Часть 27 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Не совсем. Но у меня на такое хорошее чутье – из долгого опыта.
Вы, значит, двусторонних носом чуете?
Я за таким была замужем.
Ой. Я не знал.
Ты так похож на Жана-Пьера, Арчи. Может, поэтому мне и захотелось, чтоб ты сюда приехал и пожил со мной. Потому что ты мне его так напоминаешь… очень сильно.
Вам его не хватает.
До ужаса.
Но у вас, должно быть, из-за этого брак складывался нелегко. То есть, если я и дальше так буду, как сейчас, то, наверное, никогда ни на ком не женюсь.
Если это не другой двусторонний человек.
А. Про это я никогда не думал.
Да, порой бывает непросто, но оно того стоит.
Вы мне говорите, что вы и я – одинаковы?
Именно. Но и разные, само собой, в том смысле, что я, хоть и не сама так придумала, – женщина, а ты, дорогой мой мальчик, – мужчина.
Фергусон рассмеялся.
Затем и Вивиан рассмеялась ему в ответ, а это подстегнуло Фергусона засмеяться снова, и как только Фергусон засмеялся, Вивиан снова рассмеялась ему в ответ, и уже совсем вскоре оба они хохотали разом.
В следующую субботу, двадцать девятого января, в квартиру на ужин явились двое, оба американцы, оба старые друзья Вивиан, мужчина лет пятидесяти по имени Эндрю Флеминг, который преподавал в колледже у Вивиан историю, а теперь работал в Колумбии, и молодая женщина лет тридцати по имени Лиса Бергман, переселенка из Ла-Джоллы, Калифорния, которая недавно переехала в Париж работать в американской юридической фирме, а ее старшая двоюродная сестра была замужем за братом Вивиан. После беседы Фергусона с Вивиан несколькими днями раньше на той неделе, которая привела к поразительному взаимному признанию их равных, но разнонаправленных двусторонних склонностей, Фергусону было интересно, не окажется ли Лиса Бергман текущей пассией Вивиан, а если так, то ее присутствие за столом в этот вечер не есть ли знак того, что Вивиан чуть приотворила дверь и позволяет ему одним глазком заглянуть в ее частную жизнь. Что же до Флеминга, кто приехал в Париж в семестровый творческий отпуск, чтобы завершить черновик своей книги о тех, кого он называл американскими старыми дружбанами во Франции (Франклине, Адамсе, Джефферсоне), то он столь очевидно не был тем мужчиной, кто скроен для женщин, столь очевидно интересовали его только мужчины, что уже через двадцать или тридцать минут в уме у Фергусона сверкнуло, что он участвует в своем первом полностью педовом ужине с того кошмарного вечера в Пало-Альто. Только на сей раз ему было весело.
Хорошо было вновь оказаться с американцами, так удобно и ненатужно, так приятно сидеть с людьми, понимавшими одни и те же намеки, смеявшимися над одинаковыми шутками, все четверо – такие не похожие друг на дружку, однако болтали они так, словно приятельствовали между собой уже очень много лет, и чем больше Фергусон присматривался к тому, как Вивиан поглядывает на Лису, и чем больше смотрел он, как Лиса глядит на Вив, тем больше убеждался, что его догадка была верна, что между этими двумя действительно что-то есть, а от этого Фергусон был счастлив за Вивиан, ибо хотел, чтобы ей доставалось что угодно, все, чего б ни пожелало ее сердце, а эта Лиса Бергман, как Ингрид и Ингмар, Бергман шведская, в отличие от немецких или еврейских Бергманов, была уж точно личностью чарующей – живая и яркая ровня заслуживающей всего лучшего Вив.
