Часть 33 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Последние несколько недель СДО распространяли в студгородке петицию, требующую выхода Колумбии из ИОА, и теперь, когда уже пятнадцать сотен преподавателей и студентов подписали ее (среди них – Фергусон и Эми), СДО решили разобраться с обоими вопросами единой акцией двадцать седьмого марта, неделю спустя после уже забытой проказы с броском пирожного. Группа из сотни студентов вошла в Библиотеку Лоу, здание под белым куполом, выстроенным по образцу римского Пантеона, служившее университетским административным центром, и нарушила запрет на внутреннее пикетирование и демонстрации, неся с собой плакаты со словами «ИОА ДОЛЖЕН УЙТИ!» на них. Среди протестующих была Эми, Фергусон присутствовал как свидетель-репортер, и где-то с полчаса студенты бродили по коридорам, скандируя лозунги (один – через мегафон), после чего все поднялись на второй этаж и поднесли петицию высокопоставленному университетскому чиновнику, кто заверил их, что передаст ее президенту Кирку. После чего группа покинула здание, а на следующий день шестеро из них были подвергнуты мерам дисциплинарного взыскания: список возглавлял Рудд вместе с четырьмя другими членами правления СДО, всего шестеро из сотни участников, потому что, как пояснил один декан, только их сумели опознать. Последующие две недели «шестерка ИОА» отказывалась встречаться с деканом, каковая встреча входила в стандартный протокол дисциплинарных взысканий (за частной беседой следовало то, что предполагалось справедливым наказанием, – как почти во всех «кенгуровых судах»), и вместо этого настаивала, чтобы их судили на открытом слушании. Декан отреагировал сообщением, что их всех исключат, если они не явятся к нему в кабинет. Двадцать второго апреля они наконец пришли на встречу с ним, но отказались обсуждать свое участие в демонстрации против ИОА. После выхода из кабинета их всех подвергли дисциплинарной пробации.
Между тем убили Мартина Лютера Кинга. Гарлем совершил то же, что годом раньше сделал Ньюарк, но Линдсей был не Аддоницио и не стал вызывать Национальную гвардию или полицию штата, чтобы те стреляли в демонстрантов, и пока Гарлем, ниже по склону от Колумбии, горел, безумие в и без того обезумевшем воздухе на Морнингсайд-Хайтс накалилось до такого предела, что Фергусон теперь ощущал: все превратилось в полноформатный лихорадочный бред. Девятого апреля университет на день закрылся, чтобы почтить память Кинга. Назначили только одно мероприятие – мемориальную службу в Часовне св. Павла недалеко от самого центра студенческого городка, которая привлекла толпу в одиннадцать сотен человек, – и как раз когда вице-президент университета Давид Труман уже собрался было произносить от имени администрации поминальное слово, со своего места в одном из передних рядов встал студент в костюме и при галстуке и медленно пошел к кафедре. Марк Рудд – опять. Микрофон тут же выключили.
Без бумажки, без звукоусиления, не зная, сколько человек способны его услышать, Рудд обратился к собравшимся приглушенно. «Доктор Труман и президент Кирк совершают нравственное надругательство над памятью доктора Кинга, – сказал он. – Как может руководство университета поминать человека, который погиб, стараясь объединить в союз мусорщиков, когда сами эти руководители много лет противились объединению в союз собственных черных и пуэрториканских работников университета? Как эти люди могут восхвалять того, кто сражался за человеческое достоинство, в то время как сами крадут землю у людей Гарлема? И как эти администраторы могут превозносить человека, проповедовавшего ненасильственное гражданское неповиновение, если сами они подвергают собственных студентов дисциплинарным взысканиям за мирный протест?» На миг он умолк, а затем повторил то же, с чего начал: «Доктор Труман и президент Кирк совершают нравственное надругательство над памятью доктора Кинга. Следовательно, мы будем протестовать против такой непристойности». И после этого, вместе с тридцатью или сорока собратьями-демонстрантами (как черными, так и белыми, как студентами, так и не-студентами), Рудд вышел из часовни. Фергусон, сидевший в одном из средних рядов, безмолвно аплодировал тому, что произошло только что. Отлично, Марк, говорил он себе, и браво за то, что тебе достало мужества встать и сказать все это.
До покушения на Мартина Лютера Кинга имелась одна организация (СДО) и два вопроса (ИОА и дисциплина), которые двигали в студгородке политическую деятельность левого крыла. Теперь появилась вторая группа (САО) и возник третий вопрос (спортзал), и – за две недели до поминовения Кинга – крупное событие, которого никто не ждал, которое даже вообразить себе никто не мог, начало происходить так неожиданно и невообразимо, как обычно и случаются крупные события.
На одном участке земли в Гарлеме, в краже которого Рудд обвинил Колумбию, должен был строиться спортзал Колумбии, также известный под альтернативным наименованием «Жим Кроу»: в данном случае то был участок общественной земли, опасный, пришедший в запустение Морнингсайд-парк, куда белые никогда не ходили, крутой каменистый обрыв с засыхающими деревьями, начинавшийся сверху от Колумбиявилля и заканчивавшийся внизу, в Гарлемвилле. Спору не было – вуз нуждался в новом спортзале. Баскетбольная команда Колумбии только что выиграла чемпионат Лиги плюща, она вступила в турнир НССА четвертой в стране, а нынешнему спортзалу уже исполнилось больше шестидесяти лет, он был слишком мал, слишком изношен, больше не годился, однако договор, который администрации удалось заключить с городскими властями в конце пятидесятых и начале шестидесятых, был беспрецедентен. Два акра парка отдавались в аренду университету за номинальную сумму в три тысячи долларов в год, и Колумбия тем самым становилась первым частным учебным заведением в истории Нью-Йорка, которое городило бы себе что-то на общественной земле для собственного частного использования. Внизу, на гарлемском краю парка, будет устроен задний вход для местной общины, ведущий в отдельный спортзал внутри спортзала, который будет занимать двенадцать с половиной процентов общего пространства. После давления со стороны местных активистов Колумбия согласилась надбавить гарлемскую порцию до пятнадцати процентов – с плавательным бассейном и раздевалками в придачу. Когда в декабре 1967 года в Нью-Йорк на встречу с местной общественностью приехал председатель СКНД Г. Рап Браун и сказал: «Если построят первый этаж – взорвите его. Если украдкой явятся ночью и построят три этажа – сожгите их. А если возведут девять – он ваш. Занимайте его, и, может, мы станем их сюда пускать на выходных». 19 февраля 1968 года Колумбия начала работы – расчистила площадку для стройки. На следующий день в Морнингсайд-парк пришли двадцать человек и своими телами загородили путь бульдозерам и самосвалам, чтобы работы на стройплощадке прекратились. Арестовали шестерых студентов Колумбии и шестерых местных жителей, а неделю спустя, когда протестовать против строительства спортзала собралась толпа в сто пятьдесят человек, арестовали еще двенадцать студентов Колумбии. Никто из них не входил в СДО. До этого времени спортзал не стоял на повестке дня СДО, а теперь, раз администрация отказывалась пересматривать свои планы или даже обсуждать вопрос об их пересмотре, он быстро в этой повестке оказался – и не только у СДО, но и у черных в студгородке.
