Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 43 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Решение? Выкладывай – пожалуйста – немедленно. Ванна. Ванна? Приятная теплая ванна, и мы в ней с тобой вместе. Никогда прежде ему такого не предлагали с подобной любезностью, и никогда Фергусон не был так счастлив такое предложение принять. Двадцать пять минут спустя, когда Нора повернула краны над ванной у себя в квартире на Клермон-авеню, Фергусон сообщил ей, что Господь и впрямь наделил ее достославным телом, но, что гораздо важнее, еще Он ей дал чувство юмора, и пусть она даже наутро уезжает в Аризону, Фергусон жалеет, что не может на ней жениться, не сходя с места, и пусть она даже знает, что жениться на ней он не сможет ни теперь, ни когда бы то ни было в будущем, он желал бы провести следующие одиннадцать часов до последней минуты с нею, быть с нею каждую секунду до того мига, когда она войдет в самолет, и теперь, раз она с ним так любезна, он хочет, чтобы она узнала, что он ее любит и будет любить всю свою оставшуюся жизнь, пускай даже никогда ее больше не увидит. Давай, Арчи, сказала Нора. Скидывай шмотки в угол и залезай. Ванна уже полная, а мы же не хотим, чтобы вода остыла, правда? Ноябрь. Декабрь. Январь. Февраль. Он еще учился в колледже но с колледжем уже покончил, хромал себе до конца, а меж тем соображал, что с собой делать после того, как ему присвоят степень. Перво-наперво встанет вопрос о том, чтобы дать Ничейпапе заглянуть к нему в анус и ощупать яички, выкашлять полагающийся кашелек и сдать письменную контрольную, которая докажет, достаточно ли он умен, чтобы сдохнуть за свою страну. Где-то в июне или июле его вызовет на медосмотр призывная комиссия, но из-за своих двух отсутствующих пальцев он по этому поводу не беспокоился, и теперь, раз на троне сидел этот про-военный квакер с тайным планом покончить с войной и говорил о сокращении численности воинского контингента, Фергусон сомневался, что вояки впали в такое отчаяние, что станут пополнять полки такими солдатами, у кого остался только один большой палец. Нет, загвоздка была не в армии, загвоздка была в том, что делать после того, как армия его отклонит, и среди десятков вещей, которыми он уже решил не заниматься, была аспирантура. Он задумался о ней на три или четыре минуты на рождественских каникулах, которые проводил с родителями во Флориде, но лишь произнесение этого слова вслух заставило его понять, насколько глубоко противна ему мысль провести даже один-единственный день в университете, и теперь, когда февраль вот-вот станет мартом, крайний срок подачи документов уже истек. Другой вариант – пойти преподавать в школе. Сейчас прилагались усилия к тому, чтобы завербовать недавних выпускников колледжа в школы бедных районов по всему городу, черных и латиноамериканских трущоб в верхнем и нижнем Манхаттане, в задрипанных районах самых далеких боро, и по крайней мере в том, чтобы этим заниматься пару лет, было бы что-то почетное, твердил он себе, – стараться дать хоть какое-то образование детворе из этих распадающихся баррио, а в процессе, несомненно, научиться у них столькому же, сколькому они могут научиться у него, мистера Белого Мальчонки, кто вносит свою небольшую лепту в то, чтобы все стало хоть чуточку лучше, а не хуже, но затем он возвращался на землю и думал о своей неспособности открывать рот перед посторонними людьми, когда в комнате больше пяти или шести чужаков, о парализующей его робости, которая превращала в пытку необходимость встать и выступить публично, и как же ему тогда справиться с классом из тридцати или тридцати пяти десятилеток, если изо рта у него не выдавится ни слова? Он не сможет этим заниматься. Как бы ни хотелось, ему это будет не по плечу. Журналистику он уже отбросил, но где-то на второй или третьей неделе февраля стал задаваться вопросом, не слишком ли поспешил: даже если больше не стоит думать о крупной прессе истэблишмента, можно же рассматривать и другие ветви этого ремесла. Анти-истэблишментская пресса, иначе называемая альтернативной или подпольной, за последний год окрепла, и с цветущими «Ист Виллидж Адер», Службой новостей освобождения и «Рэт», не говоря уже о нескольких десятках независимых еженедельников, издававшихся в городах за пределами Нью-Йорка, листках настолько необузданных и нешаблонных, что рядом с ними «Виллидж Войс» смотрелся таким же нудным, как и старая «Геральд Трибюн», быть может, и стоило бы рассмотреть возможность поработать в каком-нибудь таком месте. Там хотя бы были против того же, против чего был Фергусон, и за многое из того, за что был он, но тут следовало рассмотреть и некоторое количество недостатков, включая беду низкой оплаты (ему же хотелось самостоятельно кормить себя своей работой и не слишком глубоко залезать в бабушкин фонд), а также еще более существенный вопрос: писать исключительно для людей на левом фланге (он-то всегда надеялся на то, чтобы менять точки зрения людей, а не только подтверждать то, о чем они и так думают), что едва ли поместит его в Панглоссову позицию жить в лучшем из всех возможных миров, зато он останется в том мире, где лучшее и возможное редко возникают рядом в одной и той же фразе, – допустимая работа, с которой он мог бы жить и не ощущать, что ею замаран, уж точно лучше, чем никакой работы вообще. А. И. Фергусон, ас-репортер «Еженедельного взрыва», америкэнской библии недовольных оппозиционеров и развращенных фаустианцев, газеты фактов для немногих избранных. Уж что-что, а эту тему следовало обдумать тщательнее. И Фергусон продолжал думать о ней следующие пятнадцать или двадцать дней, а затем настала Ночь кинжалов, что выпала на 10 марта 1969 года, сразу после полуночи, через неделю после его двадцать второго дня рождения и через четыре дня после того, как он пришел домой к Джиму Фриману на Западную 108-ю улицу и отдал ему рукопись «Рыжекудрой и других стихов из Франции», слишком обширной выборки, которую он велел Джиму резать, как тот сочтет нужным, и пока Фергусон мерял шагами комнаты собственной квартиры ночью десятого, сочиняя в голове длинное, интроспективное письмо Норе Ковач, он ощутил резкую боль в нижней части живота – одну из многих резей, что не давали ему покоя последние месяцы, только на сей раз она не утихла после десяти-двенадцати секунд, как обычно бывало раньше, а за первым приступом последовал второй, еще более сильный, отчего все у него заболело так, что это уже нельзя было считать приступом, то была подлинная мука, а еще через мгновение после этого второго укола началась атака – кинжалы в нутре, двадцать семь копий, от которых он корчился на кровати почти два часа, и чем дольше длилась боль, тем более вероятным казалось ему, что у него в теле прорывается аппендикс или еще какой-нибудь орган, что напугало его так, что он заставил себя встать, надеть куртку и доковылять до приемного покоя неотложной помощи Больницы св. Луки в семи с половиной кварталах, Фергусон держался за живот и громко кряхтел, шатко ковыляя в ночи, то и дело останавливаясь и приваливаясь к столбу, если ощущал опасность падения наземь, но, несмотря на все это, никто на всей Амстердам-авеню, похоже, не замечал, что он здесь, никто не обеспокоился подойти к нему и спросить, не нужно ли ему помочь, ни единого из восьми миллионов человек в Нью-Йорке ничуть не интересовало, выживет он или умрет, а потом он полтора часа прождал, пока его не вызвали в кабинет, где молодой врач пятнадцать минут задавал ему вопросы и тыкал в живот, после чего Фергусону велели вернуться в приемную, где он сидел еще два часа, а когда стало ясно, что аппендикс его этой ночью не взорвется, врач осмотрел его снова и прописал таблетки, велел воздерживаться от острой пищи, избегать виски и прочих крепких напитков, не прикасаться к грейпфрутам, блюсти как можно более пресную диету следующие две-три недели, а если за это время случится еще один приступ, ему лучше будет, чтобы кто-нибудь проводил его в больницу, и Фергусон, кивая в ответ на здравые и полезные рекомендации врача, спрашивал себя: Но кто он, этот «кто-нибудь», и кто на всем белом свете поможет ему в следующий раз, когда ему покажется, что он сейчас умрет? Четыре дня он пролежал в постели, пил жиденький чай и грыз крекеры и ломтики сухого тоста, а через семь дней после того, как окреп достаточно, чтобы снова выйти наружу, с севера штата Нью-Йорк приехал человек по имени Карл Макманус – поговорить с уходящими членами редакции «Спектатора». Редколлегия в составе Фридмана, Бранча, Мальхауса и прочих уже завершила свой годовой срок от марта до марта и передавала газету другой редколлегии, и Фергусон, свободный критик от случая к случаю, уже написал свою последнюю статью, которую когда-либо напечатает в «Спектаторе», сумрачную восхищенную рецензию на последний сборник стихов Джорджа Оппена «О бытии многочисленным», который вышел седьмого марта, за три дня до Ночи кинжалов. Парадокс заключалась в том, что Фергусон был единственным из старшекурсников, кто до сих пор раздумывал, не податься ли ему в журналистику. Утомленный от избытка работы, с раскоряченным мозгом, Фридман намеревался впасть в спячку на учительской работе в какой-нибудь бесплатной школе, которая отпугнула Фергусона, Бранч собирался поступать в медицинский институт Гарварда, Мальхаус оставался в Колумбии, в аспирантуре по истории, но все они пришли на встречу, потому что Макманус еще весной написал письмо Фридману, где хвалил работу коллектива «Спектатора» во время «Беспорядков», а похвалы Карла Макмануса для них кое-что значили. Исполнительный редактор газеты «Рочестер Таймс-Юнион» был главным редактором «Спектатора» в 1934 году, и за тридцать с лишним лет, прошедших с тех пор, побывал в Испании, где освещал Гражданскую войну, ездил в Азию освещать Тихоокеанский фронт во время Второй мировой и сидел дома, писал о Красной угрозе в конце сороковых и о движении за гражданские права в пятидесятых и начале шестидесятых. Затем долгий период редакторской работы в «Вашингтон Пост», и вот теперь уже полтора года он возглавлял «Таймс-Юнион», где нашел себе первую работу после выпуска из Колумбии в тридцатых. Не вполне легенда (он так и не опубликовал ни одной книги и редко возникал на радио или телевидении), но человек вполне известный, репутация у него была достаточно велика, чтобы поднять дух утомленному экипажу «Спектатора», когда в начале мая пришло его письмо. Бруклинский выговор, широкое ирландское лицо с торчащими ушами, тело, какое могло принадлежать бывшему полузащитнику или портовому грузчику, внимательные голубые глаза и копна седеющих рыжеватых волос, таких длинных, что намекали на интерес к движению в ногу со временем, – либо то была прическа человека, забывшего сходить в парикмахерскую подстричься. Держался по-свойски. С самим собой ему было гораздо непринужденнее, чем большинству мужчин, – и он хорошо и звучно захохотал, когда Мальхаус предложил всем спуститься в «Львиное логово» на первом этаже, студенческую закусочную, где подавали, по словам Мальхауса, обыгравшего всем хорошо знакомую нью-йоркскую фразу, худшую чашку кофе на свете. За бурым столом из формайки сидели семь человек – шестеро студентов, кому исполнилось чуть больше двадцати, и пятидесятишестилетний мужчина из Рочестера, который сразу же перешел к делу и сказал им, что вернулся в Колумбию искать себе новобранцев. У него в газете открывается несколько вакансий, и ему хотелось заполнить их, как он это назвал, свежей кровью, голодными ребятишками, кто жопу рвать за него будет и превратит приличное издание в хорошее, в издание получше, а поскольку он уже знаком с их работой и знает, на что они способны, он желает нанять троих из них не сходя с места. То есть, добавил он, если кто-нибудь сошел с ума настолько, что захочет переехать в Рочестер, штат Нью-Йорк, где ветры, налетающие зимой порывами с озера Онтарио, способны заморозить сопли у вас в носу, а ноги превратить в леденцовые сосульки. Майк Аронзон спросил у него, почему он разговаривает с ними, а не с кем-нибудь с Факультета журналистики – или к ним он тоже зайти собирается? Потому, ответил Макманус, что опыт, набранный за ваши четыре года работы в «Спектаторе», ценнее, чем целый год в аспирантуре. Тот сюжет, что вы освещали прошлой весной, был крупным и сложным событием, это один из самых масштабных университетских сюжетов за много лет, и все вы, сидящие сейчас за этим столом, поработали хорошо, а в некоторых случаях – и замечательно. Вы прошли сквозь огонь, все выдержали проверку, и я знаю, что получу, если кто-то из вас согласится ко мне прийти. Тогда Бранч поднял гораздо более важный вопрос – о «Нью-Йорк Таймс». Как Макманус относится к тому, как они освещали прошлой весной Колумбию, и чего ради кто-то из них захочет работать на официальную прессу, если та публикует сплошную ложь? Они нарушили правила, ответил Макманус, и я по этому поводу так же сердит, как и вы, мистер Бранч. То, что сделали они, граничит с чудовищным, с непростительным. Гораздо позже, когда Фергусону выпал случай поразмыслить над тем, что произошло в тот день, подумать, почему он поступил так, как поступил, и спросить себя, каковы были бы или не были бы последствия того, что он бы так не поступил, он понял, что все повернулось на слове чудовищно. Человек мельче, осмотрительней назвал бы это безответственным, или небрежным, или прискорбным, и все эти слова не возымели бы ни малейшего действия на Фергусона, только чудовищное несло в себе всю силу негодования, с которым внутри он ходил последние месяцы, негодования, которое, очевидно, разделял и Макманус, а если они вдвоем ощущали по этому конкретному поводу одно и то же, то должны воспринимать одинаково и какие-то другие вещи, и если Фергусона по-прежнему интересует работа в ежедневном издании или ему все еще хочется выяснить, станет ли журналистика для него решением или же нет, то, быть может, не такая уж это скверная мысль – бросить вызов ветрам стылого севера и принять предложение Макмануса. Это же всего-навсего работа, в конце-то концов. Если не выгорит, он всегда сможет двинуться дальше и попытать счастья в чем-нибудь еще. Можете рассчитывать на меня, сказал Фергусон. Мне кажется, я готов попробовать. Больше желающих не нашлось. Один за другим друзья Фергусона учтиво отказывались, один за другим жали Макманусу руку и прощались, а потом их осталось двое, Фергусон и его будущий начальник, а поскольку самолет Макмануса вылетал по расписанию только в семь часов, Фергусон решил прогулять занятие по английской романтической поэзии и предложил перейти через дорогу в «Вест-Энд», где они смогут продолжить беседу в обстановке поприятнее. Места они нашли в одной из передних кабинок, заказали две бутылки «Гиннесса» и после нескольких кратких замечаний о Колумбии тогда и Колумбии нынче Макманус принялся знакомить его с географией того места, куда ему предстояло отправиться: с освежающей прямотой рассказывал об умирающем мире северо-западного Нью-Йорка, единственной части страны, где население сокращается, сказал он, и нигде так радикально, как в Буффало, потерявшем за последние десять лет почти сто тысяч человек, некогда славное Буффало, как он выразился, не без насмешливой лести в голосе, жемчужина старой культуры канала и пароходства, а теперь – почти безлюдная пустошь разрушенных и брошенных фабрик, обветшавших домов, заколоченных, просевших конструкций, разбомбленный город, на который не упала ни одна бомба, не тронутый войной, а затем от унылого Буффало он двинулся дальше и взял с собой Фергусона на краткую экскурсию по некоторым другим городам региона, тщательно подбирая эпитеты, когда говорил о бестолковых Сиракузах, анемичной Эльмире, уродливой Утике, бессчастном Бингемптоне и драном Риме, который никогда не был столицей никакой империи. С ваших слов оно все так… так завлекательно, сказал Фергусон. А что же Рочестер? Рочестер несколько отличается, сказал Макманус, там упадок классом повыше, это место рушится медленнее прочих, а потому оно по-прежнему более-менее крепко, по крайней мере – пока. Город с населением в триста тысяч в городской агломерации примерно в одну целую и две десятых миллиона человек, что требует тиража «Таймс-Юнион» в двести пятьдесят тысяч экземпляров в день. Городок низшей лиги, конечно, но не из дешевых городков низшей лиги, там «Красные Крылья» с тремя А накормили «Балтиморских Иволг» высокобелковой диетой из Буга Павелля, Джима Пальмерса и Пола Брайерса, там родина «Истман-Кодака», «Боша-и-Лома», «Ксерокса» и незаменимой горчицы Френча, спутника всех американских хот-догов начиная с 1904 года, отчего Рочестер стал городом, где у большинства людей есть работа на таких предприятиях, что не пойдут ко дну или не утекут за границу. С другой стороны, невзирая на парусные яхты и загородные клубы, на великолепный киноархив и приличный филармонический оркестр, на хороший университет и музыкальную школу еще лучше – она вообще одна из лучших в мире, – там процветают азартная игра, проституция и вымогательство, контролируемые Франком Валенти и мафией, а также есть обширные зоны нищеты и преступности, опасные черные трущобы, где проживает от пятнадцати до двадцати процентов населения, и многие из этих людей – в бедственном положении или без работы или употребляют наркотики, и если Фергусон вдруг забыл (Фергусон не забывал), то летом 1964 года три дня там бушевали бунты, через неделю после волнений в Гарлеме, трое погибли, разграблено и повреждено две сотни магазинов, произведена тысяча арестов, а затем Рокфеллер вызвал Национальную гвардию, чтобы положила этому конец, впервые в задокументированной истории Гвардия штурмом взяла стены северного города. В этом месте Фергусон упомянул Ньюарк, Ньюарк летом 1967-го, и каково ему было стоять рядом со своей матерью на Спрингфильд-авеню ночью битого стекла. Значит, вы понимаете, о чем я, сказал Макманус. Боюсь, что да, ответил Фергусон. Зябкие весны, продолжал Макманус, прелестные лета, сносные осени, жестокие зимы. Куда ни повернетесь, везде увидите имя Джорджа Истмана, но не забывайте, что в Рочестере жили и Фредерик Дугласс, и Сюзан Б. Энтони, и даже Эмма Гольдман провела там какое-то время, организуя рабочих потогонных мастерских в конце прошлого века. К тому же – и это очень важно, – когда б ни возникло у вас скверное настроение и вам бы не захотелось покончить с собой, сходите прогуляться на Гору Надежды. Это одно из крупнейших и старейших общественных кладбищ в Америке и по-прежнему одно из самых красивых мест в городе. Я сам туда часто хожу, особенно если меня тянет о чем-нибудь крепко подумать и покурить длинные, толстые сигары. Неизменно проясняет голову, а то и просветляет сознание. Место последнего упокоения трехсот тысяч отошедших душ. В Рочестере триста тысяч человек над землей, сказал Фергусон, и триста тысяч под ней. Это наш добрый друг назвал бы соразмерным образом[110]. Или браком небес и преисподней. Так началась первая беседа между Фергусоном и Карлом Макманусом, разогрев перед двумя часами, что они провели вместе в «Вест-Энде», обсуждая материалы, какие он станет писать для газеты, его пробный период инициации, когда ему предстоит освещать местные новости, что со временем подведет его к событиям национальным и мировым, если ему все удастся, в чем Макманус, к счастью, похоже, не сомневался и принимал как дело решенное, жалованье, которое ему начислят для начала (невеликое, но не такое, чтобы нужно было сурово бороться с душераздирающей нуждой), подробную информацию о персонале газеты и ее управлении, и чем больше говорили они, тем довольнее Фергусон становился принятым решением, своим инстинктивным рассчитывайте на меня в ответ на слово чудовищное, и теперь, когда Фергусон понемножку узнавал Макмануса, он понимал, что многому научится, работая на этого человека, что маловероятный Рочестер на самом деле – ход хороший и похожий на правду, и когда он протянул левую руку и показал ее Макманусу (который стал первым посторонним человеком, кто вообще у него поинтересовался, как он потерял свои пальцы), то сказал: Надеюсь, из-за этого призывная комиссия от меня отстанет и я смогу выйти к вам на работу.
Не беспокойтесь о призывной комиссии, ответил Макманус. Вы уже записались ко мне, а никому не служить двум армиям одновременно. Потихоньку той весной сердце угомонилось, а кинжалы убрались у него из живота. Он купил себе пару новых пуховых подушек, продолжал чураться грейпфрутов и еще три раза выкупался в ванне с Норой. Вычитал гранки своей книжки. Заказал трехмесячную подписку на «Таймс-Юнион» и принялся следить за повседневной жизнью в Рочестере. Попросился в новообразованную, причудливо названную «Стих-команду Колумбии» и съездил в Сару Лоренс и Йель с Обензингером, Квинном, Фриманом и Циммером – они совместно читали стихи студентам (выступать публично было по-прежнему невозможно, а вот читать напечатанные на листочках переводы – отнюдь) – то были весьма энергичные мероприятия, за которыми следовали значительные возлияния и много смеха, а также (в Саре Лоренс) полуторачасовая беседа с потрясной студенткой по имени Делия Бернс, которую ему отчаянно хотелось поцеловать, но он так и не поцеловал. Написал последние работы к семинарам по литературе, и ему удалось не проспать экзамен по астрономии. В нем было сто вопросов с пятью вариантами ответа на каждый, а поскольку Фергусон был лишь на одной лекции и ни разу не открыл учебник, он обвел кружочками буквы от А до Д в случайном порядке и воодушевился, когда выяснилось, что он набрал восемнадцать процентов, чего хватало, чтобы ему поставили проходной балл 2+. Затем, в довершение своего маленького подвига почти невидимого бунта, вернулся в университетский книжный магазин и продал им учебник, тем самым натянув их дважды. Ему за книгу дали шесть долларов и пятьдесят центов. Десять минут спустя, пока он шел по Бродвею к своей квартире на Западной 107-й улице, к нему приблизился попрошайка и поклянчил дайм. Вместо того чтобы дать ему прошенные десять центов, Фергусон сунул в дядькину раскрытую ладонь все шесть долларов и пятьдесят центов и сказал: Пожалуйста, сэр. В дар от попечителей Университета Колумбия. С моим почтением. Книжку его опубликовали двенадцатого мая в славной мягкой обложке – семьдесят две страницы, смотреть на которые и держать их в руках доставило ему много удовольствия в те часы, когда тираж доставали из коробок в редакции «Ревю», а через неделю он раздал все, кроме пяти из двадцати положенных ему авторских экземпляров, друзьям и родственникам. Обложка иллюстрировалась репродукцией известной фотографии Аполлинера с Первой мировой войны – той, на которой голова Вильгельма Аполлинариса де Костровицкого забинтована после операции по извлечению шрапнели у него из виска: поэт как мученик, современная эпоха родилась в грязи окопов, Франция в 1916 году, Америка в 1969-м, обе они не в силах выбраться из нескончаемых войн, которые пожирают их молодежь. Три экземпляра отданы в реализацию «Книжному рынку Готама», еще три – «Книжной лавке Восьмой улицы», а шесть – в каморку книжек в бумажных обложках в студгородке. Бесценный Циммер, ближайший, самый восхитительный друг Фергусона из всех людей у него в классе, написал рецензию на книжку для «Спектатора» и не сказал в ней ничего, кроме добрых слов, чрезмерно добрых. «На произведения в этом ассамбляже стихотворений из Франции не следует смотреть как на простые переводы – их нужно считать английскими стихами по их собственному праву, ценным вкладом в нашу литературу. Мистер Фергусон обладает слухом и сердцем истинного поэта, и с течением лет лично я буду возвращаться к этим великолепным произведениям вновь и вновь». Чрезмерно добрые слова. Но уж таков был молодой Давид Циммер, перед которым вскоре встанет большой вопрос, какой возникнет и перед ними всеми, как только покинут они Морнингсайд-Хайтс. В случае Циммера дилемма эта выражалась рифмой. Учить урок или тянуть срок. Четыре года исследовательской стипендии по литературе в Йеле – или от двух до пяти, если в итоге его загребут в армию. Урок или срок. Вот так песенка – и вот так мир сотворил Ничейпапа. Попрощаться с Колумбией было нетрудно – весной 1969 года она переживала очередной виток протестов и демонстраций, события, которые Фергусон желал бы проигнорировать чисто из самосохранения, но он будет скучать по друзьям и некоторым преподавателям, ему будет не хватать возможности упрочить свое образование, которое он получил от Норы в те несколько ночей, что они провели вместе, и ему будет не хватать того мальчика, исполненного надежд, кто пришел сюда осенью 1965 года, мальчика, который за минувшие четыре года постепенно исчез, и его уж больше не отыскать. В то же утро в середине июня, когда Фергусон кашлянул кашельком и сдал письменный экзамен в здании призывной комиссии на Вайтхолл-стрит, Бобби Джордж и Маргарет О’Мара соединились священными узами брака в Католической церкви св. Фомы Аквинского в Далласе, Техас, где Бобби был стартовым принимающим в балтиморском клубе двойной А, и в тот же день, так уж вышло (если верить письму, которое Фергусон получил от своей тети Мильдред), Эми, от которой по-прежнему было ни слуху ни духу, и она по-прежнему пребывала в бегах, посетила национальный съезд СДО в Чикаго, буйное собрание, переросшее в злобную стычку из-за тактики и идеологии между фракцией ПР и группой, впоследствии ставшей известной под именем «Метеорологи», что привело к расколу и внезапной, всех потрясшей кончине СДО как политической организации. Дядя Генри и тетя Мильдред время от времени поддерживали контакт с Эми, пока она первый год училась на юридическом факультете, и Мильдред написала ее бывшему и единственному, чтобы сообщить, что Эми решила отвернуться от заблуждений революционного активизма и посвятить себя более реалистической цели прав женщин. Миг истины случился, когда человек по имени Чака Веллс, заместитель министра информации чикагских «Черных пантер», встал и набросился на ПР – и безо всяких видимых причин заговорил о женщинах в СДО, употребив понятие «власть пизды» и сказав, что «Супермен – фуфло, потому что ни разу не попытался выебать Лоис Лейн», а через несколько минут высказывание это подкрепил другой член «Черных пантер» Джевел Кук, объявивший, что сам он за «власть пизды», а равно и то, что «брат всего-навсего пытался сказать вам, сестры, что у вас – стратегическая позиция в революции – навзничь». К тому времени это уже была старая и заезженная шутка, Эми слышала ее десятки раз за последние годы, но в тот день в Чикаго ей наконец хватило, и она, вместо того чтобы объединить силы с «Метеорологами», отколовшейся фракцией, куда вошли бывшие студенты Колумбии Майк Лоуб, Тед Гольд, Марк Рудд и прочие, которых всех до единого исключили из университета в конце весеннего семестра в прошлом году, встала и вышла из конференц-зала. Как выразилась в конце письма тетя Мильдред, вновь опустившись до того покровительственного тона, к какому часто прибегала, говоря о других людях: Думаю, ты должен об этом знать, Арчи, пусть даже вы вдвоем больше и не пара. Мне кажется, что наша Эми наконец начала взрослеть. Бобби Джордж произносит Согласен. Фергусон вытягивает левую руку и показывает ее врачу Армии США. Эми выходит из чикагского «Колизея» и навсегда бросает движение. Возможно ли, чтобы три этих события произошли в один и тот же миг? Фергусону бы хотелось так думать. Еще интереснее: к тому времени, как Фергусон в начале июля переехал в Рочестер, Бобби уже повысили до «Красных Крыльев» Тройной А в Международной лиге. В городе, где Фергусон не знал абсолютно никого, насколько это невероятно, чтобы с ним там же оказался его старейший друг – ненадолго, быть может, но хотя бы до конца лета и закрытия бейсбольного сезона, первые месяцы приспособления и обустройства, Бобби и его невеста Маргарет, те двое, кого он знал всегда, хорошенькая Мэгги О’Мара в коротеньких цветастых платьицах и спущенных носочках показывает язык неотесанному сопуну Бобби Джорджу в группе детского сада у миссис Каноббио в Монклере, – а вот по-прежнему хорошенькая, но успевшая набраться ума-разума двадцатидвухлетняя Маргарет, у которой уже есть обо всем собственное мнение и степень по деловому управлению из Ратгерса, и неизменно дружелюбный Бобби, могучего сложения, взбирающийся по лестницам к высшим лигам, маловероятный союз, считал Фергусон, такого он точно предсказать бы не смог, но одно то, что Бобби убедил Маргарет выйти за него замуж, должно быть, означало, что после двух лет в армии и полутора лет в профессиональном спорте он наконец уже тоже начал взрослеть. Что же до Эми, то теперь все это было не его делом, а значит, ему должно быть наплевать, что она там делает или не делает с собой, но Фергусону это все ж было не безразлично, он так и не смог заставить себя полностью на нее наплевать, и шли месяцы, а он ощущал все больше и больше облегчения от того, что она решила на вступать в «Метеорологи» в Чикаго. Их старые друзья из Колумбии обезумели. Непокорная власть великого Рассеянного отвратила их идеалистические порывы и раздавила их способность рационально мыслить, и посредством долгой череды неверных допущений, неправильных выводов и скверных решений, основанных на неверных допущениях и неправильных выводах, они загнали себя в угол, где им не осталось никакого выбора – лишь верить, будто армия из сотни-двух бывших студентов из среднего класса, без всяких последователей и без какой бы то ни было поддержки где бы то ни было в стране, способна возглавить революцию, которая свергнет американское правительство. Правительство это уничтожало свою молодежь тем, что отправляло самых бедных и меньше всего образованных сражаться в войне, которую якобы заканчивало, хотя на самом деле нет, а привилегированная молодежь уничтожала себя сама. Через восемь с половиной месяцев после того, как Эми вышла с чикагского съезда, ее старый друг по СДО Колумбии Тед Гольд вместе со своими собратьями-«метеорологами» Дианой Отон и Терри Роббинсом подорвался и погиб в городском особняке на Западной Одиннадцатой улице в Нью-Йорке, когда кто-то из них подсоединил не тот проводок к самодельной бомбе, которую они конструировали в полуподвале. Тело Отон разорвало так, что опознать ее сумели только по рисунку капилляров на оторванном пальце, найденном в развалинах. От Роббинса не осталось ничего. Его кожа и кости дематериализовались при пожаре, вызванном детонацией газопровода, и смерть его подтвердили лишь после того, как «Метеорологи» сообщили, что он был там вместе с остальными. Фергусон поехал в Рочестер в старой «импале» первого июля, но работа его в «Таймс-Юнион» начиналась только четвертого августа. Пять недель на акклиматизацию в новых условиях, найти квартиру и перевести деньги в местный банк, потусоваться с Бобби и Маргарет, дождаться новой классификации от призывной комиссии, посмотреть, как выполняется обещание Кеннеди, глядя на то, как пара американских астронавтов ходит по поверхности Луны, продолжить проект, начатый в Нью-Йорке, – перевод стихотворений Франсуа Вийона – и вычистить Нью-Йорк из организма. Самая просторная квартира из самых недорогих, что он сумел найти, располагалась в задрипанном районе под названием Саут-Ведж, скоплении жилых кварталов на восточной стороне города неподалеку от реки Дженеси. Любимая Гора Надежды Макмануса находилась всего лишь в нескольких шагах оттуда, как и Университет Рочестера, и обширная, поросшая травой местность, называемая Гайленд-парком, где каждую весну проводился ежегодный фестиваль сирени. В той части света цены были низки, и за восемьдесят семь долларов в месяц он завладел всем верхним этажом трехэтажного деревянного здания на Крофорд-стрит. Сам дом был – смотреть не на что, потолки в трещинах и шаткая лестница, забитые ливнестоки и облупленная желтая краска на фасаде, но Фергусону достались три меблированные комнаты и кухня, все ему одному, а свет, лившийся в окна днем, был гораздо лучше для его умственного здоровья, нежели тьма Западной 107-й улицы, и он был готов закрывать глаза на недостатки здания. Хозяева жили в квартире в цокольном этаже, и хотя слабость мистера и миссис Краули к водке часто вызывала дрязги по ночам, с Фергусоном они себя вели исключительно сердечно, что также относилось и к неженатому младшему брату миссис Краули Чарли Винсенту, ветерану Второй мировой, занимавшему среднюю квартиру и жившему на ежемесячные выплаты по инвалидности, приятному субъекту, который, казалось, не занимался почти ничем, а только курил, кашлял и смотрел телевизор, а также временами переживал скверную ночь, когда во сне кричал Стюарт! Стюарт! во весь голос, так громко и с такой паникой, что Фергусон слышал его сверху через перекрытия, но кто упрекнет Чарли за то, что он вновь время от времени переживает свое прошлое, когда не стоит на стреме, да и как не жалеть подростка, двадцать шесть лет назад отправленного воевать на Тихий океан, а домой в Рочестер он вернулся с головой, набитой кошмарами? Как выяснилось, Бобби и Маргарет нужно было уезжать из города, не успели они толком ничего вместе и поделать. Фергусон один раз с ними поужинал, ему удалось посмотреть одну игру с участием Бобби за «Красные Крылья», но когда он первого июля прибыл в город, команда была на выезде, а через четыре дня после того, как Бобби десятого вернулся в Рочестер, принимающий «Иволг» сломал себе кисть в столкновении с «Нью-йоркским Янки» на домашней базе. После того, как Бобби выбил .327 в свои первые три недели Тройного А, его призвали в первый состав Балтимора, и если ему удастся выстоять против подач Американской лиги, маловероятно, что он когда-либо вновь поработает в командах малой лиги. Невозможно за него не радоваться, невозможно не праздновать его повышение – и все же, как бы трудно ни было Фергусону признаться в этом самому себе, невозможно не радоваться тому, что они уезжают. Дело тут было вовсе не в Бобби. Тот был по-прежнему тем же самым Бобби, только постарше, поопытней, позадумчивей, но все еще тем великодушным мальчишкой, кто не способен думать ни о ком плохо, самым верным и любящим другом Фергусона, тем, кто любил его больше, чем когда-либо любил его кто угодно, включая Эми, особенно включая Эми, и каким же Бобби был живым вечером того их единственного ужина в Рочестере, в гостинице «Пляж полумесяца», каждые четырнадцать секунд обнимал Маргарет и говорил о прежних временах в Монклере, о славных деньках их второго года учебы, когда рука Фергусона еще была цела и они вместе играли в команде, самые молодые стартовые игроки в той команде-победителе конференции 16-и-2, в команде, что выиграла ту самую игру. Конечно, Бобби не мог не говорить об игре, потому что говорить о ней он никогда не уставал, и когда Фергусон попросил его еще раз рассказать эту историю для Маргарет, Бобби улыбнулся, поцеловал жену в щечку и пустился излагать события того майского дня шестилетней давности. Вот как все было, сказал он. В игре с Блумфильдом дошли до счета один-ноль в последнем иннинге. Один вылетел, двоих ввели, Арчи на третьей, а Калеб на второй, Калеб Вильямс, старший брат Ронды, и тут возникает Фортунато, и тренер Мартино сигналит удар с блокировкой битой, два раза пристукнул по козырьку кепки, а затем снимает кепку и чешет голову, такой был сигнал, единственный раз, когда он его подал, – не просто удар с блокировкой ради самоубийственного отжима, чтоб одну пробежку вызвать, а ради двойного самоубийственного отжима, чтобы вызвать две. Никто в истории никогда не додумывался о такой игре, а Сал Мартино ее изобрел, потому что он гений бейсбола. Провести такую игру трудно, поскольку тебе на второй нужен быстрый бегун, но Калеб бегал быстрее некуда, самым быстрым бегуном был в команде, и вот прилетает подача, и Фортунато закладывает хороший удар с блокировкой, медленно так ведет его помаленьку направо от горки. К тому времени, как подающий до него добегает, Арчи уже пересекает пластину сравнять счет. Прикинув, что делать больше нечего, подающий бросает на первую, и Фортунато вылетает на три или четыре шага. Но подающий не понимает вот чего – что Калеб уже побежал в то же самое время, что и Арчи, как раз пока он размахивался, и к тому времени, как первый базовый ловит мяч, Калеб уже на три четверти как на пути домой. Все в Блумфильде орут первому базовому Кидай мяч! Кидай мяч! – поэтому он кидает мяч на домашнюю, но бросок его запаздывает, жесткий бросок прямо в перчатку принимающего, но оно на пару секунд позже, чем нужно, и Калеб проскальзывает с триумфальной пробежкой. Туча пыли, и Калеб вскакивает на ноги, вскинув руки вверх. Победа из поражения, крупный выигрыш из корявенького пустячка – крохотного ударчика с блокировочкой. Никогда ничего подобного не видел. С тех пор я играл в сотнях игр, но та была лучшим и самым волнующим из всего, что я видал на бейсбольном поле, мой момент номер один из всех моментов. Две пробежки, мальчики и девочки, а мяч и тридцати шагов не пролетел. Нет, загвоздка – не в Бобби, который к тому времени пребывал в полном расцвете своей неподражаемой Боббовости, беда была с Маргарет, той самой Маргарет, которая втюрилась в Фергусона, когда ей исполнилось семь лет, которая сочинила ему неподписанное любовное письмо, когда ей исполнилось двенадцать, которая строила ему глазки все старшие классы и активно радовалась возвращению Анн-Мари Дюмартен в Бельгию, которая была единственной девчонкой, кто соблазняла его в его четырех-с-половиной-месячной разлуке с Эми в последнем классе, которая была той единственной, в чей рот влез бы его язык, если б не одержимость ею Бобби, которая дразнила его Сирано, когда Фергусон попробовал вмешаться ради Бобби, в скучной, но умной и мучительно привлекательной Маргарет, кто по причинам, которых он был не в силах постичь, теперь стала женой его старейшего друга, поскольку Фергусона сравнительно сильно ошарашило то, насколько мало обращала она внимания на монолог Бобби о двойном самоубийственном отжиме, то, как она не отрывала от Фергусона взгляда через весь стол, а на своего мужа, пока тот говорил, и вовсе не смотрела, прямо-таки пожирала его взглядом, как будто говорила ему, да, я уже месяц замужем за этим добрым, безмозглым пентюхом, но до сих пор мечтаю о тебе, Арчи, и как же ты вообще мог отвергать меня все эти годы, когда на самом деле мы всегда были созданы друг для дружки, и теперь вот она я, бери меня, и к черту последствия, поскольку все это время я желала одного лишь тебя. Ну или это Фергусон понял по тому, как она на него смотрела в ресторане гостиницы «Пляж полумесяца», и правда заключалась в том, что она его возбуждала, его, одинокого, безбрачного, нелюбимого холостяка, чужаком ищущего любви в новом городе, как же могли не возбуждать взгляды, какими она его забрасывала, и кто знает, не капитулировал бы он перед нею тем летом, не удались они с Бобби в Балтимор, поскольку видеться друг с дружкой наедине возможностей у них было без счета, все ночи, когда Бобби играл бы на выезде в каких-нибудь далеких Луисвиллях, Колумбусах и Ричмондах, и сколько раз он принимал бы ее приглашения на ужин к ним в квартиру, сколько бутылок вина они б выпили вместе, уж наверняка сопротивление его ослабло бы на каком-то рубеже, да, вот что ее глаза сообщали ему, пока они сидели друг напротив дружки в гостиничном ресторане, сдайся, пожалуйста, сдайся, Арчи, а поскольку Фергусон понимал, что он может оказаться недостаточно крепок, чтоб не полезть к ней, если она останется, то он и был более чем счастлив от того, что она уехала. За последний год концентрические круги сплавились в единый черный диск, долгоиграющую пластинку с одной-единственной блюзовой песней, занимающей всю Сторону А. Теперь же пластинку перевернули, и песней на второй стороне оказалась траурная, под названием «Господи, имя Тебе Смерть». Мелодия засела в голове у Фергусона всего через несколько дней после того, как начал работать в «Таймс-Юнион», и первый такт приплыл из Калифорнии девятого августа со словами Чарльз Мэнсон и убийства Тейт-Лабьянки, а совсем немного погодя он перешел в другую тональность – в самоубийство в ночь Всех святых молодого Маршалла Блума, одного из основателей «Службы Новостей Освобождение», куда Фергусон серьезно подумывал устроиться сразу после колледжа, – что плавно перетекло к середине осени в куплет о лейтенанте Вильяме Келли и бойне в Милай в Южном Вьетнаме, а затем, когда последний год 1960-х вступил в последний месяц, чикагская полиция выпустила долгое стаккато рефрена, расстреляв и убив «черную пантеру» Фреда Гамптона, пока тот спал у себя в постели, и еще через два дня после этого, когда «Роллинг Стоунс» взошли на сцену в Альтамонте, чтоб допеть песню до конца, «Ангелы ада» навалились на молодого черного, который размахивал в толпе пистолетом, и закололи его до смерти. Вудсток II. Дети цветов и тяжеловесы. И узри, как быстро день истаял в ночь. Бобби Сил, привязанный к стулу с кляпом во рту по распоряжению судьи Юлиуса Гоффмана, когда первоначальная Восьмерка превращалась в Семерку. «Метеорологи» запускают атаку камикадзэ против двух тысяч чикагских легавых во время Дней ярости в октябре, старые школьные кореша Фергусона, облаченные в футбольные шлемы и защитные очки, бандажи и чашки выпирают из штанов, изготовились к битве с цепями, трубами и дубинками. Шестерых из них застрелили, сотни увезли в воронк?х. Для чего? «Привести войну в дом», – кричали они. Но с каких это пор войны в доме не было? Еще через четыре дня после этого: День моратория Вьетнама. Миллионы американцев сказали «да», и на двадцать четыре часа почти всё в Америке остановилось. Ровно через месяц после Дня, день в день: семьсот пятьдесят тысяч человек двинулись маршем на Вашингтон, чтобы покончить с войной, самая крупная политическая демонстрация, какую только видел Новый Свет. Никсон в тот день смотрел по телевизору футбол и сообщил стране, что это ни на что не повлияет. В том же декабре на собрании «Метеорологов» во Флинте, Мичиган, Бернардина Дорн вознесла хвалы Чарльзу Мэнсону за то, что убил «тех свиней», имея в виду беременную Шарон Тейт и прочих, погибших с нею вместе в доме. Один из старых корешей Фергусона по Колумбии встал и сказал: «Мы против всего, что “хорошо и прилично” в беломазой Америке. Мы будем жечь, грабить и уничтожать. Мы – порождение кошмара вашей матери». После чего они пустились в бега и больше на публике не возникали. И тут такой Фергусон, снова в роли самомалейшей точки в центре самого маленького кружка, уже не окружен больше Колумбией и Нью-Йорком, теперь вокруг него «Таймс-Юнион» и Рочестер. Насколько он мог сказать, произошел сравнительно равный обмен, и теперь, раз над ним больше ничего не висело (уведомление о присвоении ему категории 4-Ф прибыло за три дня до того, как он вышел на работу), работа принадлежала ему, если только он в силах доказать, что заслужил ее. В Рочестере издавались две ежедневные газеты. Обеими владела «Издательская компания Ганнетт», но у каждой имелась отличная от другой цель, своя редакционная политика и различные взгляды на жизнь. Несмотря на название, утренняя «Демократ-энд-Кроникл» была крепко республиканской и про-предпринимательской, а вот дневная «Таймс-Юнион» скорее располагалась в либеральном лагере, особенно теперь, когда ею заправлял Макманус. Либеральное, конечно, лучше консервативного, пусть даже в итоге это всего-навсего другое название для центризма, на позициях которого Фергусон вряд ли стоял в отношении любого политического вопроса текущего момента, но пока что он был доволен тем, где оказался, – писать корреспонденции Макманусу, а не для «Ист Виллидж Адер», «Рэт» или СНЛ, которая пережила такой свирепый раскол, что развалилась на две отдельные организации – упертых марксистов в Нью-Йорке и контркультурных мечтателей на ферме в западном Массачусетсе, где и покончил с собой Маршалл Блум, всего двадцать пять ему было – и вот умер от отравления угарным газом, и с этой смертью Фергусон и начал утрачивать веру в отъединенный мирок крайне левой журналистики, которая, как ему казалось временами, спятила точно так же, как группки, отколовшиеся от ныне распущенных СДО, и теперь, когда «Лос-Анджелес Фри Пресс» публиковала регулярную колонку, которую им писал Чарльз Мэнсон, Фергусону больше не хотелось никак участвовать в этом мире. Он ненавидел правых, он ненавидел правительство, но теперь он уже ненавидел и фальшивую революцию крайних левых, и если это означало, что приходится работать на центристскую газету, вроде «Рочестер Таймс-Юнион», значит, пусть так. Ему нужно было с чего-то начинать, а Макманус пообещал ему предоставить настоящую возможность – если и когда он себя проявит. Инициация была жесткой. Его поставили на городскую жизнь – самым молодым репортером из нескольких, работавшим под руководством человека по имени Джо Дунлап, который справедливо или несправедливо считал Фергусона любимчиком Макмануса, его протеже-выскочкой из Лиги плюща, избранным среди новичков в штате, а потому этот Дунлап подчеркнуто третировал Фергусона, редкая статья, какую Фергусон ему сдавал, не бывала коренным образом переписана: не только подводки и подача сюжетов, но часто и сами фразировки, неизменно – во вред материалу в целом, ощущал Фергусон, отчего его статьи становились только хуже, а не лучше, словно редакторский топор Дунлапа был инструментом скорее не подрезки, а рубки деревьев. Макманус его об этом предупредил в первой беседе в баре «Вест-Энд» и наказал никогда не жаловаться. Дунлап – сержант учебной части, его задача – сломить дух Фергусона, и тот как необстрелянный рядовой должен делать то, что ему велели, держать рот на замке и не позволять своему духу ломаться, сколько бы раз ни подмывало его дать Дунлапу по роже. С другими людьми работать было не так трудно: вообще-то некоторые были прямо-таки приятны, те, кого помаленьку он начал считать своим друзьями, среди них – Том Джанелли, коренастый лысеющий фотограф из Бронкса, который часто выезжал с Фергусоном на задания и умел почти безупречно подражать голосам двух дюжин голливудских актеров и актрис (его Бетти Давис была божественна), а также Ненси Спероне, недавняя выпускница Университета Рочестера, которая отвоевала себе место на «Женской полосе» и училась в аспирантуре по флирту-после-работы, что помогло Фергусону пережить адаптационный период без необходимости спать каждую ночь в одиночестве, и Вик Гаусер из отдела спорта, который следил за успехами Бобби в «Иволгах» и обрадовался не меньше Фергусона, когда Бобби пошел на два вместо четырех в одном своем начале Чемпионата США против «Метов», а помимо людей, с которыми он постепенно знакомился и кто начинал ему нравиться в газете, была еще и сама газета, большое здание и сотни сотрудников, работавших там каждый день, – редакторы и кинокритики, секретарши и телефонистки, сочинители некрологов и обозреватели рыбной ловли, репортеры, печатавшие заметки у себя за столами, рассыльные, сновавшие с этажа на этаж, а внизу – свой громадный печатный пресс, каждое утро выдающий новую газету, чтобы к полудню она уже попала на улицы, и, несмотря на сварливого живодера Дунлапа, возникшего, будто второе пришествие Эдварда Имхоффа, Фергусону очень нравилось быть частью этого сложного роя непосед, и он никогда не жалел о принятом решении. Никаких сожалений, но даже хотя Ненси Спероне была ничем не отягощенной незамужней женщиной, в отличие от соблазнительной, однако недоступной Маргарет О’Мары Джордж, Фергусон с самого начала знал, что она – не ответ. Тем не менее продолжал ходить с нею на свидания и спать с ней первые девять месяцев в Рочестере, – впервые в жизни, когда он вступил в менее чем страстные, прерывистые отношения с женщиной, которая ему, в общем, нравилась, но полюбить ее он никак не мог себя заставить. Уроженка этих мест, Ненси показала ему город, познакомила с одной из рочестерских знаменитых «Пятничных рыбных жарех», затащила его в заведение под названием «Горячие блюда Ника Тахоу», чтобы Фергусон вкусил другого рочестерского блюда, известного под названием «Мусорная тарелка» (опыт, который, Фергусон поклялся, не станет повторять никогда, сколько жив будет), и высидела с ним несколько старых фильмов в архиве «Дома Истмана», среди них – «Приговоренный к смерти бежал» Брессона и слезовыжималка Казана 1945 года «Растет в Бруклине дерево», которая заставила их обоих пролить требуемые океаны шумных бессмысленных слез. Ненси была сообразительной и компанейской, прилежно читала книги, была талантливой журналисткой, которая пришла в «Таймс-Юнион» в составе еще одной новой волны детишек Макмануса, темноглазая брюнетка с короткой стрижкой и крупным, круглым лицом (личико Маленькой Лулу, как называла его Ненси), слегка, быть может, тяжеловата, но довольно сексапильна, чтобы Фергусона тянуло к ее телу всякий раз, когда они разлучались дольше чем на неделю или десять дней. Ненси не была виновата в том, что он не мог ее любить, но и Фергусон не был виновен в том, что Ненси искала себе мужа, а его не интересовали поиски жены. В середине декабря, когда отправился во Флориду кратко навестить родителей на выходных, он понял, что они с Ненси ни к чему не придут, но продолжал с нею видеться еще четыре месяца после своего возвращения, бултыхаясь в этих отношениях, как и прежде, покуда Ненси не нашла себе нового мужчину, который хотел на ней жениться, что было хорошо, решил Фергусон, поскольку все те месяцы, что он был неспособен полюбить Ненси Спероне, его не покидало все более ясное ощущение, что после одного полного года и большей части следующего, когда на глаза ему не попадалась Шнейдерман, он все равно еще не оправился от утраты Эми. Он по-прежнему носил траур по ее отсутствию – как будто держался после развода, а то и, быть может, кончины, и ничего с этим нельзя было поделать, только продолжать держаться, пока не перестанет чувствовать этого совсем. Почти год миновал с тех пор, как он был в последний раз вместе со своими родителями, и теперь, когда они полностью устроились в чужом мире южной Флориды, превратились в существ солнца, загорелых и на вид здоровых бывших северян, живущих и работающих в Земле Без Снега, сторонников долгих прогулок по покрытым песком участкам земли (мать) и тенниса на свежем воздухе каждое утро с января по декабрь (отец) – и да, Фергусон рад был снова их увидеть, но оба они изменились за тот промежуток времени между его визитами, и перемены эти стали первым, что он заметил, когда ранним вечером в пятницу они встретили его в аэропорту. Не столько его мать, быть может, – та по-прежнему металась со своей фотографической работой в «Геральде», и хлебом ее не корми дай поговорить с сыном о газетных делах, но последние шесть месяцев она пыталась бросить курить и набрала вес, фунтов десять или двенадцать, отчего стала выглядеть как-то иначе, и старше, и моложе одновременно, если такое вообще возможно, а вот отец, приближавшийся к пятидесяти шести и все такой же крепкий благодаря тому, что каждый день играл в теннис, и тем не менее он поразил Фергусона: как-то слегка ссохся, волосы поседели и поредели, а еще он чуть прихрамывал, если требовалось пройти пешком больше пятидесяти или сотни ярдов (потянутая мышца – или же постоянно болевшие ноги), уже не тот онемевший и безмолвный доктор Манетт, что трудился за своим верстаком, а служащий в отделе частных рекламных объявлений «Геральда», работа, которая, как он сам утверждал, ему нравилась, и он ее даже вроде как любил, но она его превратила в непритязательного Боба Крэтчита, и Фергусон не мог не думать о том, до чего долгим, медленным было падение от «Домашнего мира 3 братьев» до вот такого. Лучшим днем его визита с пятницы по воскресенье был последний, когда они отправились на обильный, неспешный поздний завтрак в «Вулфис» на Коллинз-авеню, добрые запахи свежих луковых булочек и копченой рыбы заполняли зал, пока они втроем ели лососину с яичницей в память о бабушке Фергусона, о которой продолжительно разговаривали, а также о деде Фергусона и ныне исчезнувшей Диди Бриант, но главным образом его мать задавала вопросы о Рочестере и «Таймс-Юнион», желала знать все про все, и Фергусон рассказал им почти все, что мог, не упомянув, однако, о своей связи с Ненси Спероне, поскольку это, скорее всего, пришлось бы не по нраву его отцу – сама мысль, что его мальчик расхаживает с итальянской католичкой, несомненно бы его расстроила, что привело бы к каким-нибудь озлобленным замечаниям о нас-против-них, о шварце и шиксах (слова, которые Фергусон ненавидел, самые уродские во всем лексиконе идиша), и потому он вымарал Ненси из разговора и вместо нее говорил о Макманусе и Дунлапе, о том, как Бобби Джордж выбил свою первую круговую пробежку в большой лиге в Бостоне минувшим июлем, и теперь всего через четыре месяца станет отцом, говорил о кое-каких статьях, которые написал, и о дешевой, запущенной квартире, в которой живет, что подвело его мать к вопросу, какой задают своим детям все матери, будь те дети мелкими зассыхами или двадцатидвухлетними выпускниками колледжа: У тебя все в порядке, Арчи? Иногда я не понимаю, что я там делаю, сказал Фергусон, но мне кажется, что да, у меня все в порядке, пока что еще нащупываю собственный путь, все более-менее нормально, я более-менее доволен работой, но ясно одно, в одном можно быть совершенно уверенным: Я не намерен проводить всю оставшуюся жизнь в Рочестере, Нью-Йорк.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!