Крупная. Вот что первым делом в ней замечалось, величина ее тела, пять футов десять и крупная кость, девушка дородная, но без капли лишнего жира, крепкая и широкоплечая, толстые, могучие руки, большие груди и чрезвычайно светлые волосы, южнокалифорнийская блондинка с круглым, смазливым лицом и бледными, почти невидимыми ресницами, такая женщина, воображал Фергусон, могла бы завоевывать медали толканием ядра или метанием дисков на летних олимпиадах, шведско-американская амазонка, похоже, ступившая со страниц журнала для нудистов, опрятная, следящая за своим здоровьем натуристка, чемпионка в поднятии тяжестей среди всех нудистских колоний по всему цивилизованному миру, да еще и смешливая в придачу, бесовски потешная и неудержимая, она смеялась после каждой второй фразы, что произносила, – восхитительные американские фразы, напичканные словечками, по которым Фергусон вынужден был признать, насколько он по ним скучал, не слыша их после отъезда из Нью-Йорка, одно-двухсложные подспорья в речи вроде «убого», «дурь», «фуфло», «шик», «клево», «отпад», «отстой», «туфта», «дрянский», «убой» и «блеск» в значении чудесный или изумительный, а какой-такой юриспруденцией в Париже Лиса занималась, она не обмолвилась ни единым словом.
Напротив, немолодой Флеминг был невелик и приземист, от силы пять-шесть, ходил эдак вразвалочку, а пуловер у него под пиджаком растягивался значительным брюшком, маленькие пухлые руки, обвислое лицо без подбородка, на носу сидели необычайные совиные очки в роговой оправе. Молодой профессор, который вдруг и бесповоротно стал уже не молод. Академический ветеран с легким заиканьем, а на голове все меньше и меньше редеющих седых волос, но он еще бодр и живо реагировал на остальную троицу за столом, человек, много чего читавший и много чего знавший, но он тоже не говорил ни о себе, ни о своей работе, вот в какую игру они играли в тот вечер – юрист Лиса не говорит о законе, художественный критик Вивиан не говорит об искусстве, мемуарист Фергусон не говорит о своих мемуарах, историк Флеминг не говорит о старых американских дружбанах в Париже, – и, несмотря на провалы в заиканье время от времени, Флеминг изъяснялся четкими, гладко составленными фразами, активно участвовал в общей беседе обо всем на свете и ни о чем, к примеру – о политике, bien s?r, войне во Вьетнаме и антивоенном движении дома (Фергусон дважды в месяц получал о нем отчеты от своей кузины Эми из Мадисона), о де Голле и французских выборах, о недавнем самоубийстве человека по имени Жорж Фигон сразу перед тем, как его должны были арестовать за похищение Махди бен Барки, марокканского политика, чье местонахождение не выяснено до сих пор, но также и отвлечения на всякие пустяки, вроде попыток вспомнить, как звали актрису в том фильме, чье название тоже никто не мог вспомнить, или же – и Лиса тут была на высоте – декламацию текстов забытых популярных песенок 1950-х годов.
Ужин продвигался медленно и приятно, томные три часа еды и разговоров, и вина в большом количестве, а потом переключились на коньяк, и когда Фергусон и Флеминг подняли бокалы, адресуя друг другу тост, Вивиан что-то сказала Лисе, мол, хочет показать ей что-то где-то в квартире (Фергусон к тому времени уже перестал слушать, но надеялся, что они собираются обжиматься в кабинете или в спальне у Вивиан), и вот так вот обе женщины взяли и ушли, отчего Фергусон остался за столом наедине с Флемингом, и после неловкого мгновения, когда ни один из них ничего не произносил, потому что никто не знал, что сказать, Флеминг предложил подняться и посмотреть комнату Фергусона, которую раньше тем же вечером Фергусон описывал как самую маленькую комнату на свете, и хотя Фергусон хохотнул и туповато возразил, что смотреть там особо не на что, кроме беспорядка на письменном столе и незаправленной постели, Флеминг ответил, что это не имеет значения, ему просто любопытно посмотреть, как выглядит самая маленькая комната на свете.