В САО (Студенческом афро-обществе) состояло более сотни членов, но до покушения на Кинга оно не принимало участия ни в каких открытых политических акциях, а сосредоточивалось на том, как повысить зачисление черных в колледж, и разговаривало с деканами и заведующими отделений о добавлении курсов по черной истории и культуре в студенческую программу. Как и в любом другом элитарном колледже Америки в то время, черное население Колумбии было минимальным, таким редким, что у Фергусона было лишь двое черных знакомых среди всех его соучеников, двое этих знакомых не были ему близкими друзьями, что можно было сказать и о большинстве его белых знакомцев, у кого тоже не было близких черных друзей. Черные студенты были изолированы из-за своей численности и вдвойне изолированы потому, что держались наособицу, несомненно – отчасти потерянные и обиженные в этом белом анклаве традиции и власти, на них чаще смотрели как на чужаков, чем нет, даже черные охранники студгородка, которые их останавливали и просили предъявить документы, поскольку молодые люди с черными лицами не могли быть студентами Колумбии, а значит, нечего им тут делать. После смерти Кинга САО выбрало новое правление из радикальных вожаков, кое-кто – блистательные, кое-кто – сердитые, некоторые и блистательные и сердитые, но все такие же дерзкие, как Рудд, то есть им хватало уверенности в себе, чтобы встать и обратиться к тысяче людей с такой же легкостью, как если б они разговаривали с кем-то одним, и вот для них самым большим вопросом были отношения Колумбии с Гарлемом, а это значило, что ИОА и дисциплиной могут заниматься белые студенты, а вот спортзал – это уже их дело.
Через два дня после поминальной службы по Кингу Грайсон Кирк отправился в Университет Виргинии произносить речь по случаю двухсот двадцать пятой годовщины со дня рождения Томаса Джефферсона (какими бурными бы ни были те дни, нелепиц тогда хватало выше крыши), и там бывший политолог, сидевший в правлениях нескольких корпораций и финансовых институций, среди них – «Мобиль Ойля», «Ай-би-эм» и «Кон-Эдисона», – президент Университета Колумбия, сменивший Дуайта Д. Эйзенхауэра после того, как генерал покинул Колумбию, чтобы стать президентом Соединенных Штатов, вот там-то Грайсон Кирк впервые выступил против войны во Вьетнаме – не потому, что война – это плохо или менее чем благородно, сказал он, но из-за того урона, какой она наносит дома, а затем произнес фразы, которые вскорости донесутся до студгородка Колумбии и подбавят еще толику бензина в пламя, что уже начало там пылать: «Наша молодежь в тревожных количествах, похоже, отрицает все виды авторитета, из какого бы источника те ни исходили, и прячется за бурным зачаточным нигилизмом, чьей единственной целью является разрушение. Я не знаю другого такого времени в нашей истории, когда пропасть между поколениями была бы шире или потенциально опаснее».
Двадцать второго апреля, в тот день, когда «шестерка ИОА» подверглась условному наказанию, СДО опубликовали спецвыпуск газеты на четырех полосах под заголовком «К стенке!» – перед митингом, назначенным на полдень следующего дня, который должен был завершиться еще одной демонстрацией под крышей в Библиотеке Лоу, куда собирались десятки или сотни людей, чтобы выразить свою поддержку «шестерке ИОА», нарушив то же правило, что вызвало неприятности для самой шестерки. Одну статью в нем написал Рудд – письмо в восемьсот пятьдесят слов, обращенное к Грайсону Кирку в ответ на его заявления, сделанные в Университете Виргинии. Заканчивалось оно вот этими тремя короткими абзацами:
Грайсон, сомневаюсь, что вы поймете что-либо из написанного здесь, поскольку ваши фантазии отключили вам мышление от мира в том виде, в каком он существует на самом деле. Вице-президент Труман утверждает, что общество в целом здорово; вы говорите, будто война во Вьетнаме – благонамеренная случайность. Мы, молодежь, которую вы так правомочно боитесь, говорим, что общество больно, а болезнь его – вы и ваш капитализм.
Вы призываете к порядку и уважению к авторитету; мы призываем к справедливости, свободе и социализму.
Осталось сказать только одно. Возможно, вам это покажется нигилистичным, поскольку это – первый выстрел в войне за освобождение. Воспользуюсь словами Лероя Джонса, кто, я уверен, вам не шибко-то и нравится: «К стенке, ебила, это налет!»
Фергусон пришел в ужас. После красноречивых слов, какие Рудд произнес на поминовении Кинга, в этом скверном тактическом промахе не было никакого смысла. Нельзя было сказать, что по сути своей текст был лишен достоинств, но тон его был наглый, и если СДО пытались нарастить себе поддержку среди студентов, такое новеньких только оттолкнет. Статья послужила примером того, как СДО разговаривают сами с собой, а не тянутся к другим, Фергусону же хотелось, чтобы СДО победили, ибо, вопреки определенным оговоркам о возможном и невозможном, Фергусон по преимуществу стоял за эту группу и верил в ее цели, но цель благородная требовала и благородного поведения своих сторонников, чего-то потоньше и более сдержанного, нежели заурядные оскорбления и дешевые, мальчишеские выпады. Особенно жалко это было оттого, что Фергусону Марк Рудд нравился. Они приятельствовали с их первого курса (земляки-нью-джерсейцы с почти одинаковым детством), и Марк пока что производил хорошее впечатление как председатель, производил такое впечатление, что Фергусон даже опрометчиво стал думать, будто никаких ошибок он и совершить-то не может, и вот теперь, когда он оступился с этими своими Дорогими Грайсонами и ебилами, Фергусон ощущал, что его подвели, что он застрял в неловком положении против тех, кто был против, а это весьма одинокая позиция для человека, который также против тех, кто за.
