Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 31 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Медсестра назначила ему повторный визит на следующую неделю. Когда он явился в назначенный день, доктор Бройлер сказал: Давайте попробуем еще разок, чтоб уже наверняка убедиться, что мы знаем, на что смотрим. На следующей неделе, когда Фергусон пришел к нему в кабинет уже в третий раз, доктор Бройлер сказал, что такое состояние поражает лишь семь процентов мужского населения, но численность сперматозоидов ниже нормальной может серьезно повредить мужской способности зачать ребенка, иными словами – меньше пятнадцати миллионов сперматозоидов на миллилитр спермы или общим числом менее тридцати девяти миллионов на эякуляцию, а у Фергусона показатели значительно ниже даже этих. Можно что-нибудь с этим сделать? – спросил Фергусон. Нет, боюсь, что нет, ответил доктор Бройлер. Иными словами, я стерилен. В смысле того, что не сможете произвести на свет детей, – да. Фергусону пора было уйти, но показалось, что тело его вдруг так отяжелело, и он понимал: со стула ему встать не удастся. Он поднял взгляд и изнуренно улыбнулся доктору Бройлеру, словно бы извиняясь за то, что неспособен сдвинуться с места. Не беспокойтесь, сказал врач. Во всех прочих отношениях вы в безупречной форме. Его жизнь едва началась, сказал себе Фергусон, его жизнь еще даже не началась, а самая существенная часть в нем уже мертва. Падение дома Фергусон. Никто, ни один другой за ним никогда не последует, никто ни теперь, ни когда бы то ни было еще, до самого скончания времен. Паденье до ранга примечания в «Книге земной жизни», человек, отныне навеки известный как Последний из Фергусонов. 6.1 Позднее, вернее сказать – год, и два, и три спустя, когда бы Фергусон ни оглядывался и ни думал о том, что произошло между осенью 1966-го и выпуском Эми в начале июня 1968-го, в воспоминаниях его главенствовали несколько событий, отчетливо выделялись, несмотря на прошедшее время, а вот множество других, если не большинство, стерлось до теней: ментальная живопись, составленная из нескольких областей, омытых сильным, проясняющим светом, а другие области скрыты матовостью, бесформенные фигуры, стоящие в мрачных бурых углах холста, а там и сям – кляксы чернейшего ничто, зачерненная тьма черного общежитского лифта. Трое других, деливших с ними блок, – к примеру, их соученики Мелани, Фред и Стю в первый год, Алиса, Алекс и Фред во второй, – в истории не играли никакой роли. Они приходили и уходили, читали свои учебники и готовили себе еду, спали у себя в постелях и здоровались, когда выскакивали поутру из ванной, но Фергусон едва их замечал и с трудом изо дня в день припоминал их лица. Или наводившая ужас двухлетняя программа по естественным наукам, которую он наконец взял себе на втором году обучения – записался на курс, издевательски называемый «Физика для поэтов», и пропускал почти все занятия, а потом в безумной спешке одних выходных написал липовую лабораторную с помощью одной подруги Эми, математички из Барнарда, – совершенно не важное предприятие. Даже его решение не входить в правление «Спектатора» имело не слишком много веса в повествовании. Вопрос стоял о потраченном времени, не более того, отсутствие интереса тут ни при чем, но Фридман, Мальхаус, Бранч и прочие тратили на газету по пятьдесят-шестьдесят часов в неделю, а это больше, чем желал тратить на нее Фергусон. Ни у одного члена правления не было подруги – на любовь не хватало времени. Ни один из них не писал и не переводил стихов – нет времени на литературу. Никто из них с успехом не справлялся с учебными заданиями – на учебу нет времени. Фергусон уже решил не бросать журналистику после выпуска из колледжа, но теперь ему нужны были Эми, его поэты и его семинары по Монтеню и Мильтону, поэтому он пошел на компромисс – остался в газете репортером и ассоциированным членом правления, все эти годы много писал в газету и раз в неделю служил ночным выпускающим редактором: для этого нужно было приходить в редакцию в Феррис-Бут-Холле и сочинять заголовки к статьям, которые напечатают в завтрашнем