Будь на месте Флеминга кто-нибудь другой, Фергусон бы наверняка ответил «нет», но за вечер ему преподаватель начал постепенно нравиться, и его к нему тянуло, потому что в его взгляде он заметил доброту, что-то нежное, сострадательное и печальное, какую-то муку, вызванную тем, что, как Фергусон мог себе вообразить, должно быть постоянным внутренним напряжением необходимости прятать от мира, кт? он, человек из поколения чуланных мужчин, которые последние тридцать лет своей жизни таились по затененным углам и увертывались от подозрительных взглядов коллег и студентов, а те наверняка и постоянно шпыняли его за то, какой он слабак, но если он вел себя прилично и не распускал руки с невинными или ни о чем не подозревающими, они неохотно позволят ему и дальше ухаживать за травкой в их загородном клубе Лиги плюща, и на протяжении всего ужина, пока Фергусон сидел и размышлял о мрачности подобной жизни, он начал даже как-то сочувствовать Флемингу, а то, быть может, и жалеть его, и вот поэтому-то согласился на путешествие наверх, а не отказался от него, пусть даже у него и начало возникать прежнее ощущение Энди Когана – когда ты с человеком, который говорит одно, а в виду имеет нечто совершенно другое, но какого черта, подумал Фергусон, он уже большой мальчик, и ему вовсе не нужно идти ни у кого на поводу, если ему этого не хочется, и уж меньше всего – у милого стареющего человека, к которому он не испытывает совершенно никакого физического влечения.
Ох, батюшки, произнес Флеминг, когда открыл дверь и зажег в комнате свет. Она и впрямь очень, очень маленькая, Арчи.
Фергусон поспешно натянул одеяло на голую нижнюю простыню и жестом пригласил Флеминга сесть, а сам развернул стул у стола и тоже сел, лицом к лицу с Флемингом, так близко от него в тесной комнатке, что их колени едва не соприкасались. Фергусон предложил Флемингу «Голуаз», но преподаватель покачал головой и отказался – он вдруг занервничал и стал рассеян, растерял всю уверенность в себе, как будто хотел что-то сказать, но не очень понимал, как это сделать. Фергусон закурил сам и спросил: Все в порядке?
Я просто хотел спросить… спросить, сколько… тебе хотелось бы.
Хотелось бы? Не понимаю. Чего хотелось?
Сколько… денег.
Денег? Вы это о чем?
Вивиан мне сказала, что ты… она мне говорила, что тебе не хватает налички, ты жив… живешь на скудные средства.
Все равно не понимаю. Вы утверждаете, что хотите дать мне денег?
Да. Если тебе будет угодно… ну… хорошо ко мне отнестись.
Хорошо?
Я одинокий человек, Арчи. Мне нужно, чтобы меня трогали.
Теперь Фергусон понял. Флеминг пошел наверх без всякого плана или каких-либо ожиданий соблазнить его, но готов был платить за секс, если Фергусон окажется не против, платить за него, потому что знал, что ни одному молодому человеку нипочем не захочется его трогать без оплаты, и за наслаждение тем, чтобы его трогал желанный молодой человек, Флеминг был не прочь превратить этого молодого человека в блядь, в Джулию мужского пола, чтоб выеб его в жопу, хотя, возможно, в таких грубых понятиях он про это и не думал, поскольку это будет не анонимный секс шлюхи и клиента, а секс между двумя людьми, уже знакомыми друг с другом, и оттого транзакция их превратится в жест благотворительности, человек постарше дает человеку помоложе деньги, которые тому очень нужны, а за них человеку постарше отплатят благотворительностью иного сорта, и пока мысли Фергусона кружились у него в голове, споря между собой о том, что его небольшое содержание нельзя считать стесненными условиями, поскольку кров и стол ему ничего не стоят, а одежда досталась ему бесплатно, потому что живет он под опекой своей состоятельной благотворительницы, и все же, с учетом всего, жить на сумму, равную десяти долларам в день на все остальное, нелегко, ведь ему хотелось купить столько книг о кино, а те ему не по карману, да и проигрыватель ему грезился, и коллекция пластинок, чтобы слушать ночью их, а не передачи этой скучной «Франс Мюзик», да, побольше денег его бы выручило, побольше денег сделало бы его жизнь лучше десятками разных способов, но вот желал ли он сделать то, чего от него хотел Флеминг, чтобы заполучить эти деньги, и каково ему будет заниматься сексом с тем, кто ему физически неприятен, каково это будет, и едва Фергусон задал себе этот вопрос, как вообразил, каким богатым может он стать, занимаясь этим дополнительно, – спать с одинокими американскими туристами средних лет, стать молодым наемным жеребцом для мужчин, чарующим юным жиголо для женщин, и хотя в этом было что-то нравственно неправильное, полагал он, что-то убойное, если воспользоваться Лисиным словцом, которое она произнесла несколько раз за тот вечер, тут все сводится к сексу, а тот никогда не бывает неправильным, когда им хотят заняться два человека, а помимо денег там будет и дополнительное вознаграждение – отрабатывая эти деньги, пережить множество оргазмов, что почти комично, если остановиться на миг и вдуматься, поскольку оргазм – единственное бесспорно хорошее на свете, чего не купишь за деньги.
Фергусон подался вперед и спросил: А почему Вивиан вам сказала, что мне денег не хватает?
Не знаю, ответил Флеминг. Она просто разговаривала со мной о тебе и… и… упомянула, что ты живешь… как это говорят?…перебиваясь… перебиваясь с хлеба на воду.
А с чего вы взяли, что мне будет интересно хорошо к вам отнестись?
Ни с чего. Просто понадеялся, только и всего. Такое… чувство.
Вы что за деньги имели в виду?
Не знаю. Пятьсот франков? Тысячу франков? Ты мне скажи, Арчи.
Как насчет пятнадцати сотен?
Я по… полагаю, что можно. Дай-ка взгляну.
На глазах у Фергусона Флеминг сунул руку во внутренний нагрудный карман пиджака и вытащил бумажник, и Фергусон осознал, что и впрямь на это готов, что за те же деньги, какие он каждый месяц получает от родителей, он сейчас снимет с себя одежду перед этим толстым, лысеющим мужчиной и займется с ним сексом, и пока Флеминг пересчитывал купюры в бумажнике, Фергусон понял, что ему страшно, до смерти страшно, страшно так же, как было, когда он украл из «Книжного мира» в Нью-Йорке книги, какой-то жар под кожей, вызванный тем, что он как-то раз описал сам себе как сушь страха, ожог, расползающийся по всему телу уже так быстро, что грохот в голове граничил с возбуждением, да, вот оно, страх и возбуждение от того, что переступает через край дозволенного, и хоть Фергусона признали виновным, и он бы мог за это просидеть полгода в тюрьме, что, как теоретически предполагалось, научит его никогда больше к краю и близко не подходить, но он по-прежнему дразнил не-Божеского Бога-самозванца из своего детства – пускай спустится и покарает его, если осмелится, и вот теперь, когда Флеминг извлек из бумажника двенадцать стофранковых купюр и шесть пятидесятифранковых и снова сунул бумажник в карман, Фергусон так разозлился на себя, так отвратительно стало ему от своей слабости, что его потрясла жестокость в его собственном голосе, когда он сказал Флемингу:
Положите деньги на стол, Эндрю, и погасите свет.
Спасибо, Арчи. Я… даже не знаю, как тебя за это благодарить.
Ему не хотелось смотреть на Флеминга. Ему даже не хотелось его видеть, и, не глядя и не видя, он надеялся притвориться, будто Флеминга здесь нет, что здесь кто-то другой – вошел с ним в комнату, а самого Флеминга даже не было в тот вечер на ужине, и Фергусон с ним никогда не знакомился, даже не знал, что такой человек, как Эндрю Флеминг, где-то на земле существует.
