Часть 11 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ваша поэма мне не понравилась, точнее, я ее не поняла. Мне показалось, она не из жизни. Видимо, он не знал, что сказать. Я-то в простоте душевной считала, что у писателя всегда наготове что-нибудь едкое, хлесткое, чтобы отхлестать критиков.
– Это самый распространенный отзыв на мою поэму, но написать ее как-то по-другому в тот момент я не мог, так получилось. Он словно оправдывался. После паузы он продолжал.
– Я должен объяснить свое появление. Все просто. Кончал я педвуз, но в школе не работал ни дня. А было время – мечтал. В институте учили нас плохо, но был там один преподаватель – Кудрявцев, он недавно умер, он очень хотел, чтобы я пошел в школу.
Кудрявцев… у Кудрявцева и я училась… любимый профессор. Помню он всем парням на курсе говорил: «Обязательно идите к детям». Значит, он умер? Вслух я ничего этого не сказала, у меня возникла догадка, но сейчас невозможно было ее проверить, а спрашивать мне не хотелось. Мы разговорились. Говорили о школе, о литературе, о предстоящих уроках по Достоевскому, сказала я и о грядущем апрельском семинаре. Не провести ли его по теме, стихийно возникшей на уроке: «Убить Мармеладова»? Олег Николаевич одобрил эту идею. – Убить Мармеладова, – повторял он. – Да, в этом что-то есть. Убить самого слабого, наиничтожнейшего, нищего духом… Для некоторых убить мармеладовых – значит очистить общество. Но тогда уж заодно, – он оживился, – возьмите и еще тему: «Убить Раскольникова». Тут ведь тоже есть свой смысл: как быть с человеком сильным, возможно, достигшим власти… Вот он совершил нечто бесчеловечное, следует ли платить ему тою же монетой? Нужна ли расправа над ним? К чему это приведет? – вот вопросы.
И Олег Николаевич посмотрел сначала на Олю, а потом на меня. Оля радостно кивнула, а мне подумалось, что вопросы эти относятся уже не к Достоевскому… Стало темнеть. Кабинет литературы был бы довольно уютным, если бы его не безобразили стенды с перечнем литературы, обязательствами и прочей ерундой. Но в темноте стендов уже не было видно. Внезапно в классе зажегся свет. Это зашел Директор – он совершал свой ежевечерний обход школы. Значит, мы проболтали больше двух часов, и сейчас уже около пяти.
Наверное, в другое время я бы испугалась. Директор не терпит чужих в школе. Но тут после нашего такого хорошего разговора я почувствовала, что раб в моей душе поднимает восстание. Я даже не привстала, а спокойно сказала: «Это родственник Сулькиной, он хочет нам помочь во внеклассной работе». И Директор удалился. Еще посидели минут двадцать, договорились снова собраться в следующую субботу, уже с ребятами. Оля с Олегом Николаевичем сели в троллейбус, а я пошла домой пешком. Было уже совсем темно, зажигались фонари, троллейбусы разбрызгивали талый снег. По дороге мне надо было зайти в булочную, заглянуть в молочный, я сделала это автоматически, круг моих привычных мыслей разомкнулся. У меня появилась тема. Как приятно ее обдумывать, к ней подступаться… Кажется, я уже знаю, к чему приду в результате своих размышлений, но так не хочется торопить свои мысли, додумывать. Итак, сколько ему может быть лет? По виду – и тридцать, и сорок. Но скорее всего, все-таки сорок. Так. Или чуть меньше. Учился в нашей школе. Я тоже в ней училась. Следовательно, мы учились примерно в одно время, он чуть раньше, двумя или тремя годами. И в институте учились одном, и Кудрявцева слушали… Да. И вот я в школе, а он кандидат наук, печатает стихи… нет, куда-то не туда заехала, хотелось что-то другое. Да. Почему он меня не узнал? Глупый вопрос. Сколько лет прошло, да и знакомы по-настоящему мы не были. Я ведь его тоже не узнала, только по фото в журнале. Значит, в следующую субботу он опять придет. Наверное, когда мама открыла мне дверь, она удивилась: у меня было хорошее настроение.