утреннем выпуске, готовые статьи относить на четвертый этаж наборщику Анджело, забирать готовые столбцы, выклеивать макет номера, а затем около двух часов ночи гнать на такси в Бруклин, чтобы отдать макет в типографию, которая печатала двадцать тысяч экземпляров, а те в разгар утра доставят в студенческий городок Колумбии. Участвовать в этом процессе Фергусону нравилось, но ни это, ни его решение не входить в правление, по большому счету, ничего не значили. А считалось же вот что: в те годы умерли оба его прародителя, дедушка – в декабре 1966-го (сердечный приступ), а бабушка – в декабре 1967-го (инсульт). Также считалась Шестидневная война (июнь 1967-го), но она началась и закончилась слишком быстро, чтобы уж как-то сильно считаться, зато расовые беспорядки, разразившиеся в Ньюарке на следующий месяц и продлившиеся дольше войны на Ближнем Востоке, изменили все навсегда. Вот его родители празднуют победу крохотных, доблестных евреев над своими циклопическими врагами, а через минуту магазин Сэма Бронштейна на Спрингфильд-авеню уже громят и грабят, а родители Фергусона складывают палатку и сбегают в пустыню – уезжают не просто из Ньюарка, не просто оставляют за спиной Нью-Джерси, а к концу года оказываются аж в южной Флориде. Еще одно пятно света на холсте: апрель 1968-го и взрыв в Колумбии, революция в Колумбии, восемь дней, которые потрясли мир. Весь остальной свет на картине омывал только Эми. Тьма над ней и под ней, тьма за ней, тьма по обеим сторонам от нее, но вот сама Эми окутана светом, светом до того сильным, что она в нем почти невидима. Осень 1966-го. Сходив на полдюжины собраний СДО, приняв участие в трехдневной голодовке на ступенях Библиотеки Лоу в начале ноября в знак протеста против убийств во Вьетнаме, попытавшись донести свои доводы во множестве бесед с соратниками в Вест-Энде, «Венгерской кондитерской» и «Колледж-Инне», Эми постепенно начинала разочаровываться. Они меня не слушают, сказала она Фергусону, когда они вдвоем однажды ночью чистили зубы перед тем, как отправиться спать. Я встаю выступить, а они все смотрят в пол – или перебивают и не дают мне договорить, или дают закончить, а после ничего сами не говорят, а потом, минут через пятнадцать, какой-нибудь парень встает и произносит почти в точности то же самое, что я только что сказала, иногда теми же словами даже, и все аплодируют. Они хамье, Арчи. Все? Нет, не все. Мои друзья из НКВ нормальные, хотя жалко, что они меня не поддерживают сильнее, а вот те, кто из фракции ПР, – несносны. Особенно Майк Лоуб, вожак этой стаи. Постоянно обрывает меня, перебивает криками, оскорбляет. Он считает, что женщины в движении должны готовить мужчинам кофе или раздавать листовки дождливыми днями, а во всех прочих случаях нам следует держать рот на замке. Майк Лоуб. Он ходил на пару занятий со мной. Еще один парнишка из предместий Джерси, как ни жаль мне это признавать. Из тех самозваных гениев, у кого есть ответ на все. Мистер Точняк в клетчатой рубашке лесоруба. Зануда. Самое смешное, что он ходил в ту же среднюю школу, что и Марк Рудд. А теперь они снова вместе в СДО и еле-еле друг с другом разговаривают. Потому что Марк идеалист, а Майк – фанатик. Он считает, что революция случится в следующие пять дет. Это вряд ли. Беда в том, что мужчин больше, чем женщин, раз в двенадцать. Нас слишком мало, и нас легко скидывать со счетов. Так а чего не отколоться и не образовать свою группу? В смысле – бросить СДО?
Не надо ничего бросать. Просто перестань ходить на собрания. И? И сделаешься первым президентом Женщин Барнарда за мир и справедливость. Ну и мысль. Тебе не нравится? Мы окажемся маргинализованы. Большие вопросы – это сплошь вопросы университетской жизни, национальные вопросы, мировые, и двадцать девчонок без лифчиков, которые станут ходить на демонстрации с антивоенными плакатами, на их решение сильно не повлияют. А если вас будет сотня? Столько у нас нет. Нам просто не хватает людей, чтоб нас заметили. Хорошо это или плохо, но, мне кажется, я в тупике. Декабрь 1966-го. Деда Фергусона сердечный приступ не только прикончил неожиданно (его