Операцию следовало провести в темноте или не проводить вообще – потому и команда погасить свет, – но теперь, когда Фергусон встал со стула и начал снимать с себя одежду, свет зажегся в коридоре, minuterie (свет на минутку), который вновь и вновь включался весь день разными людьми, а поскольку между дверной рамой и краями плохо подогнанной двери были зазоры, свет вдруг полился внутрь, как раз достаточно для того, чтобы перестало быть темно, как раз когда глаза его привыкли к темноте, довольно света, чтобы он различил бугристые контуры теперь голого тела Флеминга, а следовательно, Фергусон перевел взгляд вниз, на пол, взбираясь на высокий деревянный помост кровати с глубоким встроенным ящиком под матрасом, а затем, когда оказался уже на кровати, обратил взгляд кверху и посмотрел на стену, когда Флеминг принялся целовать его нагую грудь и скользнул рукой на его медленно твердеющий хуй, который после некоторого рьяного оглаживания постепенно вошел в рот Флеминга. Далее, когда не сопротивлявшийся Фергусон оказался на спине и уже не мог смотреть в стену, он обратил глаза к окну, думая, что вид снаружи способен помочь ему забыть, что он внутри, в ловушке своей слишком маленькой комнаты, но тут свет в коридоре зажегся вновь, и окно превратилось в зеркало, отражавшее только то, что внутри, а внутри были они с Флемингом на кровати, вернее – Флеминг был на нем на кровати, плоская вялая задница старика вздымалась, и как только Фергусон увидел эту картинку в окне, которое было зеркалом, – зажмурился.
Он всегда занимался любовью с открытыми глазами, глаза его всегда бывали открыты широко, потому что ему нравилось смотреть на того, с кем он, а за исключением Энди Когана и некоторых гулящих с Ле-Аль, он никогда и не бывал ни с кем, к кому не ощущал могучей тяги, поскольку наслаждение касаться человека, который ему не безразличен, и принимать его касания усиливалось тем, что на этого человека можно было еще и смотреть, глаза так же участвовали в наслаждении, как и любая другая часть тела, даже кожа, но вот теперь впервые с тех пор, как Фергусон вообще помнил, как с кем-нибудь бывал, он делал это вслепую, что отсекало его от комнаты и текущего мгновения, и даже когда Флеминг попросил его взяться за его хуй и поплевать на него, Фергусона целиком там не было, ум его вырабатывал образы, не имевшие никакого отношения к тому, что творилось на кровати в его комнатке на верхнем этаже на рю де л’Юниверситэ, в объятьях друг друга рыдали Одиссей и Телемах, Фергусон гладил рукой круглые, мускулистые полулуны прелестного зада Брайана Мишевского, который он никогда больше не увидит и не коснется его, а бедняжка Джулия, чьей фамилии он так и не узнал, мертвая лежала на голом матрасе у себя в номере «H?tel des Morts».
Теперь Флеминг просил Фергусона войти ему вовнутрь, пожалуйста, говорил он, да, если тебе будет угодно, спасибо, поглубже, до упора, и когда по-прежнему слепой Фергусон вставил свой стояк в просторное дупло невидимого мужчины, преподаватель хрюкнул, потом застонал, потом не переставал стонать, пока хуй Фергусона двигался у него внутри, волна мучительных звуков агонии, которую никак было не изолировать, потому что к ней Фергусон не был готов, в отличие от зримых образов, к каким готов он был, и их удалось стереть, но если б даже он заткнул себе уши, звуки эти все равно было бы слышно, их ничто не могло остановить, а потом все вдруг завершилось, эрекция у Фергусона размягчалась и съеживалась, уже невозможно было ее поддерживать, ни эрекцию, ни то, чем он занимался, – все уже прекратилось, он выскальзывал наружу, он закончил, не кончив, но все равно покончил со всем этим, покончил навсегда.
Простите, сказал он, я больше так не могу.
Фергусон сел на кровати спиною к Флемингу, и как-то вдруг сразу легкие его наполнил громадный приток воздуха, заполнил его так, что чуть горло не перехватило, а потом воздух из него рванулся единым продолжительным всхлипом, спазмом тошноты, громким, как громкий кашель, громким, как собачий лай, обрубленный вой, пролетевший сквозь дыхательное горло, вырвался в окружающее пространство, а он остался ловить воздух ртом.
Никакого чувства хуже вот этого. Нет позора ужаснее.