Как это ни примечательно, Эми с ним не спорила. Они по-прежнему еще оставались посреди своего двухпостельного периода остывания и последние несколько дней виделись нечасто, но когда Эми вернулась домой с собрания СДО вечером двадцать второго, у нее тоже было ощущение, что ее подвели, – не просто из-за статьи, которая, как она признала, была и грубой, и ребяческой, но потому, что в Фаервезер-Холл на последнее собрание в этом учебном году пришло всего человек пятьдесят-шестьдесят, в то время как большинство их встреч в последние месяцы собирали человек по двести или больше, и она теперь опасалась, что СДО теряют почву под ногами, что почти все пяди земли, отвоеванные с таким трудом, теперь утрачены, и завтра произойдет бедствие, сказала она, жалкий последний бой, который закончится неудачей, и СДО в Колумбии закроются навсегда.
Она ошибалась.
Весна 1968-го (III). Никогда прежде в анналах не. Никогда раньше даже мысли не. Расширяющийся вихрь, и все вдруг закружились в нем. Ничейпапа[97] скрючился от болей в животе, у него понос. Горячая Шпора подскакивает, очерк со львиным телом и человечьей головой, орда. Как кто, кто что, и все вдруг у него спрашивают: Зачем твой сумрачный закон, язык твой темный, полный гнева? Центр не мог, все не могло, орда не могла не не не могла сделать иначе, чем сделала, но анархию не спустили с цепи, это мир раскрепостили, хотя бы на время, и так вот начался крупнейший, самый длительный студенческий протест в американской истории.
Около тысячи утром того. Две трети против, собравшихся вокруг Солнечных часов в центре студгородка, одна треть анти-против стояла на ступенях Лоу, якобы – защитить здание от штурма, но также – бить и ломать, если до этого дойдет. Уже обнародовали предупреждения, и угроза мордобоя вывела взвод молодой профессуры, готовый разгонять, если станет необходимо. Для начала – речи, одна за другой – обычное дело, программа СДО, но САО там тоже было, первый объединенный политический митинг в Колумбии за всю историю, и когда на Солнечные часы влез новоизбранный президент САО Цицерон Вильсон, чтобы обратиться к толпе, начал он с того, что заговорил о Гарлеме и спортзале, но мгновение спустя (Фергусона потрясло) он уже нападал на белых студентов. «Если желаете знать, о чем они говорят, – сказал он, имея в виду расистов, – сходите поглядите на себя в зеркало – потому что о черных людях вы не знаете ничего».
Эми, стоявшая впереди, перебила его и выкрикнула: «А с чего ты взял, что на вашей стороне нет белых? С чего ты взял, что мы во всем этом не вместе? Мы твои братья и сестры, дружок, и будем до чертиков сильней, если вы встанете с нами, когда мы с вами стоим».
Скверное начало. Снять шляпу перед Эми за то, что выступила, но начало бурное, и сумятица не стихала еще какое-то время. Лоу была неприступна. Двери заперли, и никто не желал ломать их или начинать потасовку с охранниками. И вновь к Солнечным часам, украшенным надписью «HORAM EXPECTA VENIET» (Жди часа – он настанет), но настал ли этот час в самом деле или же двадцать третье апреля рассыпалось в еще одну неиспользованную возможность? Еще один раунд речей, но все буксовало, и энергия толпы испарилась. И вот когда уже казалось, будто митинг допыхтел до своего завершения, кто-то, однако, выкрикнул: ПОШЛИ К СПОРТЗАЛУ! Слова ударили с силой пощечины, и вдруг триста студентов побежали на восток по Тропе колледжа к парку Морнингсайд.
Эми недооценила масштабы недовольства, эпидемии несчастья, распространившейся по рядам не входившего в СДО большинства в студгородке: почти всем им, казалось, грозит нервный срыв по мере того, как громыхала война, в которой невозможно победить, а Ничьипапы в Белом доме и Библиотеке Лоу продолжали изрекать свои темные слова и издавать невнятные законы, и пока Фергусон бежал вместе с толпой, стремившейся к парку, он понимал, что студенты одержимы, что душами их завладел тот же сплав злости и радости, какой он наблюдал на улицах Ньюарка прошлым летом, и если только не выпускать по ним никакие пули, толпу эту обуздать невозможно. В парке были полицейские, но недостаточно, чтобы остановить банду студентов, и та повалила сорок футов сетчатой ограды, окружавшей строительную площадку, а другие студенты схватились с немногочисленной охраной, и среди них был Давид Циммер, отметил Фергусон, и был там друг Циммера Марко Фогг, мягкий Циммер и еще более нежный Фогг были в той банде, что валила забор, и на какой-то миг Фергусон им позавидовал, ему тоже захотелось участвовать в том, что они делали, но затем чувство это миновало, и он удержался.
Почти битва, но не вполне. Наскоки, вспышки, толчки, легавые против студентов, студенты против легавых, студенты наскакивают на легавых, студенты пинают легавых и толкают их в грязь, одного мальчишку из Колумбии посреди всего этого оттащили прочь (белого, не члена СДО), обвинили в нападении с преступным умыслом, преступно причиненном вреде и сопротивлении аресту, и когда в парк стало спускаться больше легавых с дубинками на изготовку, студенты ушли со стройплощадки и направились обратно в студгородок. Между тем к парку шагала другая толпа студентов – задержавшихся позади. Наступающая группа и отступающая группа встретились посреди Морнингсайд-драйва, и когда отступавшие сообщили наступавшим, что все дела в парке уже поделали, обе группы двинулись обратно к студгородку и вновь собрались у Солнечных часов. На этом рубеже людей там было уже около пяти сотен, и никто не знал толком, что произойдет дальше. Полтора часа назад был план, но события этот план перевернули, и дальше следовало импровизировать. Насколько мог определить Фергусон, ясно было только одно: толпа по-прежнему была одержима – и готова на все, что угодно.
Через несколько минут большинство уже направлялось к Гамильтон-Холлу, где сотни влились в вестибюль цокольного этажа, масса тел набилась в это тесное пространство, а качки пихались, и тошноты отбивались от них, и вливалось все больше тел, все возбуждены и в смятении, в таком смятении, что первое действие бунта в студгородке стало заблуждением, обреченной на провал ошибкой – декана по студенческим делам заперли в его же кабинете и превратили в заложника (ошибку эту на следующий день исправили, когда Генри Кольмана освободили), но все равно студентам, участвовавшим в захвате здания, хватило мозгов образовать руководящий комитет, состоявший из трех членов СДО, троих из САО, двоих из Совета граждан колледжа и одного ни с кем не связанного сочувствующего, и составить список требований, в котором излагались цели протеста:
1. Все меры дисциплинарного воздействия отныне прекращаются, и условные наказания, наложенные на шестерых студентов, немедленно отменяются; студентам, участвующим в настоящей демонстрации, объявляется общая амнистия.
2. Запрет президента Кирка на демонстрации в помещениях зданий Университета отменяется.
3. Строительство спортзала Колумбии в Морнингсайд-парке прекращается немедленно.
4. Все будущие меры дисциплинарного воздействия, принимаемые по отношению к студентам Университета, будут проходить открытое слушание в присутствии студентов и преподавателей, каковое будет следовать установленным процедурам.
4. Университет Колумбия отсоединяется – на деле, а не только на бумаге – от Института оборонной аналитики; президент Кирк и попечитель Вильям А. М. Бурден подают в отставку со своих позиций в Совете попечителей и Исполнительном правлении ИОА.
6. Университет Колумбия прикладывает все возможные посреднические услуги для снятия обвинений, предъявляемых ныне участникам демонстраций на строительной площадке спортзала в парке.
Двери здания оставались открытыми. Стоял ранний день среди обычной недели занятий, и как впоследствии Рудд говорил Фергусону, контингент СДО понимал, что они себе не могут позволить отчуждение не участвующих в акции студентов, преграждая им путь на занятия, которые по-прежнему проводились на верхних этажах. Им хотелось привлечь таких студентов на свою сторону, и не было бы смысла в каких бы то ни было действиях, способных обратить большинство против них. Здание в тот момент еще не было «оккупировано», стало быть, внутри него происходила сидячая забастовка, и по мере того, как день клонился к вечеру и распространялись вести о том, что происходит в Гамильтон-Холле, там начали появляться десятки людей, не связанных с университетом, СДО-шники из других колледжей, члены СКНД и КРР, представители различных организаций «Мир немедленно», и все эти люди приходили поддержать, приносили пищу, одеяла и прочее необходимое и полезное для тех, кто проведет в здании ночь. Среди этих людей была Эми, а вот Фергусон оказался слишком занят – записывал все, пока не забыл, и времени разговаривать с нею у него не нашлось. Вместо этого он послал ей воздушный поцелуй. Она улыбнулась и помахала в ответ (одна из тех редких улыбок, что она ему выделила за последние несколько недель), а потом он умелся в редакцию «Спектатора» в Феррис-Бут-Холле, писать свою статью.
Той ночью хрупкий, коротко поживший союз СДО и САО развалился. Черные студенты хотели забаррикадировать двери и не впускать никого в Гамильтон, пока их шесть требований не удовлетворят. Они готовы были стоять до победного конца, заявили они, и коль скоро по коридорам бродили слухи, что в здание пронесли оружие, подразумевалось, что победный конец, о котором они говорили, может оказаться насильственным. Тогда уже настало пять часов утра, многие часы обсуждения завели в тупик, спор об открытых дверях – закрытых дверях разрешить не удавалось, и теперь САО учтиво предлагало СДО покинуть это здание и занять себе какое-нибудь другое. Фергусон вполне разделял позицию САО, но в то же время этот раскол ввергал его в уныние и деморализовал, и он понимал, почему СДО так обиден этот развод. То Ронда Вильямс вновь и вновь говорила «нет». То был его отец, произносивший все то отвратительное, что он говорил после беспорядков в Ньюарке. Вот к чему пришел весь мир.
Парадокс заключался в том, что без изгнания СДО тем утром восстание в Колумбии никогда бы не вышло за пределы Гамильтон-Холла, и история последующих шести недель стала бы иной историей, историей гораздо мельче, а то крупное, что со временем случилось, было б не таким крупным, чтобы его кто-нибудь заметил.
За несколько минут до рассвета двадцать четвертого апреля изгнанные СДО-шники ворвались в Библиотеку Лоу и забаррикадировались в кабинетах конторы президента Кирка. Шестнадцать часов спустя сотня студентов Архитектурного факультета захватила контроль над Авери-Холлом. Еще через четыре часа, в два часа ночи двадцать пятого, двести аспирантов заперлись в Фаервезер-Холле. В час ночи двадцать шестого группа, отъединившаяся от Библиотеки Лоу, захватила Корпус математики, и всего за несколько часов двести радикально настроенных студентов и не-студентов уже владели пятым корпусом. В ту же ночь Колумбия объявила, что университет соглашается на просьбу мэра Линдсея приостановить строительство спортзала.
Университет закрылся, и в студгородке не происходило никакой деятельности, которая не была бы деятельностью политической. Библиотека Лоу, Авери-Холл, Фаервезер-Холл и Корпус математики больше не были библиотекой и тремя корпусами, а стали четырьмя коммунами. Гамильтон-Холл переименовали в Университет Малькольма Икса.
Дети Ничейпапы говорили «нет», и все равно никто не понимал, что произойдет дальше.
Фергусон барахтался. Пятидневная газета стала газетой семидневной, нужно было писать статьи, куда-то ходить, с кем-то беседовать, посещать собрания, и все это – почти без или вовсе без сна, едва ли два-три часа за ночь, и почти без или вовсе без еды, не считая булочек, сандвичей с салями и кофе, кофе и тысяча сигарет, но эдак барахтаться было ему полезно, осознал он, быть таким занятым и таким вымотанным оказывало на него двойное воздействие – одновременно не давало уснуть и оглушало, а ему следовало не спать, чтобы видеть все, что вокруг него происходило, и писать об этих событиях с быстротой и точностью, какой те требовали, и ему необходимо было оставаться оглушенным, чтобы не думать об Эми, которая теперь для него была, считай, потеряна, почти совсем пропала, и хоть продолжал убеждать себя, что будет сражаться, чтобы вновь ее завоевать, что сделает все возможное, лишь бы не позволить немыслимому случиться, Фергусон знал: чем бы ни были они друг дружке в прошлом, не этим они стали сейчас.
Она оставалась с группой в Лоу, среди упертых. Днем двадцать шестого, когда Фергусон несся через студгородок в Корпус математики, он заметил, что она стоит на карнизе второго этажа, сразу за окном кабинета Кирка. Справа от нее стоял Лес Готтесман, кто учился уже не в колледже, а в аспирантуре Факультета английского, а слева от нее располагался Гильтон Обензингер, добрый друг Леса, который был другом Фергусону, одним из столпов «Колумбия Ревю», и вот между Лесом и Гильтоном стояла Эми, и солнце сияло на нее, солнце такое сильное, что ее невозможные волосы, казалось, пылали в этом послеполуденном свете, и выглядела она счастливой, решил Фергусон, настолько до чертиков счастливой, что ему захотелось разрыдаться.
Весна 1968-го (IV). Наблюдает он за революцией в миниатюре, решил для себя Фергусон, революцией в кукольном домике. Цель СДО – вызвать Колумбию на решающий поединок, в котором раскроется, что администрация – именно то, что о ней утверждала группа (бескомпромиссная, оторванная от реальности, мелкий фрагмент общей американской картины расизма и империализма), и как только СДО докажут это всем остальным студентам в студгородке, те, что в середке, перейдут на их сторону. В этом и был смысл: искоренить середину, создать такую ситуацию, что разведет всех по совершенно разным лагерям – тех, кто за, и тех, кто против, а между ними не останется места на треп или умеренность. Радикализовать, вот каким понятием пользовались СДО, и, чтобы достичь этой цели, им приходилось вести себя с тем же упрямством, что и администрации, и не уступать ни пяди. Непреклонность, стало быть, проявлялась с обеих сторон, но поскольку студенты в Колумбии были безвластны, непреклонность СДО смотрелась могуществом, а вот бескомпромиссность администрации, в чьих руках была вся власть, выглядела слабостью. СДО провоцировали Кирка на применение силы, чтобы очистить здания, чего все остальные как раз хотели избежать, но зрелище сотен полицейских, штурмующих студгородок, было и тем единственным, что неизбежно вызвало бы ужас и отвращение у всех, кто еще оставался посередке, и привлекло бы их на сторону студентов, и тупая администрация (которая оказалась еще тупее, чем предполагал Фергусон, – такой же тупой, как русский царь, такой же тупой, как французский король) попала прямиком в ловушку.
Администрация гнула свою жесткую линию, поскольку Кирк рассматривал Колумбию как модель для прочих университетов в стране, и, уступи он возмутительным требованиям студентов, что произошло бы в других местах? То была теория домино в миниатюре, тот же самый принцип, что привел полмиллиона американских солдат во Вьетнам, но, как обнаружил Фергусон в свои первые дни проживания в Нью-Йорке, домино – такая игра, в какую пуэрториканцы играют на ящиках из-под молока и складных столиках на тротуарах Испанского Гарлема, и она не имеет ничего общего с политикой или с управлением университетами.
СДО, напротив, импровизировали по ходу событий. Каждый день был набит под завязку неожиданными поворотами, каждый час ощущался длинным, как день, и чтобы делать то, что следовало сделать, требовалась совершенная сосредоточенность, равно как и открытость духа, какую можно было отыскать лишь у лучших джазовых музыкантов. Как глава СДО Марк Рудд и стал таким джазистом, и чем дольше затягивалась оккупация зданий, тем большее впечатление производило на Фергусона то, насколько гибко Рудд приспосабливался к каждым новым обстоятельствам, насколько быстро мог думать прямо на ходу, насколько готов был обсуждать альтернативные подходы к каждому кризису по мере их возникновения. Кирк был несгибаем, а Рудд – неукротим и зачастую игрив, Кирк управлял военным духовым оркестром и дирижировал произведениями Джона Филипа Сусы, а Рудд на сцене лудил бибоп с Чарли Паркером, и Фергусон сомневался, что кто-либо еще из СДО лучше бы справился с должностью рупора группы. К ночи двадцать третьего апреля Фергусон уже простил Марка за проеб с Дорогим Грайсоном-ебилой, что, кстати сказать, отнюдь не оскорбило людей так, как он думал, – студентов, то есть кто был за СДО и против администрации, – а это, в свою очередь, подвело Фергусона к вопросу самому себе: что ему вообще известно о таких вещах, ибо не только слова эти не оскорбили людей, но и стали одним из лозунгов движения. Не то чтоб Фергусон был счастлив, когда слышал, как студенческие массы скандируют фразу К стенке, ебила!, но ему было ясно, что у Марка получше ощущение того, что происходит, нежели у него, это, кстати, и объясняло, почему Марк руководит революцией, а Фергусон всего-навсего наблюдает за ней и пишет о ней.
Рои людей в студгородке в любые часы, даже посреди ночи, круглосуточные рои всю неделю, затем – промежуточные рои последующий месяц, и когда б Фергусон потом ни задумался о том времени, хаос, начавшийся двадцать третьего апреля и длившийся до дня вручения дипломов четвертого июня, рои эти всегда первыми приходили ему на ум. Рои студентов и профессуры с нарукавными повязками разных цветов, белые – у преподов (которые пытались поддерживать порядок), красные – у радикалов, зеленые – у сторонников радикалов и шести требований, а синие – у качков и правых, назвавших себя Коалицией большинства и проводивших злые, шумные демонстрации, обличавшие другие демонстрации, они однажды ночью напали на Фаервезер-Холл, чтобы изгнать оттуда захвативших его (после многих толчков и пинков их атаку отбили), а в последний день сидячей забастовки они устроили успешную блокаду Лоу, чтобы в здание библиотеки не пронесли еду, что привело к новым толчкам и ударам, а также к нескольким разбитым головам. Как и можно было ожидать от университета размеров Колумбии (17 500 студентов, считая все аспирантские и студенческие подразделения), преподавательский состав раскололся на многочисленные фракции в диапазоне от полной поддержки администрации до полной поддержки студентов. Выдвигались различные предложения, образовывались разные комитеты: нового подхода к мерам дисциплинарного взыскания, например, трехсторонняя комиссия, выступавшая за объединенное рассмотрение споров равным количеством представителей администрации, преподавательского состава и студенчества, и двусторонняя комиссия, выступавшая за совет только из представителей преподавателей и студентов, а администрация бы в этом не участвовала, – но самой активной комиссией была та, что называла себя Временной преподавательской группой, куда по преимуществу входила профессура помоложе: последующие несколько дней они проводили долгие лихорадочные совещания, нащупывая мирное решение, которое предоставило бы студентам б?льшую часть того, чего они хотели, и вывело бы их из зданий без необходимости вызывать полицию. Все их усилия пропали втуне. Не то чтобы они не высказали никаких здравых мыслей, да только все мысли эти тут же блокировала администрация, которая отказывалась идти на компромисс или уступать по какому бы то ни было требованию касаемо дисциплины, и тем самым преподавательский состав уяснил себе, что они так же бессильны, как и студенты, что Колумбия – это диктатура, по большинству – благосклонная до сей поры, но все ближе склоняется к абсолютизму, а реформироваться во что-либо, напоминающее демократию, ей совершенно неинтересно. Студенты приходят и уходят, в конце концов, преподаватели приходят и уходят, а вот администрация и совет попечителей – вечны.
Колумбия не задумалась бы вызвать легавых, чтобы выволочь белых студентов из зданий, если необходимо, а вот черные студенты в Гамильтоне представляли собой более тонкую и потенциально более опасную трудность. Если бы полиция стала их атаковать или грубо с ними обращаться при аресте, зрелище жестокости белых по отношению к черным могло бы распалить людей их Гарлема и пригнать их в студгородок в отместку, и тогда Колумбия окажется в состоянии войны со мстительной черной толпой, намеренной разорвать университет в клочья и сжечь Библиотеку Лоу дотла. С учетом ярости в Гарлеме после убийства Мартина Лютера Кинга, насилие и разрушение в таких массовых масштабах – не просто иррациональный страх, это отчетливая вероятность. Полицейские меры по зачистке нарушителей в пяти зданиях были назначена на ночь с двадцать пятого на двадцать шестое (той же ночью захватили Корпус математики), но когда агенты в штатском начали стучать дубинками по головам профессуры в белых повязках, собравшейся перед Лоу, чтобы защищать демонстрантов внутри, Колумбия отступила и отменила операцию. Если тактические патрульные силы способны так поступать с белыми, что же они готовы тогда творить с черными? Администрации требовалось больше времени на переговоры с руководством САО в Гамильтоне, чтобы ее эмиссары-преподаватели смогли выработать условия сепаратного мира и университет не постигло бы гарлемское вторжение.
Что же касается белых студентов, общее ощущение в редакции «Спектатора» было таково, что СДО уже одержали верх по двум самым важным вопросам, которые и запустили протест, поскольку уже с почти полной уверенностью можно было сказать, что университет выйдет из ИОА, а спортзал никогда не построят. Студенты на этом рубеже могли бы без вреда для себя выйти из занятых ими корпусов и объявить, что они победили, но четыре другие их требования по-прежнему стояли на повестке дня, и СДО отказывались уступать, пока не выполнят их все. Самым противоречивым пунктом было требование амнистии (студентам, участвующим в настоящей демонстрации, объявляется общая амнистия), которое для большинства людей в студгородке оказалось несколько загадочным, включая и тех, кто работал в «Спектаторе», – они почти единодушно сочувствовали занявшим здания, ибо если, как утверждали СДО, университет обладает незаконной властью и не имеет права их наказывать, как они могут рассчитывать, что та же самая незаконная власть реабилитирует протестующих за то, что они сделали? Как шутливо однажды днем заметил Фергусону со этой своей нарочитой ковбойской гнусавинкой Мальхаус: Тут уж без дураков в затылке почешешь, нет, Арчи? В ответ Фергусон почесал в затылке и улыбнулся. Будь я проклят, если ты не прав, сказал он, и, если не ошибаюсь, именно такого они и хотят. Их доводы нелепы, но стоять на своем по тому поводу, где, как они знают, им не выиграть, они вынуждают администрацию.
Вынуждают сделать что? – спросил Мальхаус.
Вызвать легавых.
Да ты шутишь. Не бывает таких циников.
Это не цинизм, Грег. Это стратегия.
Прав был Фергусон или нет, легавых в итоге вызвали под конец седьмого дня захвата, и в половине третьего утра тридцатого апреля – в час, как отметил кто-то, когда Гарлем спал, – начался винт. Тысяча бойцов в шлемах из нью-йоркского подразделения по борьбе с беспорядками распределилась по студгородку, а тысяча зевак стояла на холоде и в слякоти той самой зловещей из черных ночей, пока другие роились, выли и скандировали полиции Нет насилию!, а синеповязочники криками подзуживали легавых, и белоповязочные с зеленоповязочными пытались не дать силам полиции проникнуть в здания, и первым делом Фергусон заметил враждебность, существовавшую между полицией и студентами, взаимное презрение, никак не связанное с черно-белыми противоречиями, которых все боялись, а произрастало из классовой ненависти белых к белым, привилегированных студентов – и легавых с самых нижних ступеней, которые считали парней и девчонок из Колумбии богатыми, избалованными, антиамерикански настроенными хипарями, да и профессура, что их поддерживала, ничем не лучше, напыщенные антивоенные интеллектуалы-радикалы, красные, прогорклые отравители юных умов, поэтому сперва они занялись очисткой Гамильтона и вывели оттуда черных, как могли, без осложнений, а поскольку гордые, хорошо организованные студенты Университета Малькольма Икса не оказывали им сопротивления, они проголосовали за то, чтобы не сопротивляться, и спокойно позволили полиции вывести себя через тоннели под зданием в «воронк?», запаркованные снаружи, им не досталось ни единого удара, ни одна дубинка не разбила ни одного из черепа, и Колумбия, не приложив к тому совершенно никаких усилий, сумела избежать гнева Гарлема. К тому времени перекрыли подачу воды к прочим корпусам, и один за другим силы полиции и их агенты под прикрытием приступили к освобождению Авери, Лоу, Фаервезера и математики, где занимавшие их студенты срочно укрепляли баррикады, возведенные ими за дверями, но перед каждым зданием имелись свои батальоны белых повязок и зеленых повязок, и вот им-то больше всех и досталось – это их били дубинками и кулаками, их пинали, пока легавые пробирались через их скопления с ломиками, чтобы взламывать двери, а потом врывались внутрь, разметывали баррикады и арестовывали студентов внутри. Нет, это не Ньюарк, продолжал твердить себе Фергусон, глядя, как полиция занимается своим делом, тут не стреляют, а потому никого не убьют, но именно то, что здесь все было не так плохо, как в Ньюарке, вовсе не означало, что это не было нелепо, поскольку вот Александра Платта, помощника декана колледжа, легавый бьет в грудь, а вон философа Сиднея Моргенбессера, который вечно ходит в белых теннисках и распускающихся свитерах и звонко онтологически острит, лупят по голове дубинкой, пока он охраняет черный вход в Фаервезер-Холл, а тут молодой репортер из «Нью-Йорк Таймс» Роберт МкГ. Томас-мл. показывает журналистское удостоверение, поднимаясь по лестнице Авери-Холла, и ему приказывают очистить здание – и тут же легавый бьет его по голове парой наручников, как латунным кастетом, а затем сталкивает его со ступеней, и пока он катится кувырком вниз, ему достается от десятка дубинок, а вон Стив Шапиро, фотограф журнала «Лайф», – ему дает в глаз один легавый, а другой разбивает ему фотоаппарат, а вон врача из добровольной бригады «скорой помощи», одетого в белый докторский халат, сбивают наземь, пинают и отволакивают в воронок, и тут еще на десятки студентов и студенток наскакивают агенты в штатском, прятавшиеся в кустах, и колотят им по головам и лицам дубинками, палками и рукоятками пистолетов, там и сям ковыляют десятки студентов, а из их черепов и разбитых лбов и бровей льется кровь, и потом, после того как всех демонстрантов из зданий выволокли и увезли прочь, фаланга сил полиции пошла систематически прочесывать взад-вперед Южное поле, чтобы очистить студгородок от тех сотен, что остались, они врывались в толпы безоружных студентов и сбивали их наземь, а по Бродвею во весь опор мчала конная полиция, гналась за теми счастливцами, кому удалось избежать полицейских дубинок при штурме студгородка, и вот уже Фергусона, кто пытается выполнить свое репортерское задание скромной студенческой газетенки, бьют в затылок дубинкой, которой размахивает еще один агент в штатском, переодетый под студента, бьют по той же самой голове, которую в одиннадцати местах зашивали четыре с половиной года назад, и когда Фергусон упал наземь от силы этого удара, кто-то другой наступил ему на левую руку каблуком сапога или ботинка, на ту же самую руку, где уже и так не хватало большого и двух третей указательного пальцев, и когда нога опустилась на него, Фергусон почувствовал, что рука, должно быть, сломалась, что оказалось неправдой, но как же она болела и до чего быстро потом распухла и как же сильно с того момента впредь он стал презирать легавых.
Арестовали семьсот двадцать человек. Сообщалось о ста пятидесяти травмах, равно как было невесть сколько таких травм, о которых не сообщали, среди них и удары, что пришлись на голову и руку Фергусона.
Редакционная страница «Спектатора» в тот день не имела слов – лишь шапка, за которой шли два пустых столбца, окаймленные черным.
Весна 1968-го (V). В субботу, четвертого мая, Фергусон и Эми наконец-то сели и поговорили. На этом настоял Фергусон – и он же ясно дал ей понять, что не желает, чтобы их беседа касалась его травм или ареста Эми вместе с ее соратниками, оккупировавшими Лоу, да и обсуждать всеобщую забастовку против Колумбии, которую вечером тридцатого апреля объявила коалиция красноповязочников, зелеповязочников и умеренных (стратегия СДО сработала), они не станут и ни на единый миг не задержатся на тех крупных событиях, что начали происходить в их любимом, яростно вспоминаемом Париже, нет, сказал он, на один-единственный вечер они забудут о политике и будут разговаривать о себе, и Эми неохотно на это согласилась, хотя теперь мало о чем могла вообще думать, кроме движения, она это называла эйфорией борьбы и электрическим пробуждением, что преобразили ее после шести суток коммунального житья в Лоу.
Во избежание возможного ора в квартире Фергусон предложил отправиться на нейтральную территорию, в общественное место, где присутствие посторонних людей не даст им выйти из себя, а поскольку в «Зеленом дереве» они не были уже больше двух месяцев, то и решили вернуться в «Город Ням», как предполагал Фергусон, на последнюю их совместную трапезу всей их оставшейся жизни. Как же счастливы были мистер и миссис Молнар видеть их любимую молодую пару, когда та вошла в двери ресторана, и до чего услужливы были они, когда Фергусон попросил столик в дальнем углу в заднем зале – помещении поменьше переднего, на небольшом возвышении, где стояло меньше столиков, и настолько добры они были, что предложили им бесплатную бутылку бордо к ужину, и до чего уныло чувствовал себя Фергусон, когда они с Эми сели за свой последний ужин всех времен, отмечая, насколько уместно Эми инстинктивно предпочла сесть на стул, развернутый спинкой к стене, а это означало, что она может смотреть наружу и видеть других людей в ресторане, Фергусон же не менее инстинктивно сел на тот стул, что стоял спинкой к этим самым другим людям, и это означало, что единственным человеком, кого он мог видеть, была Эми, Эми и стена за нею, поскольку именно так они и держались, сказал он себе, такими и были они последние четыре года и восемь месяцев: Эми смотрела на других, а он смотрел только на Эми.
Провели там они полтора часа, быть может – час и три четверти, он так толком и не понял, сколько это длилось, и пока обычно прожорливая Эми ковыряла еду, а Фергусон один за другим осушал бокалы красного вина, в одиночку опустошив ту первую бутылку и заказав другую, они говорили и умолкали, снова говорили и умолкали, а потом все говорили, говорили и говорили, и уже довольно скоро Фергусону сообщили, что между ними все кончено, что они переросли друг дружку и теперь движутся в разные стороны, а потому им следует перестать жить вместе, и нет, сказала Эми, в этом никто не виноват, уж меньше всех виноват Фергусон, он же любил ее так сильно и так хорошо с самого их первого поцелуя на скамейке в том скверике Монклера, нет, дело просто в том, что она больше не может выносить удушающих пределов их парной жизни, ей нужно быть свободной, чтобы ломиться дальше по жизни одной, уехать в Калифорнию без привязок и без бремени кого бы то ни было и чего бы то ни было, и дальше работать на движение, такова теперь ее жизнь, и Фергусону больше нет в ней места, ее чудесному Арчи с его большой душой и добрым сердцем придется дальше обходиться без нее, и ей жаль, так жаль, так невообразимо жаль, но так уж оно теперь все, и ничего, ни единой штуке на всем белом свете нипочем не удастся этого изменить.
Эми уже плакала, два ручейка слез скатывались у нее по лицу, покуда она нежно распинала сына Розы и Станли Фергусонов, но сам Фергусон, у кого было гораздо больше поводов плакать, чем у нее, был слишком пьян для того, чтобы плакать, не чересчур пьян, но довольно пьян, чтобы не чувствовать позыва откручивать краны с соленой водой, что было только к счастью, как ему казалось, поскольку не хотелось, чтобы ее последнее впечатление о нем было как о человеке раздавленном, кто рыдает перед ней кишками наружу, и потому он призвал на помощь все силы, что в нем еще оставались, и произнес:
О, моя наивозлюбленнейшая Эми, моя необычайная Эми с неукротимыми волосами и сияющими глазами, моя дорогая возлюбленная о тысяче трансцендентных нагих ночей, моя блистательная девочка, чьи рот и тело много лет творили чудеса с моими ртом и телом, единственная девушка, кто когда-либо спала со мной, единственная девушка, с кем мне когда-либо хотелось спать, всю мою оставшуюся жизнь мне не только будет не хватать твоего тела, но особо мне будет не хватать тех частей твоего тела, что принадлежат только мне, что принадлежат моим глазам и моим рукам, и даже тебе самой неизвестны, тех твоих частей, каких ты и не видела никогда, тех задних частей, что невидимы тебе так же, как мои невидимы мне, как незримы они для всякого человека, обладающего или обладающей своим собственным телом, начиная с твоей попы, разумеется, твоей восхитительно круглой и изящной попы, и задних сторон твоих ног с маленькими бурыми крапинками на них, перед которыми я преклонялся так долго, и тех морщинок, что награвировались на твоей коже под самыми твоими коленками, в том месте, где нога сгибается, как восхищался я красотой двух этих линий, а еще сокрытая часть твоей шеи и бугорки на твоем позвоночнике, когда нагибаешься ты, и прелестный изгиб твоей поясницы, который принадлежал мне и только мне все эти годы, и б?льшая часть твоих лопаток, дорогая моя Эми, как две лопатки твои выпирают – это мне всегда напоминало лебединые крылья, или же крылышки, торчащие их спины сельтерской девушки с «Белой скалы», кто была первой девушкой, кого я когда-либо полюбил.
Прошу тебя, Арчи, сказала Эми. Прекрати, пожалуйста.
Но я еще не закончил.
Нет, Арчи, я тебя прошу. Я так больше не могу.
Фергусон собрался было заговорить снова, но не успел выдвинуть язык на соответствующую позицию, как Эми встала со стула, вытерла слезы салфеткой и вышла из ресторана.
Май-июнь 1968-го. Наутро Эми собрала свои вещи, оставила их у родителей на Западной семьдесят пятой улице, после чего провела свой последний месяц студенткой Барнарда, ночуя на диване в гостиной у Патси Даган дома, на Клермон-авеню.
Фергусон был теперь более чем измотан, более чем оглушен, он вернулся в черный общежитский лифт затемнения 1965 года, которое было уже не отличить от затемнения 1946-47 года, когда он еще находился в утробе своей матери. Ему исполнился двадцать один год, и если он намерен располагать хоть какой-то жизнью в будущем, ему придется родиться заново – стать вопящим новорожденным, которого выволакивают из тьмы, чтобы дать еще один шанс отыскать свой путь в сиянии и мерцании мира.
Тринадцатого мая один миллион человек прошел с демонстрацией по улицам Парижа. Вся страна Франция восстала, а куда же, во имя всего святого, девался Де Голль? Один плакат гласил: «КОЛУМБИЯ-ПАРИЖ».
Двадцать первого Гамильтон-Холл заняли вторично, арестовали сто тридцать восемь человек. Той ночью битва в студгородке Колумбии между легавыми и студентами была шире, кровавее и ожесточеннее той, что случилась ночью винта семисот человек.
После номера от двадцать второго мая «Спектатор» перестал выходить – вплоть до последнего номера в том семестре, третьего июня. В тот же день Фергусон уехал из Нью-Йорка, провести месяц со своими родителями во Флориде.
Пока он направлялся по воздуху на юг, стреляли в Энди Уорхола – и чуть не убили его, женщина по имени Валери Соланас, написавшая манифест под заголовком «ШЛАК» (Общества по усекновению мужчин) и пьесу под названием «Засунь себе в жопу».
Через два дня после этого в Лос-Анджелесе человек по имени Сирхан Сирхан стрелял в Роберта Кеннеди и убил его, в сорок два года.
Каждый вечер в сумерках Фергусон гулял по пляжу, почти каждое утро играл с отцом в теннис, ел копченую лососину с яичницей в «Вулфис» в память о бабушке и почти все время проводил в квартире под кондиционером воздуха, работая над своими переводами французских стихов. Шестнадцатого июня, уже не зная, где именно сейчас Эми, он запечатал одно такое стихотворение в конверт и отправил ей на адрес ее родителей в Нью-Йорке. Писать ей письмо он не мог – и не желал он ей писать письмо, а вот стихотворению как-то удалось сказать почти все то, что сам он уже не мог ей сказать.