кардиограммы были стабильны много лет, кровяное давление нормальное), но сама манера его кончины стала позором для всех в семье, стыдобища. Не то чтоб жена его или дочери, зятья или внук не знали о его тяге гоняться за юбками, о его давней зачарованности внебрачными острыми ощущениями, но никто из них и не подозревал, что семидесятитрехлетний Бенджи Адлер зайдет так далеко, чтобы снять квартиру для женщины в два с лишним раза младше и содержать ее как свою постоянную любовницу на полной ставке. Диди Бриант было всего тридцать четыре. В 1962 году ее наняли секретаршей в «Герш, Адлер и Померанц», и после того, как она проработала в компании восемь месяцев, дед Фергусона решил, что любит ее, решил, что, сколько бы это ни стоило, он должен ею владеть, и когда милая, изгибистая уроженка Небраски Диди Бриант сообщила ему, что готова отдаться в обладание, в стоимость вошли ежемесячная арендная плата за двухкомнатную квартиру на Восточной Шестьдесят третьей улице между Лексингтон и Парк, шестнадцать пар туфель, двадцать семь платьев, шесть пальто, один браслет с брильянтами, один золотой браслет, одно жемчужное ожерелье, восемь пар сережек и один норковый палантин. Роман длился около трех лет (вполне счастливо, по словам Диди Бриант), а затем, морозным днем в начале декабря, в тот час, когда дед Фергусона предположительно работал у себя в конторе на Западной Пятьдесят седьмой улице, он дошел до жилища Диди на Восточной Шестьдесят третьей, забрался к ней в постель, и тут-то его и сразил обширный инфаркт миокарда – прикончил его, как раз когда он извергал семя в последний раз за свою полную событий, неряшливо организованную, преимущественно приятную жизнь. La petite mort и la grande mort с интервалом в десять секунд – кончить и скончаться всего за три коротких вздоха. То была уж точно неловкость, дело непростое. Окаменевшая от ужаса Диди, придавленная весом своего корпулентного любовника, уткнулась взглядом в его лысую макушку и несколько прядей волос, остававшиеся на висках, выкрашенные в коричневый (О, тщеславье стариков), выкарабкалась из-под трупа, а затем вызвала «скорую», которая перевезла ее и окутанное саваном тело деда Фергусона в больницу Ленокс-Хилл, где в 3:52 пополудни Бенджамин Адлер был объявлен скончавшимся по прибытии, а затем бедной, потрясенной Диди пришлось звонить бабушке Фергусона, которая ни сном ни духом не ведала о существовании молодой женщины, и говорить ей, чтобы тут же ехала в больницу, потому что произошел несчастный случай. Похороны ограничили непосредственной родней. Ни Гершей, ни Померанцев не приглашали, никаких друзей, никаких деловых партнеров, даже Фергусоновых двоюродных бабку с дедом из Калифорнии (старшего брата его деда Сола и его жену-шотландку Марджори). Скандал следовало замять, а крупное публичное мероприятие оказалось бы чересчур для его бабушки, поэтому хоронить деда на кладбище в Вудбридже, Нью-Джерси, поехали всего восемь человек: Фергусон и его родители, Эми, двоюродная бабушка Перл, тетя Мильдред и дядя Генри (прилетевшие из Беркли накануне), а также бабушка Фергусона. Послушали, как раввин читает каддиш, швырнули земли на сосновый ящик в яме, а потом вернулись в квартиру на Западной Пятьдесят восьмой улице обедать, после чего переместились в гостиную и рассредоточились там тремя отдельными группами, тремя раздельными беседами, затянувшимися сильно затемно: Эми на диване с тетей Мильдред и дядей Генри, отец Фергусона и двоюродная бабушка Перл в креслах напротив дивана, а сам Фергусон – за столиком в алькове у передних окон, вместе с матерью и бабушкой. В кои-то веки говорила преимущественно бабушка. После стольких лет, что она просидела молча, пока ее муж не умолкал со своими нескончаемыми шутками и сбивчивыми анекдотами, она, похоже, воспользовалась своим правом говорить за себя, и то, что она говорила в тот день, изумило Фергусона – не только из-за того, что изумляли сами ее слова, но потому, что изумительно было узнавать, насколько сильно он ее все эти годы недооценивал. Первым поразительным откровением было то, что она вовсе никак не злилась на Диди Бриант, которую описывала словами эта хорошенькая девушка в слезах. И до чего храбро было с ее стороны, говорила его бабушка, не сбежать как тать в нощи, как на ее месте поступило бы большинство людей, нет, эта девушка другая, она осталась в больничном вестибюле, пока не появилась ЖЕНА, и ей ничуть не стыдно было говорить о своем романе с Бенджи, или о том, как он ей нравился, или о том, до чего грустно, грустно то, что случилось только что. Бабушка Фергусона не стала винить Диди в смерти Бенджи, а пожалела ее и назвала хорошим человеком, а чуть погодя, когда Диди не выдержала и расплакалась (и это было второе поразительное), она ей сказала: Не плачь, милая. Я уверена, он был с тобой счастлив, а мой Бенджи – человек, который нуждался в счастье. Что-то героическое прозвучало в этом ответе, как показалось Фергусону, какая-то такая глубина человеческого понимания, что опрокидывала все остальное, чего б ни думал он о своей бабушке до того мига, и когда она чуть поерзала в кресле и посмотрела прямо на его мать, глаза ее впервые за весь тот день подернулись слезами, и мгновение спустя она уже заговорила о том, о чем никто из ее поколения никогда не заговаривал, просто и прямо утверждая, что она подвела своего мужа, была ему плохой женой, потому что физическая часть их брака ее никогда не интересовала, половое сношение она считала болезненным и неприятным, и после рождения девочек она сказала Бенджи, что больше так не может, ну разве что время от времени оказать ему услугу, и чего же тут можно было ожидать, спросила она у матери Фергусона, конечно же, Бенджи гонялся за юбками, у этого человека были неутолимые аппетиты, и как она могла его в этом упрекать, раз сама подвела его и так скверно справлялась в постельном отделе? Во всех остальных отношениях она его любила, сорок семь лет он был единственным мужчиной в ее жизни, и уж поверь мне, Роза, ни единой минуты не чувствовала я, что он не любит меня в ответ. Июнь 1967-го. Все свелось к деньгам. Когда в конце января мать сообщила Фергусону, что его отец платит за обучение в Колумбии, за квартиру и еду, за книги и еще дает на карманные расходы – каждые полгода обналичивает порции своего полиса страхования жизни, Фергусон понял, что ему настала пора начать вкладывать что-нибудь побольше тех крошек минимального оклада, который он получал прошлым летом, работая продавцом в книжном, что он обязан перед своими родителями подсобить им всеми мыслимыми дополнительными суммами, какие только способен заработать, – в виде жеста доброй воли, в знак благодарности. У Эми работа на лето уже маячила. На том поминальном обеде в квартире прародителей она несколько часов проговорила с тетей Мильдред и дядей Генри. Генри был историком, а Эми историю изучала, а потому спелись они на удивление хорошо, и когда дядя Фергусона рассказал ей о проекте, который намеревался начать в июне (изучение американского рабочего движения), Эми завалила его таким количеством интересных вопросов (по словам самого Генри), что вдруг оказалось, что ей предлагают летнюю работу научного ассистента. Работа была в Беркли, конечно, и вот теперь, раз Эми поедет туда в конце весеннего семестра, естественно следовало, что Фергусон отправится с нею. Все зиму и раннюю весну они разговаривали об этом как о своем следующем большом заграничном приключении – еще одной Франции, только на сей раз путешествовать они будут по собственной стране. Поездом, самолетом или автобусом, рискуя не доехать в старенькой «импале», на попутках, или подрядившись на какой-нибудь перегон, когда нужно доставить чужую машину в какой-нибудь другой город, – такие им представлялись варианты, и вся штука была в том, чтобы выбрать тот, какой стоил бы меньше всего. И все же было очень важно, чтобы он нашел себе в Беркли работу прежде, чем они туда поедут, весь этот замысел зависел от того, чтобы у него была работа, ибо он не мог себе позволить зря тратить время на поиски чего-нибудь, когда они туда уже прибудут. Тетя Мильдред обещала помочь, она заверяла его, что работы повсюду навалом и никакой загвоздки с этим не будет, но когда в конце марта он ей написал, а потом написал еще раз в середине апреля, ответы ее были настолько туманны, настолько лишены каких бы то ни было подробностей, что он был почти уверен в том, что она попросту забыла что-нибудь ему подыскать, или еще не начала, или у нее и намерения не было ничего искать, покуда он не выедет в Калифорнию. А потом ему представилась возможность в Нью-Йорке – хорошая возможность, и, несмотря на разочарование, какое она в нем вызвала, он ощущал, что не может от нее отказаться, не рискуя остаться вообще без летней работы. Как ни странно, работа была почти идентичной той, какая выпала Эми, отчего ситуация неким образом еще больше ухудшилась, как будто его превратили в козла отпущения для чьей-то извращенной манеры травить скверные анекдоты. Фергусонову преподавателю по истории современной цивилизации в весеннем семестре заказали летопись Колумбии с момента основания университета до празднования его двухсотлетней годовщины (с 1754-го по 1954-й), и он искал себе научного ассистента, чтобы тот помог ему оторвать книгу от земли. Фергусону даже не пришлось подавать заявление на работу. Эндрю Флеминг ему сам ее предложил, поскольку на него произвело большое впечатление то, как его двадцатилетний студент работает на занятиях и насколько хорошо он способен писать – не только академические работы, но и газетные статьи, и переводы поэзии. Фергусону польстили эти щедрые замечания, но дело решила зарплата – двести долларов в неделю (из университетского гранта), а это значило, что к началу осеннего семестра он сумеет накопить больше двух тысяч долларов, и вот так вот запросто в Калифорнию он уже не ехал. Почти не имело значения, что пятидесятидвухлетний Флеминг всю свою жизнь был закоренелым холостяком и проявлял сильный интерес к молодым людям. Фергусон никогда не сомневался, что преподаватель в него влюблен, – но был уверен, что справится с этим, и ничто не препятствовало согласиться на эту работу. Он написал тете Мильдред в последний раз в начале мая, надеясь, что в Беркли что-то наконец подвернулось, и это позволит ему отступиться от устного соглашения с Флемингом, скрепленного рукопожатием, перед тем, как он начнет работать на него, но две недели прошли без ответа, и когда он наконец высадил кучу денег на междугородний звонок в Калифорнию, тетя заявила, что никакого письма она не получила. Фергусон подозревал, что она лжет, но подозрений своих высказать не мог без доказательств, да и какая в любом случае разница? Мильдред не сознательно саботировала его план, она просто была ленива, вот и все, дело она пустила на самотек, а теперь было уже слишком поздно что-то исправлять, и его тетка, некогда так голубившая своего одного-единственного Арчи, подвела его по-крупному. Эми страдала. Фергусон был в отчаянии. Мысль о том, что им придется разлучиться друг с дружкой на два с половиной месяца, была ужасна настолько, что даже заговаривать об этом никак не удавалось, однако ни один из них не видел выхода из создавшегося положения. Эми сказала, что восхищается им – он ведет себя как взрослый (пусть даже он и ощущал, что она немного на него сердится), и хоть Фергусона и подмывало попросить ее отменить поездку и остаться в Нью-Йорке, он знал, что с его стороны сделать это будет самонадеянно и неправильно, поэтому так и не попросил. Пятого июня разразилась Шестидневная война, а через день после того, как она закончилась, Эми в одиночку снялась на Беркли. Родители дали ей денег на авиабилет, и Фергусон в то утро ее отъезда отправился с ними в аэропорт. Неловкое, несчастливое прощание. Никаких слез или шикарных жестов, но долгие, мрачные объятия, сопровождаемые заверениями писать друг дружке как можно чаще. Вернувшись к себе в комнату на Западной 111-й улице, Фергусон уселся на кровать и уставился в стену перед собой. В соседней квартире плакал ребенок, он услышал, как какой-то мужчина кричит кому-то Блядь на тротуаре пятью этажами ниже, и тут вдруг Фергусон осознал, что совершил худшую ошибку всей своей жизни. Есть ли работа, нет ли работы – нужно было поехать с нею и сыграть тем, что ему сдадут. Так ведь и полагается жить, такой прыгучей жизни он же себе и хотел, жизни танцующей, а вот теперь предпочел долг приключению, ответственность перед родителями – любви к Эми, и он ненавидел себя за собственную осторожность, за свое сердце трудяги, ковыряющегося в грязи. Деньги. Вечно эти деньги. Вечно этих денег не хватает. Впервые в жизни ему стало интересно, каково это – родиться непристойно богатым. Еще одно лето в жарком Нью-Йорке с полоумными и радиоприемниками, слушать, как храпит и пердит временный жилец в комнате Эми по соседству, пока сам будет лежать ночью в постели, потеть, рубашки и носки пропотевают насквозь еще до полудня, и ходить по улицам, сжав кулаки, что ни час, то у них в районе теперь ограбления под угрозой ножа, четверых женщин изнасиловали в лифтах их зданий, будь наготове, глаза держи нараспашку и старайся не дышать, когда проходишь мимо мусорного бака. Долгие дни в копии Парфенона на миллион книг, называемой Библиотекой Батлера, делаешь выписки о дореволюционной Колумбии, которая тогда называлась Кингс-колледжем, и условиях жизни в Нью-Йорке середины восемнадцатого века (по улицам носятся свиньи, повсюду конский навоз), о первом колледже штата, пятом колледже где бы то ни было в стране вообще, Джон Джей, Александр Гамильтон, Гувернер Моррис, Роберт Ливингстон, первый главный судья Верховного суда, первый секретарь Казначейства, автор последнего варианта Конституции США, член комитета пяти, сочинившего первый черновик Декларации независимости, Отцы-основатели в молодости, в детстве, во младенчестве, бегают по улицам вместе со свиньями и лошадьми, а затем, после пяти или шести часов в затхлом Батлере – перепечатать эти выписки для Флеминга, с которым Фергусон встречался дважды в неделю в «Вест-Энде» с кондиционированным воздухом, всегда там и никогда не в кабинете у Флеминга и не в его квартире, ибо хоть добрый, учтивый, глубоко интеллигентный историк и пальцем Фергусона ни разу не коснулся, глаза его не отлипали от Фергусона, взгляд вечно выискивал поощрения или какой-нибудь ответной истомы, и этого довольно, ощущал Фергусон, поскольку Флеминг ему нравился, и он не мог того не жалеть. Меж тем Эми находилась в стране хиппи в трех тысячах миль к западу, Эми была в Райском саду, Эми бродила по Телеграф-авеню в Беркли Летом любви, и Фергусон читал и перечитывал ее письма при любом удобном случае, чтобы и дальше в ушах у него звучал ее голос, носил их с собой в библиотеку каждое утро и принимал как пилюли против скуки всякий раз, когда работа грозила ввергнуть его в кому, и письма, что он писал ей в ответ, были легки, быстры и смешны, насколько у него это получалось, без всяких рассуждений о войне, или тухлой вони на улицах, или женщинах, изнасилованных в лифтах, или том мраке, что обволок собою его сердце. Похоже, ты там проводишь лучшее время в своей жизни, писал он в одном из сорока двух писем, что отправил ей тем летом. А тут, в Нью-Йорке, я провожу жизнь своего времени. Июль 1967-го. По мнению Фергусона, самым прискорбным в этих прискорбных ньюаркских беспорядках было то, что их ничто не могло предотвратить. В отличие от большинства крупных событий, происходивших в мире, которые тоже могли бы не произойти, если бы люди яснее мыслили (Вьетнам, к примеру), Ньюарк был неизбежен. Не до масштабов убитых двадцати шести человек, быть может, или семи сотен раненых, или пятнадцати сотен арестованных, или девяти сотен разгромленных заведений, или испорченной собственности на десять миллионов долларов, но Ньюарк был тем местом, где все шло не так много лет, и шесть дней насилия, начавшиеся двенадцатого июля, стали логичным выходом из ситуации, справиться с которой можно было лишь насилием, не тем, так иным. То, что черного таксиста по имени Джон Смит арестовали за то, что он незаконно обогнал полицейскую машину, а потом избили дубинками двое белых легавых, стало не столько причиной, сколько следствием. Если б то был не Смит, на его месте оказался бы какой-нибудь Джонс. А если б не Джонс, то был бы Браун, или Вайт, или Грей. Случилось же так, что им оказался Смит, и когда произведшие арест офицеры Джон Десимон и Вито Понтрелли уволокли его в четвертый участок, среди жителей крупного многоквартирного дома через дорогу быстро разнесся слух, что Смита убили. Неправда, как впоследствии выяснилось, но более глубокая правда состояла в том, что население Ньюарка больше чем на пятьдесят процентов было теперь черным, и большинство этих двухсот двадцати тысяч человек были бедны. В Ньюарке – самый высокий процент низкокачественного жилья в стране, второе место по уровню преступности, второе место по уровню детской смертности, а уровень безработицы – вдвое выше, чем в среднем по стране. Все муниципальное правительство было белым, департамент полиции состоял из белых на девяносто процентов, и почти все контракты на строительство доставались подрядчикам, контролируемым мафией, которые благодарили городских чиновников, им помогавшим, щедрыми откатами и отказывались нанимать черных рабочих, поскольку те не входили в полностью белые профсоюзы. Система настолько прогнила, что Городскую ратушу частенько называли Слямзаводом. Некогда Ньюарк был городком, где люди что-то делали, городком фабрик и «синих воротничков», и в нем производилось все на свете – от наручных часов до пылесосов и свинцовых труб, от бутылок до бутылочных ершиков и пуговиц, от расфасованного хлеба до кексиков и итальянской салями в фут длиной. Теперь же дома из веток разваливались, фабрики позакрывались, а белый средний класс переезжал в предместья. Родители Фергусона проделали это еще в 1950-м и, насколько он мог судить, были единственными, кто потом вернулся, но Виквоик был все ж не вполне Ньюарком, то был еврейский поселок на юго-западном краю воображаемого Ньюарка, и там-то все было безмятежно от начала времен. Семьдесят тысяч евреев в одном месте, великолепный парк в триста одиннадцать акров, устроенный Олмстедом, и средняя школа, из которой вышло больше докторов философии, нежели из любой другой средней школы в стране. Вечером двенадцатого Фергусон пил пиво в «Вест-Энде», а когда вернулся в квартиру в самом начале второго, у него звонил телефон. Он снял трубку и услышал, как на том конце провода орет его отец: Ты где, к черту, шляешься, Арчи? Ньюарк горит! Они побили витрины и грабят магазины! Легавые палят из пушек, а твоя мать на Спрингфильд-авеню делает снимки для своей чертовой газеты! Улицу перекрыли, сам я не могу туда пройти! Приезжай домой, Арчи! Ты мне здесь нужен – и не забудь прихватить свою пресс-карту! О том, чтобы отправиться в центр и поймать там автобус от терминала Портоуправления, и думать-то было поздно, поэтому Фергусон тормознул на Бродвее такси и велел водителю гнать – эту фразу он десятки раз слышал в кино, но ни разу не произносил сам, и хотя поездка обошлась ему в без двух тридцать четыре доллара, что были у него в бумажнике, до жилого дома на Ван-Велсор-плейс он добрался меньше чем за час. К счастью, на соседних улицах было спокойно. Беспорядки начались в Центральном районе, а позднее распространились на другие районы центра, но Южный оставался по-прежнему не затронут. Еще больше успокаивало то, что мать только что вернулась домой, и взвинченный, чуть не слетевший с катушек отец уже начинал снова нащупывать эти самые катушки. Никогда ничего подобного не видела, сказала мать. «Коктейли Молотова», выпотрошенные магазины, легавые с пистолетами наготове, пожары, повсюду люди в неистовстве носятся – чистый хаос. Магазина Сэма больше нет, сказал его отец. Он час назад звонил и сказал, что ничего не осталось. Обезумевшие, дикие звери, вот кто они такие. Вообрази – сжигать собственный район. Глупее этого я не слышал ничего. Я ложусь спать, объявила его мать. Я вымоталась, а утром спозаранку мне нужно быть в «Леджере». Больше не надо, Роза, сказал отец. Чего больше не надо, Станли? Больше никакой фронтовой фотографии. Это моя работа. Я должна ее выполнять. Один человек в этой семье уже без работы из-за сегодняшней ночи, и никуда я не денусь – буду работать. Тебя могут убить. Не убьют. Мне кажется, все уже почти закончилось. Все разбредались по домам, когда я уходила. Вечеринка свернулась.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!