Часть 41 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он помнил первую вспышку тридцать пять лет назад, поветрие необъяснимых самоубийств, поразившее город Р. зимой и весной 1931 года, тот ужасный отрезок месяцев, когда почти две дюжины молодых людей между пятнадцатью и двадцатью свели счеты с собственными жизнями. Тогда он и сам был юн, всего четырнадцать лет, только-только перешел в старшие классы, и он никогда не забудет, как услышал известие о том, что умер Билли Нолан, никогда не забудет слез, что полились из него, когда ему сказали, что красивая Алиса Морган повесилась на чердаке своего дома. Большинство их тридцать пять лет назад повесилось, не оставив ни записки, ни объяснения, а теперь все начиналось сызнова, четыре смерти только в марте, но на сей раз молодые люди кончали с собой удушением, травили себя до смерти газом, сидя в машинах, стоявших в закрытых гаражах с двигателями, работавшими вхолостую. Он знал, что будут и новые смерти, что еще больше молодых людей сгинет, пока эпидемия не закончится, и все эти бедствия воспринимал лично, поскольку сейчас был врачом, терапевтом общей практики Генри Дж. Нойсом, и трое из четверых недавно усопших детей были его пациентами: Эдди Брикман, Линда Райан и Руфь Мариано, и всех троих он принял в этот мир собственными руками.
Все они должны были собраться на ферме у Говарда между пятью и шестью часами в субботу, первого июля. Селия приедет из Вудс-Хола в подержанном «шеви-импале», который родители купили ей в мае, Шнейдерман и Бонд – из Сомервилля в «скайларке» 1961 года, который Ваксманы подарили Лютеру на прощанье, когда он уезжал на первый курс в колледж, а Фергусон – из дома на Вудхолл-кресент, куда ему пришлось ехать тем утром спозаранку за старым «понтиаком». План заключался в том, чтобы провести субботнюю ночь на ферме, позавтракать там на следующее утро, а затем ехать в Вильямстаун, смотреть, как Ной будет расхаживать по театральным подмосткам в роли Константина в дневном представлении «Чайки». После этого Селия вернется в Вудс-Хол, Эми и Лютер вернутся в Сомервилль, а Фергусон, Говард и Мона Велтри поедут обратно на ферму. У Фергусона было открытое приглашение оставаться там столько, сколько пожелает. Он воображал, что задержится недели на две, но ничего определенного, и, возможно, он там разобьет лагерь на весь остаток месяца – с поездками в Вудс-Хол на выходных.
Все добрались до Вермонта к назначенному часу, а поскольку тетя и дядя Говарда в тот вечер навещали друзей в Бэрлингтоне, и потому что ни у кого не было настроения готовить, три пары решили отправиться ужинать в заведение под названием «Бар и гриль Тома», задрипанную едальню на Трассе 30 где-то в трех четвертях мили от центра Браттльборо. Вшестером они втиснулись в универсал Говарда после пары кругов пива на ферме, маленького запоя на кухне, поскольку в Вермонте возраст начала потребления спиртных напитков составлял двадцать один год, и у Тома никакого пива им бы не дали, а из-за того, что одного круга не хватило, они выехали только около девяти, к девяти же часам вечера в субботу заведение Тома, в общем и целом, уже приближалось к состоянию хаоса: из музыкального автомата бухала громкая кантри-музыка, а питухи у стойки бара хорошенько промокали от -надцатого круга жидкого освежающего.
То была грубая рабочая и фермерская публика, несомненно – преимущественно правая толпа, выступавшая за войну, и когда Фергусон вошел туда со своей небольшой компанией левых друзей-студентов, он тут же понял, что пришли они не в то место. Что-то было такое в мужчинах и женщинах, сидевших у стойки, почувствовал он, что-то в них напрашивалось на неприятности, и жалко, что ему с друзьями пришлось сидеть так, что эта стойка была видна, поскольку в задней комнате свободных столов не оказалось. В чем же дело, все время спрашивал он себя, пока дружелюбная официантка принимала у них заказы (Привет, детвора. Что будете?), не понимая, чем вызваны кислые взгляды, направленные в их сторону, – длинноватой ли его прической или еще более длинными волосами Говарда, скромным ли афро Лютера или самим Лютером, поскольку он был единственным черным вокруг, куда ни кинешь взгляд, или же элегантной, фасонистой прелестью трех девушек, хоть Эми и работала тем летом на фабрике, а родители Моны могли оказаться там в тот вечер за любым столиком в другой комнате, и затем, пока Фергусон внимательнее присматривался к людям у стойки – некоторые сидели к нему спиной – и понял, что большинство таких взглядов исходит от двух парней у конца бара, сидевших вдоль правого борта трехсторонней стойки, это им открывался ничем не загораживаемый вид на их стол, двух парней лет под тридцать, которые могли бы оказаться дровосеками, автомеханиками или профессорами философии, насколько Фергусон мог определить, то есть определить он не мог почти ничего, за исключением очевидного факта, что выглядели они недовольными, и когда Эми сделала такое, что за последний год она проделывала раз, наверное, несколько сот, – прижалась к Лютеру и поцеловала его в щеку – как вдруг Фергусон понял, отчего философы злятся: не от того, что в их полностью белые владения вступил черный, а от того, что молодая белая женщина трогает молодого черного мужчину на людях, ластится к нему и целует его, и если учесть все прочие отягчающие обстоятельства, какие им в тот вечер достались, – студентов из колледжа с длинными волосами, свежелицых студенток с их длинными ногами и красивыми зубами, сжигателей флагов и призывных повесток, всю эту бригаду антивоенной сопливой хипни, – и прибавить к ним количество пива, которое они уже употребили за те часы, что здесь просидели, не менее шести на брата, а то и все десять, нисколько не странно и даже отдаленно не удивительно было, когда профессор философии покрупнее приподнял себя с барного табурета, подошел к их столу и сказал сводной сестре Фергусона:
Кончай с этим, девочка. Такое тут не разрешается.
Не успела Эми собраться с мыслями и ответить ему, Лютер произнес: Отвяньте, мистер. Скройтесь с глаз.
Я не с тобой разговариваю, Чарли, ответил философ. Я разговариваю с ней.
Чтобы подчеркнуть смысл сказанного, он показал пальцем на Эми.
Чарли! – воскликнул Лютер с громким, театральным хмычком. Эк сказанул. Это вы Чарли, мистер, а не я. Мистер Чарли собственной персоной.
Фергусон, чей стул располагался ближе всех к стоявшему философу, решил встать и преподать ему урок географии.
Мне кажется, вы немного перепутали, сказал он. Мы не в Миссисипи, мы в Вермонте.
Мы в Америке, парировал философ, обратив теперь на Фергусона внимание. В земле свободных и доме храбрых!
Свобода тут для вас, а не для них, так что ли? – спросил Фергусон.
Именно, Чарли, ответил философ. Не для них, если они и дальше так будут вести себя на людях.
Так – это как? – сказал Фергусон с сарказмом в голосе, отчего слово так прозвучало, как что-то похожее на пшёл нахуй.
А вот так, засранец, произнес философ.
И двинул Фергусона в лицо кулаком, и началась драка.
Все это вышло так по-дурацки. Кабацкая потасовка с пьяным расистом, которому не терпелось подраться, но после того, как прилетел первый удар, что еще мог сделать Фергусон, как не ответить тем же? К счастью, друг философа не бросился на подмогу, и пока Говард и Лютер вдвоем пытались их растащить, им достаточно быстро сделать это не удалось, и Том успел вызвать легавых – и впервые в жизни Фергусона арестовали, надели на него наручники и отвезли в полицейский участок, где оформили задержание, сняли отпечатки пальцев и сфотографировали с трех разных сторон. Ночной судья назначил залог в тысячу долларов (сто долларов наличкой), который Фергусон и внес при помощи Говарда, Селии, Лютера и Эми.
Ссадины над обоими глазами, внешний край правой брови содран начисто, болит челюсть, по щекам стекает кровь, но ничего не сломано, зато человек, напавший на него, тридцатидвухлетний сантехник по имени Чет Джонсон, из битвы вышел со сломанным носом и провел ночь в Мемориальной больнице Браттльборо. На слушании утром в понедельник и его, и Фергусона обвинили в словесном оскорблении, нарушении общественного порядка и разрушении частной собственности (при потасовке разбили несколько стаканов и сломали стул), и суд назначили на вторник, двадцать пятое июля.
Перед предъявлением обвинения в понедельник – мрачное воскресенье на ферме, пьеса Ноя забыта, и все сидят в гостиной, обсуждая то, что произошло накануне вечером. Говард винил во всем себя. Нипочем не стоило ему тащить их всех к Тому, говорил он, и Мона его поддерживала, заявляя о собственной вине в этом деле: Надо было соображать, а не пускать вас в эту шизарню с вахлаками. Селия протяженно говорила о том, что называла невероятной храбростью Фергусона, – но еще и о том, как она испугалась, когда началась драка, о жуткой свирепости того первого удара. Эми какое-то время неистовствовала, проклиная себя за то, что не выступила против этого урода, этого хама-фанатика, ее раздражала паника, какую она ощутила, когда тот поднял руку и ткнул в нее пальцем, а затем, в отличие от той Эми, какую Фергусон знал столько лет, закрыла лицо руками и расплакалась. Лютер злился больше всех, его эта стычка распаляла сильнее прочих, и он корил себя за то, что позволил Арчи принять весь удар на себя, а не оттолкнул его и собственным черным кулаком не двинул этой сволочи в зубы. Тетя и дядя Говарда уже думали о следующем шаге и говорили о поисках хорошего адвоката, который бы занялся делом Фергусона. К середине дня Дерзкая Эми обрела достаточно ясности ума, чтобы позвонить в дом на Вудхолл-кресент и сообщить своему отцу о той заварухе, в которую влип Арчи. Она передала трубку Фергусону, и когда на том конце раздался встревоженный голос его переполошившейся матери, он сказал, чтоб она не волновалась, ситуация под контролем и им вовсе не нужно мчаться сломя голову в Вермонт. Но как он может быть уверен в чем бы то ни было, спросил он себя, произнося эти слова, и что же с ним вообще будет?
Шли дни. Защищать его будет предположительно хороший молодой адвокат из Браттльборо по имени Деннис Макбрайд. Селия будет возвращаться на ферму каждые выходные, поскольку Фергусону не разрешили покидать территорию штата Вермонт, пока не состоится суд, предполагая, что дело не закончится тем, что суд посадит его в тюрьму на месяц, три месяца или год, когда на него обрушится молоток правосудия. Чтобы такого не произошло, нужно выложить всевозможные деньги, больше долларов из сокращавшейся кучки в десять тысяч, которые его ныне уже покойный дед дал ему годом раньше, но у него по крайней мере деньги эти были, и хотя бы не нужно было просить о помощи мать и Дана. Затем настало двенадцатое июля, и, слушая, как мать рассказывает ему по телефону новости, он поймал себя на том, что ему трудно представить то, о чем она говорит. Посреди всех его личных неурядиц по улицам Ньюарка расползался большой общественный кошмар, и город, в котором он провел первые годы своей жизни, сгорал дотла.
Расовая война. Не расовые беспорядки, как всем об этом рассказывали газеты, а настоящая война между расами. Национальная гвардия и полиция штата Нью-Джерси стреляли на поражение, в те дни разора и кровопролития погибло двадцать шесть человек, двадцать четыре одного цвета и двое другого, не говоря уже о сотнях, если не тысячах избитых и покалеченных, среди них – поэт и драматург Лерой Джонс, гражданин Ньюарка и бывший близкий друг покойного Франка О’Хары, его выволокли из машины, когда он ехал осматривать разрушения в Центральном районе, затащили в местный околоток, заперли там в камере, и белый легавый избил его так сильно, что Джонс решил, что не выживет. С легавым, избивавшим его, они когда-то дружили, учась вместе в средней школе.
По словам Эми, никого в семье Бондов не тронули. Лютер пересидел войну в Сомервилле, шестнадцатилетний Сеппи ездил по Европе с Ваксманами, а мистеру и миссис Бондам удалось избежать пуль, дубинок и кулаков. Одна аллилуйя среди тысячи стонов скорби, ужаса и отвращения. Родной город Фергусона стал столицей развалин, но все четверо Бондов уцелели.
Переживая все это, он готовился защищаться в суде. За восемь дней до его процесса война в Ньюарке закончилась, вторая шестидневная война, сопровождавшая Шестидневную войну в Израиле Даны, и понимали это сражавшиеся стороны или же нет, но обе стороны в обеих войнах проиграли, и пока Фергусон ежедневно катался в Браттльборо на консультации со своим адвокатом, чтобы подготовить защиту, он задавался вопросом, не грозит ли и ему потерять всё, он спрашивал себя и тревожился до того, что у него, казалось, кишки внутри начинали разматываться и рано или поздно вырвутся из живота и заляпают собой всю Главную улицу Браттльборо, а к ним подскочит какая-нибудь голодная собака и все сожрет, а затем возблагодарит всемогущего собачьего бога за необыкновенную щедрость его благодати.
Макбрайд был ровен и спокоен, а также держался с осторожным оптимизмом, зная, что его клиент не был нападавшей стороной в рассматриваемый вечер, и с пятью свидетелями, способными подтвердить его вариант развития событий, пятью надежными свидетелями, все они учились в крупных университетах и колледжах, их показания неизбежно перевесят возможные ложные показания пьяного друга Чета Джонсона – Роберта Аллена Гардинера.
Фергусону сообщили, что судья, которому предстоит рассматривать его дело, – выпускник Принстона 1936 года, а это означало, что Вильям Т. Бурдок – однокашник, а то и друг стипендиального благодетеля Фергусона, Гордона Девитта. Невозможно было понять, хорошо это или плохо. С учетом того, что приговор вынесут в отсутствие присяжных и решение судья Бурдок будет принимать единолично, Фергусон надеялся, что это скорее хорошо.
Вечером двадцать второго, за три дня до той даты, когда должен был начаться процесс, на ферму позвонил Лютер и попросил к телефону Арчи. Тетя Говарда передала трубку Фергусону, и новая волна страха зарокотала у него в кишках. Что еще? – спросил он сам себя. Лютер звонит ему сообщить, что не сможет присутствовать во вторник на суде?
Ничего подобного, ответил Лютер. Разумеется, я буду давать показания. Я твой звездный свидетель, разве нет?
Фергусон выдохнул в трубку. Я на тебя рассчитываю, сказал он.
На другом конце провода Лютер на миг умолк. Затем пауза неловко затянулась – гораздо дольше, чем рассчитывал Фергусон. В проводах шуршала статика, как будто молчание Лютера было не тишиной, а гомоном мыслей, что бились у него в уме. Наконец он произнес: Ты помнишь План А и План Б?
Да, помню. План А: Подыгрывать. План Б: Не подыгрывать.
Именно – в двух словах. А теперь я придумал План В.
Ты утверждаешь, что есть другая альтернатива?
Боюсь, что да. Вариант прощай-и-удачи-в-делах.
Что это значит?
Я тебе звоню из квартиры моих родителей в Ньюарке. Ты имеешь представление о том, как в эти дни выглядит Ньюарк?
Видел снимки. Уничтожены целые кварталы. Сожженные, выпотрошенные здания. Конец одной части света.
Они пытаются нас убить, Арчи. Не просто хотят нас выгнать – они хотят, чтобы мы умерли.
Не все, Лютер. Только худшие случаи.
Те, что у власти. Мэры, губернаторы и генералы. Они желают стереть нас с лица земли.
Какое отношение это имеет к Плану В?
До сего момента я был готов подыгрывать, но после того, что произошло на той неделе, мне кажется, я уже так больше не могу. Потом гляжу на План Б – и чуть не задохнулся. «Пантеры» сейчас – сила, и делают они в точности то, что, я думал, сам буду делать, если План А провалится. Скупают оружие для самозащиты, принимают меры. Они теперь выглядят сильными, но на самом деле не сильны. Белая Америка не потерпит того, что они делают, и одного за другим их будут скашивать и убивать. Это глупый способ умереть, Арчи, – ни за что. Поэтому наплюй на План Б.
А План В?
Я убираюсь отсюда. Выдергиваю колышки, как раньше выражались в старом кино про ковбоев. Во вторник к тебе на процесс приеду, но когда суд закончится, я не вернусь в Массачусетс, я проеду дальше на север, в Канаду.
В Канаду. Почему в Канаду?
Во-первых, потому что она – не Соединенные Штаты. Во-вторых, потому что у меня в Монреале куча родни. В-третьих, потому что колледж я могу закончить в Макгилле. Меня туда приняли после старших классов, знаешь. Уверен, не откажутся взять меня обратно.
Я в этом тоже уверен, но на такой перевод нужно время, а если ты бросишь школу в осеннем семестре, тебя загребут в армию.
Может, и так, но какая разница, если я больше сюда не вернусь?
Никогда?
Никогда.
А как же Эми?
Я попросил ее поехать со мной, но она отказалась.
Ты же сам понимаешь почему, правда? К тебе это отношения не имеет.
Возможно, и нет. Но лишь то, что она здесь остается, вовсе не значит, что она не может приезжать туда ко мне в гости. Это не конец света, в общем.
Нет, это, вероятно, означает конец вам с Эми.
Может, оно и неплохо. Мы бы все равно на долгом пробеге не выдержали. На коротком, я думаю, мы пытались что-то доказать. Если не самим себе, то всем остальным. А потом этот мудак как-то раз вечером подошел к нашему столу и нам пригрозил. Мы свое доказали, но кому охота жить в мире, вынуждающем тебя играть в гляделки с теми, кто тебя ненавидит и всю жизнь на тебя пялится, не отводя глаз? Жизнь и так трудная, а я вымотался, Арчи, за самый кончик веревки держусь.
У того, что случилось потом, имелось две части – хорошая первая часть и вовсе не хорошая вторая. Первой частью был суд, прошедший более-менее так же, как предсказывал Макбрайд. Не то чтоб Фергусон не боялся почти все слушания насквозь, не то чтоб внутренности его вновь не угрожали расплестись за те два с половиной часа, что он провел в зале суда, но, к счастью, вместе с Ноем, тетей Мильдред и дядей Доном в зале сидели мать и отчим, а друзья его были такими точными, красноречивыми свидетелями – сперва Говард, за ним Мона, за ней Селия, потом Лютер и, наконец, Эми, которая предоставила живой и яркий отчет, до чего испугали ее угрожающие слова и жесты Джонсона еще до того, как прилетел первый удар, – на руку Фергусону сыграло и то, что, когда показания начал давать Джонсон, он открыто признался, что вечером первого июля был пьян и не помнит того, что делал или чего не делал. Тем не менее Фергусон почувствовал, что Макбрайд допустил тактическую ошибку, позволив ему при даче показаний столько говорить о колледже, – не только спрашивал, чем он зарабатывает на жизнь (студент), но и где учится (в Принстоне) и при каких условиях (Стипендиат Уолта Уитмена) и каков его средний балл успеваемости (три и семь десятых), поскольку если ответы его и произвели заметное впечатление на судью Бурдока, они не относились к сути дела и могли бы расцениваться как оказание несправедливого давления на суд. В итоге Бурдок признал Джонсона виновным в провоцировании драки и приговорил к уплате крупного штрафа в тысячу долларов, а вот Фергусона, ранее не судимого, оправдали, сняли с него обвинение в нападении и приказали уплатить пятьдесят долларов Томасу Грисвольду, владельцу «Бара и гриля Тома», в счет покрытия ущерба, за новый стул и шесть пивных стаканов. То был лучший итог из всех возможных, бремя, что он таскал на спине, свалилось с него полностью и навсегда, и когда друзья и родственники Фергусона сгрудились вокруг него, чтобы отпраздновать победу, он поблагодарил Макбрайда за хорошую работу. Возможно, человек этот и впрямь знал, что делает, в конце концов. Принстонское братство. Если этот миф – правда, то каждый принстонец связан со всеми остальными принстонцами через поколения, не только в жизни, но и после смерти, а если Фергусон и впрямь принстонец, кем он уже вроде бы по праву должен считаться, кто же станет спорить с тем, что Тигр спас ему шкуру?
Вскоре после того, как они вышли из здания суда, пока все одиннадцать человек бродили по стоянке в поисках своих машин, к Фергусону сзади подошел Лютер, положил ему руку на плечо и сказал: Береги тут себя, Арчи. Я поехал.
Не успел Фергусон ему ответить, как Лютер резко развернулся и направился в противоположную сторону, быстро дошел до своего зеленого «бьюика», стоявшего у выезда в передней части стоянки. Фергусон сказал себе: Так вот как это делаешь. Без слез, без шикарных жестов, без нежных прощальных объятий. Просто усаживаешь свою задницу в машину и уезжаешь, надеясь на лучшую жизнь в следующей стране. Достойно восхищения. Но, опять-таки, как можно попрощаться со страной, которой для тебя больше не существует? Это как пытаться жать руку покойнику.
Пока Фергусон наблюдал за тем, как взрослая версия четырнадцатилетнего драчуна садится в машину, через поле его зрения внезапно проскочила Эми. Двигатель завелся, и в последнюю секунду, как раз когда Лютер переключал передачу «скайларка», она дернула на себя пассажирскую дверцу и вскочила к нему внутрь.
Уехали они вместе.
Это не означало, что она намерена оставаться с ним в Канаде. Это лишь значило, что отпускать трудно, пока что – чересчур.
Вторая часть того, что произошло дальше, полностью имела отношение к Гордону Девитту и мифу о принстонском братстве.
Каждый год на первой неделе осеннего семестра у них устраивался обед Стипендиатов Уолта Уитмена, и Фергусон пока что посетил два таких мероприятия, один раз – на первом курсе и один раз – второкурсником. Встать и поклониться как представителю из исходной четверки в первый год, встать и поклониться еще раз, когда их ряды увеличились до восьмерых на второй год, затем обед из трех блюд с курицей в столовой преподавательского состава, перебиваемый краткими обращениями президента университета Роберта Ф. Гохина и других чиновников Принстона, исполненными надежд, идеалистическими замечаниями об американской молодежи и будущем страны, именно то, что и ожидаешь услышать на подобных сборищах, однако на Фергусона произвело впечатление кое-что из того, о чем Девитт говорил на первом таком мероприятии, – ну или хотя бы та неловкость и искренность, с какими он это сказал тогда: не только о том, как он верит в то, что каждый мальчик заслуживает возможности, сколь бы скромным ни было его происхождение, но и о собственных воспоминаниях, как он приехал в Принстон выпускником бесплатной средней школы, из бедной семьи, и до чего не в своей тарелке он чувствовал себя поначалу, что отозвалось в душе Фергусона, который по-прежнему еще ощущал себя не в своей тарелке, – в то время, когда услышал эти слова, он провел в студенческом городке всего три дня. На следующий год Девитт встал и произнес все то же самое почти слово в слово – но с одним фундаментальным дополнением. Он упомянул войну во Вьетнаме, подчеркнув обязанность всех американцев собраться и приложить усилия к тому, чтобы остановить приливную волну коммунизма, и жестко накинувшись на всевозрастающее количество молодых людей и обманутых антиамериканских леваков, кто настроен против войны. Девитт был на стороне ястребов, но чего еще можно было ожидать от снайпера Уолл-стрита, который заставил миллионы людей служить в окопах американского капитализма? Помимо всего этого, он был выпускником того же университета, где учились Джон Фостер Даллес и брат его Аллен, два человека, придумавшие Холодную войну, будучи государственным секретарем и директором ЦРУ при Эйзенхауэре, и если б не все, что эта парочка натворила в пятидесятых, Америка не сражалась бы с Северным Вьетнамом в шестидесятых.
И все же, все же Фергусон был счастлив принять деньги Девитта, и, несмотря на все их политические разногласия, сам человек этот ему все-таки скорее нравился. Низенький и плотный, с густыми бровями, ясными карими глазами и квадратным подбородком, он энергично пожал Фергусону руку, когда они впервые встретились, пожелал ему всяческой удачи в мире, раз он пускается в свое университетское приключение, а во второй раз, когда успеваемость Фергусона на первом курсе стала документально подтвержденным фактом, Девитт назвал его по имени. Продолжайте усердно трудиться, Арчи, сказал тогда он, я вами очень горжусь. Фергусон теперь стал одним из его мальчиков, а Девитт проявлял живой интерес к своим мальчикам и пристально следил за их успехами.