Теймур Ашурлиев
Все ждут сегодняшней дискотеки, дураки. Ходят слухи, что впервые не будут прогонять ребят «со стороны». Не верится что-то. Витек грозится предоставить общественности свой кассетник с импортным металлом. Черта с два. Даже если позволят, все равно что-нибудь такое скажут или сотворят, что настроение пропадет. В последнее время я все чаще стал задумываться над жизнью, и мысли мои невеселые. Я вот о чем. Каждый день читаю в газетах, слышу по радио страшные истории, одна другой ужасней, и все вокруг их читают и слышат… и продолжают жить. А как можно с этим жить? Вот я хотел стать историком, с первого класса мечтал… а теперь… Закрываю глаза и вижу комнаты пыток: это пытают революционеров, подпольщиков со стажем, и кто пытает? Свои же! Как такое могло быть? Провокации, убийство миллионов невинных, доносы, пытки – в какой стране я живу? При каком строе жили мои родители? А национальная политика? Как могло случиться, что никто не заступился за «малые народы», что я и мои сверстники ничего не знали об этом преступлении? мой дед со стороны отца работал в госбезопасности, потом его самого взяли; что значит гласность для моей семьи, если отец привык молчать, молчал всю жизнь – на работе и дома – и уже иначе на может! Нет, я не буду историком, меня тошнит от всей этой крови и грязи. Я думаю так: Россия – это Азия, и развитие общества в ней идет по азиатскому типу (не решил точно – византийскому или китайскому), за моментом мнимой свободы в ней неизбежно следует новый вираж деспотизма и террора.
Это мои сегодняшние мысли, возможно, в чем-то они изменятся, хотя окружающая действительность не дает больших поводов к надежде. Вот возьмем Милых, ведь подонок! Вчера подошел и предложил поиграть вечером на биллиарде, есть и такса: рубль за час, а то еще видео можно посмотреть, это подороже, зато «с девочками». Противно, что он считает меня за своего. Интересно, откуда у Милых импортная техника, родители у него на заводе работают. Скорее всего, техника Витькина, папочкиного сынка. Папочкин сынок, подонок и боксер – вот цвет и лицо нашего класса, неразлучная троица. Ненавижу! Думаю, что и они меня – тоже… Милых делает обходной маневр, удочку закидывает – авось, клюнет жидкий хлюпик– интеллектуал восточных кровей. Хочет втянуть меня в свои «игры», а потом посмеяться, унизить; по морде вижу, что подлость задумал.
Сегодня на перемене опять подошел, дай конспект списать. Списывает, а сам что-то похабное мне на ухо шепчет, а я нет чтобы уйти, словно прирос к парте. И ведь каков: народу кругом миллион, кто списывает, кто яблоко жует, кто просто бесится, а ему в этом самый смак, чтобы при публике на ухо кому-то непристойность сказать. Не кому-то, а мне. Нужно было размахнуться и… я перед ним букашка, конечно: вон какую морду наел, боксом занимается. Но если он еще раз попробует…
Сейчас вспоминаю, что-то он шепнул про сегодня днем. Дескать, в Четырнадцатом доме, будут девочки. Это они там на чердаке собираются. Интересно, зачем он МНЕ это сказал? Понятно в общем-то, все те же игры подонские. Мол, знаю, что не придешь, испугаешься, только такой же ты, как мы, точно такой, и в балдеже нашем только из страха не участвуешь. Четко играет, думает «вычислил» меня. Что ж, может, он и прав.
Что меня останавливает? Почему не иду на чердак? А? То-то. Вовсе не нормы морали, ну их к черту. Тогда что? Страх. Страх перед чем? Перед неизвестным. Не знаю, что Это такое, не знаю, как себя вести, боюсь оказаться в глупом положении, боюсь издевок милых и иже с ним. Значит, Милых прав? Я не человек, а слизняк, вот кто я. И не надо восставать против маминого «Мурочка». Мурочка и есть. Червяк. Вот он и издевается, а в другой раз обнаглеет и скажет еще что-нибудь похлеще, вслух. И я снесу? Да ничего я не намерен сносить. Баста. Надоело чувствовать себя слизняком. Надо ему высказать все в глаза, что я о нем думаю… Когда? Да сегодня же! В три часа. Слышишь, Мурочка! Сегодня перед дискотекой ты пойдешь в Четырнадцатый дом и выскажешь Милых все, что о нем думаешь. Иначе… иначе…
Не идут в голову уроки, читаю учебник и ни черта не понимаю. В голову лезут разрозненные строчки; когда-то в детстве попалась книжка стихов, точно совпала с моим ощущением жизни, отдельные стихи застряли в памяти:
Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете. К чему глубокие познанья, жажда славы, Талант и пылкая любовь свободы, когда мы их употребить не можем? И сердцу тяжко, и душа тоскует, Не зная ни любви, ни дружбы сладкой.
Лучше всего не задумываться. Начинаешь задумываться, задавать вопросы, а ответов нет. Или еще хуже: тебе «помогают» найти ответ, такой правильный, обкатанный, всех на данный момент устраивающий.
Недавно ради интереса спросил историчку: «В чем, по-вашему, смысл жизни?» Она ни минуты не колебалась: «В служении людям, в чем же еще?» Я отошел, не вступать же с ней в дискуссию?! А, между прочим, есть о чем. Служение людям… во– первых, что это за люди вообще? Каким людям она служит? Нашему директору? Чиновникам из РОНО? Ученикам? Своей семье? Можно ли служить сразу всем – плохим и хорошим, своим и чужим? Если она служит по указке нашего директора, то ничего путного из этого не выйдет. Хоть Раиса Федоровна и «всю себя отдает детям», а толку от этого чуть; мне, например, она только отбила интерес к истории. Теперь дальше. Для Раисы цель – служенье людям, значит, и детям своим она будет ставить эту цель, а те в свою очередь – своим детям, получается дурная бесконечность, замкнутый круг, цель-то истинная ускользает, ну как это объяснить?
Служить людям для чего? Должна же быть какая-то высшая цель существования человечества! Ведь не может быть существования ради существования! Или может? Я на этих вопросах прямо спятил.
В ту субботу к нам приходил доцент из университета или что-то в этом роде… филолог, одним словом. Эвелина предложила ему вести кружок для желающих. Я остался послушать. По-моему, маразм. Придумывают искусственные ситуации: «Убить Мармеладова», «убить Раскольникова», больше не останусь. Но любопытно вот что: Сулькина влюблена в этого доцента. Сто процентов. Смотрит на него, как на бога. Есть еще один любопытный «объект для наблюдений» – Эвелинка. Наша старая дева преобразилась, куда девались бледные щеки и тусклый взгляд? Оживлена, то и дело смеется с подвизгиванием. Не выношу я женщин. Поведение их всегда искусственно и зависит от того, есть ли рядом мужчина. У женщин страсть поучать, давать советы… особенно у тех, кто недалек умом, есть, конечно, и другие, «легкие». Мама имеет привычку говорить знакомым: «Наш дурачок еще о девочках не думает». Интересно, кем она меня считает? Кто же из нормальных в шестнадцать лет не думает о девочках, о женщинах? Вот только выбор больно убог. В нашем классе, пожалуй, и нет никого. Сулькина – умненькая, но красивая и с гонором, к такой не подойти. У остальных кругозор на уровне табуретки, от их разговоров скулы сводит. Та девчонка тоже такая, просто в ней что-то есть, чем-то она на меня подействовала. Потаскушка, – наверное, этим и подействовала. Прошлым летом, когда я перевелся в эту школу, меня сразу привлекли к практике – ремонту мебели, покраске и прочему. Я тогда еще никого не знал; почему-то ко мне сразу подъехал Милых, взял под «опеку», сказал, что вечером будет на Больших Прудах – культурно отдыхать. От делать нечего я тоже решил съездить на Большие Пруды. На пляже народу было мало, вечерело, становилось холодно.
Я шел между лежачими на подстилках людьми и вглядывался – зрение у меня катастрофическое, Ванек меня окликнул. Он расположился поддеревом на пригорке, стоял загорелый, в красных плавках, а рядом на подстилке лежала девчонка. Милых вел себя с ней довольно бесцеремонно, но ей это, видно, нравилось. Меня поразило их жуткое бесстыдство, их не смущало ни присутствие отдыхающих, ни мое близкое соседство. Милых только что на нее не ложился, но лез куда хотел, чему способствовало то, что на ней был открытый купальник; девчонке все было нипочем, она лежала как каменная, изредка бормоча: «Брось», «Хватит». Пьяная? Да нет, вроде. Не было похоже, что она сильно пьяна.
Когда мы пошли с ним к воде, я спросил, где он ее взял. – Парни подкинули, еще тепленькую, выбросили из машины; она у нас до восьмого класса училась. Веткой ее зовут. Потом поглядел на меня задумчиво: «Хочешь подкину? Только на условиях. У тебя деньги есть?» Я не знал, как реагировать. «Да ты что – спида что ли боишься?» Он загоготал. Я стоял, не зная, что сказать и как действовать.
Пока я раздумывал, Милых, видно, во мне разочаровался.
– Ну нет, так нет – я ведь пошутил, моя это гирла, – и снова загоготал.
Ненавижу этого подонка, тогда не сознавал, зато теперь чувствую: ненавижу. Сегодня я ему это выскажу. Если, конечно, пойду… я все-таки еще не решил окончательно. Уроки не выучены, погода – вылезать не хочется: дождь и снег. Странное у той девчонки имя – Вета. Какое же полное – Иветта, что ли? Ничего себе имя – французское! Французское имя для русской… Она, возможно, тоже там будет, на чердаке. Не хочется вылезать под дождь, включу сейчас агрегат, налью крепкого чаю – покайфую. Про подонка можно сказать в другой раз, зареза нет, да и потом то, что я его ненавижу, еще не говорит, что он подонок. Нормальный парень, без комплексов. Это я… А что я? Вот размышляю, анализирую – разве это плохо? