и поцеловала в губы или даже протянула руку и дотронулась до его лица кончиками пальцев, этого она так никогда и не проделала. Видел он ее почти каждый день, но подробности ее частной жизни оставались для него тайной за семью печатями. Есть ли у нее любовник, спрашивал себя Фергусон, или несколько любовников, или череда любовников, или вообще никакого нет? Служат ли ее внезапные уходы в десять часов с их ужинов наедине доказательством того, что она отправляется на свидание в постель какого-нибудь мужчины где-то в городе или же просто уходит где-нибудь выпить на сон грядущий с друзьями? А что насчет ее отлучек по выходным время от времени, в среднем – раз-другой в месяц, главным образом – в Амстердам, говорила она, где, казалось, вполне возможно, что ее может дожидаться какой-нибудь мужчина, но, опять-таки, теперь, раз ее книга о Шардене вышла, вероятно, она ищет, о чем бы еще ей написать, и выбрала Рембрандта, или Вермеера, или еще какого-нибудь голландского живописца, чьи работы можно отыскать лишь в Голландии. Вопросы без ответов, а поскольку Вивиан свободно говорила с ним о своем прошлом, а о настоящем даже не заикалась, по крайней мере – о своих личных делах настоящего, единственная душа, с которой Фергусон ощущал хоть какую-то связь во всем Париже, единственный человек, кого он любил, была ему еще и совершенно незнакомой. Один-два уединенных ужина в неделю в квартире, два-три ужина в неделю в ресторанах, почти всегда – с кем-то еще, с друзьями Вивиан, с ее ордой давних парижских друзей из различных, но зачастую пересекающихся миров искусства и литературы, с художниками и скульпторами, преподавателями истории искусства, поэтами, писавшими об искусстве, галеристами и их женами, все они успешно сделали свои карьеры, а это означало, что Фергусон всегда оказывался самым младшим за столом, и многие подозревали, что он – секс-игрушка Вивиан, осознал он, пусть подозрения их и были неверны, и хотя Вивиан постоянно представляла его как пасынка одного из ее ближайших американских друзей, значительное количество людей на тех ужинах в ресторанах на четверых, шестерых и восьмерых попросту не обращало на него внимания (никому не под силу быть холоднее или грубее, нежели французам, как обнаружил Фергусон), зато другие подавались к нему поближе и желали вызнать про него всё (никому не под силу быть теплее или демократичнее, чем французам, также выяснил он), но даже по вечерам, когда его игнорировали, было в радость сидеть в ресторане, принимать участие в хорошей жизни, которую, похоже, эти места собой олицетворяли, – не только великий спектакль «La Coupole», какой он созерцал тремя годами раньше и тот по-прежнему служил для Фергусона воплощением всего, что отличало Париж от Нью-Йорка, но и другие брассерии вроде «Bofinger», «Fouquet’s» и «Balzar», дворцов и мини-дворцов девятнадцатого столетия, где обшитые деревом стены и зеркальные колонны, где все гудит от лязга тарелок и приглушенного гула пятидесяти или двухсот пятидесяти человеческих голосов, но и местечки позамызганней в пятом округе, где он впервые попробовал кускус и мергез в подземных тунисских и марокканских едальнях и где его посвятили в кориандровые прелести вьетнамской кухни, пищу заклятого врага Америки, а дважды или трижды той осенью, когда такие трапезы оказывались особенно оживленными и все засиживались глубоко за полночь, вся компания из четырех, пяти, шести или семи человек топала в Ле-Аль есть луковый суп в «Pied de Cochon», ресторан, забитый едоками и в час, и в два, и в три часа ночи, художественные интеллектуалы и полночные гуляки сидели за столиками, а соседские шлюхи стояли у стойки бара, пили ballons de rouge[72] рядом с коренастыми мясниками в заляпанных кровью халатах и фартуках, мешанина такого острого разъединения и маловероятного согласия, что Фергусон задавался вопросом, может ли подобное существовать где-либо еще на свете. Множество ужинов, но никакого секса, никакого секса, за какой он бы сам не заплатил и о каком в итоге бы не пожалел, а помимо тех сожалений – никакого физического контакта ни с кем, если не считать его утренних поцелуев Вивиан в щеку. Девятнадцатого декабря де Голля переизбрали президентом республики, в Швейцарии от болезни сердца под названием «перикардит» умирал Джакометти (болезнь его прикончила одиннадцатого января), и всякий раз, когда Фергусон ночью шагал домой с очередного своего рысканья по улицам после ужина, его останавливала полиция и просила предъявить документы. Двенадцатого января он ринулся в плохо продуманную третью часть своей книги, с которой ему было очень трудно, и потратил впустую множество часов труда, пока, в итоге, все не выбросил и не придумал новое, более уместное окончание. Двадцатого января, еще не развязавшись со своими книжными мученьями, он получило письмо от Брайана Мишевского, учившегося на первом курсе в Корнелле, и когда Фергусон закончил изучать четыре коротких абзаца письма своего друга – почувствовал, будто на него сверху обрушилось здание. Не только родители Брайана отступились от своего обещания оплатить сыну поездку в Париж весной, а этого визита Фергусон ждал с лихорадочным предвкушеньем, но и сам Брайан считал, что, вероятно, это к лучшему, поскольку теперь у него есть подружка, как бы весело ни было ему корешиться с Фергусоном в прошлом году, то, чем они занимались, – просто-напросто детский сад вообще-то, и Брайан это перерос, оказавшись в колледже, навсегда оставил такое позади, и хоть Фергусон по-прежнему для него друг номер один всех времен, дружба их отныне будет просто нормальной дружбой. Нормальной. Что означает нормальная, спросил сам себя Фергусон, и почему ему не нормально чувствовать то, что он чувствует, если он хочет целоваться и заниматься любовью с другими мальчиками, секс однополого пола так же нормален и естествен, как секс двуполого пола, может, даже нормальнее и естественнее, поскольку хер лучше понимают мальчики, а не девочки, а потому гораздо легче знать, чего хочет другой человек и не нужно ни о чем гадать, не нужно играть в ухаживание и соблазнение, от каковых игр секс двуполого пола так сбивал с толку, и почему же человеку обязательно надо выбирать одно или другое, зачем отвергать одну половину человечества во имя нормального или естественного, когда правда в том, что все – Оба, а люди и общество, законы и религии людей в различных обществах просто слишком боятся это признавать. Как ему три с половиной года назад сказала калифорнийская гуртовщица: Я верю в свою жизнь, Арчи, и не хочу ее бояться. Брайан боялся. Большинство людей боится, но бояться – так жить ведь глупо, ощущал Фергусон, так жить нечестно и это обескураживает, тупиковая это жизнь, мертвая. Следующие несколько дней он разгуливал с чувством, что своим прощальным письмом Брайан надругался над ним – из Итаки, Нью-Йорк, не откуда-нибудь (Итака!), – а ночи своим одиночеством были почти невыносимы. Потребление красного вина у Фергусона удвоилось, и как-то раз две ночи подряд он блевал в раковину. Вивиан, обладавшая острым зрением помимо острого, наблюдательного ума, внимательно посмотрела на него во время первого их ужина один на один после прибытия письма от Брайана, пару мгновений поколебалась, а потом спросила, что не так. Фергусон, уверенный в том, что она его никогда не предаст, как это сделала Сидни Мильбанкс в его катастрофической поездке в Пало-Альто, решил рассказать ей всю правду, поскольку ему все равно нужно с кем-нибудь поговорить, а здесь никого не было, кроме самой Вивиан. Я разочаровался, сказал он. Это я вижу, ответила Вивиан. Да, на меня на днях тут обрушилась тонна боли, и я все еще пытаюсь ее преодолеть. Что за боль? Любовная. В виде письма от человека, который мне очень небезразличен. Это трудно. Очень. Меня не только бросили, но мне еще и сказали, что я не нормален. А что значит нормален? В моем случае – общий интерес ко всяким людям. Понятно. Правда понятно? Предполагаю, ты говоришь о девочковых людях и мальчиковых людях, нет? Да, о них. Я о тебе это всегда знала, Арчи. С того самого раза, когда мы только встретились на открытии у твоей матери. Как вы определили? По тому, как ты смотрел на того молодого человека, что разносил напитки. И еще по тому, как смотрел на меня – как ты до сих пор на меня смотришь. Это так очевидно?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!