Пока Фергусон тихо плакал в руки, Флеминг трогал его плечо и говорил, что ему жаль, не следовало ему подниматься в комнату и просить его этим заняться, это было неправильно, он не знал, как такое могло произойти, но прошу тебя, сказал он, пусть это тебя не расстраивает, это не имеет никакого значения, они просто слишком много выпили и слегка лишились рассудка, все это ошибка, и вот тебе еще тысяча франков, сказал он, вот еще пятнадцать сотен франков, и прошу тебя, Арчи, сходи и потрать их на что-нибудь приятное для себя, на что-нибудь, отчего ты будешь счастлив.
Фергусон слез с кровати и сгреб деньги со стола. Не хочу я ваших вонючих денег, сказал он, сминая купюры в кулаке. Ни одного чертова франка.
И затем, все еще голый, подошел к северному краю комнаты, открыл обе половинки длинного двойного окна, шагнул на балкончик и швырнул ком банкнот в холодную январскую ночь.
5.4
Ему было восемнадцать, а ей шестнадцать. Он начинал учиться в колледже, а она – в младшем классе старшей школы, но прежде чем он потратил еще времени на раздумья о ней, прежде чем уделил еще одну секунду на то, чтобы вообразить возможное будущее, какое им суждено или не суждено однажды разделить, он решил, что настал момент, чтобы подвергнуть ее испытанию. Испытание это три года назад не выдержала Линда Флагг, а вот Эми Шнейдерман и Дана Розенблюм выдержали обе. Те две были единственными девчонками, кого он когда-либо любил, и хотя любил он обеих по-прежнему, но по-разному, Эми теперь была его сводной сестрой и никогда не любила его так, как ее любил он, а Дана, пусть и любила его больше, чем он когда-либо заслуживал чьей бы то ни было любви, – Даны больше не было, она жила в другой стране, навсегда исчезла из его жизни.
Он знал, что во всем этом есть какое-то безумие, шаткая логика четырех утра в этой мысли – что он может развеять проклятье смерти Арти тем, что влюбится в сестру своего мертвого друга, но там не только это, твердил он себе: было еще и подлинное влечение ко все более прелестной Селии, которая вся пошла в своего тощего отца и не имела никакого генетического сходства с крепкой, тучной матерью, но сколь красивой бы Селия ни становилась и сколь бы ни бесспорно остер был у нее ум, Фергусон ни разу не оставался с нею наедине – ни единого разу с самого дня похорон не разговаривал он с ней, при этом не беседуя с ее родителями, и по-прежнему оставалось непонятным, из какого теста она слеплена: была ли она рассудительной и послушной девочкой среднего класса, кто тихонько сидела за столом на ужине, когда в Нью-Рошель приезжал Фергусон, или же личностью, обладавшей духом, в ком было такое, что заставило бы его хотеть начать за нею ухлестывать, когда придет время.
Испытание он называл «Экзаменом посвящения Горна-и-Гардарта».
Если первое посещение автомата заворожит ее так же, как и его, поскольку все его школьные любови были примерно ее возраста, то дверь останется открыта, и он и дальше будет думать о Селии и ждать, пока она подрастет.
Если ж нет, дверь захлопнется, и он бросит эту глупую фантазию о попытках исправить несправедливости мира и никогда больше не задумается о том, чтобы дверь эту открыть.
Он позвонил ей домой в Нью-Рошель в четверг после Дня Труда. В Принстон ему не нужно было ехать еще две недели, но бесплатные школы уже работали, и он надеялся, что Селия в субботу будет свободна, чтобы отправиться с ним на дневное свидание, а если не в эту субботу, так в следующую.
Когда Селия сняла трубку и услышала его голос, она решила, что он хочет поговорить с ее матерью, условиться насчет следующего ужина у них дома. Она едва не отошла от аппарата прежде, чем он успел выпалить, нет, ему хотелось поговорить именно с ней, и, спросив, каково ей опять вернуться в школу (так себе) и какие предметы в этом году она выбрала – биологию, физику или химию (физику), он спросил, не захочет ли она встретиться с ним в Манхаттане в эту субботу или в следующую – пообедать и сходить в кино или в музей, или еще чего-нибудь сделать, что ей захочется.
Ты, конечно, шутишь, сказала она.
С чего бы мне шутить?
Ну, просто… ладно, проехали, неважно.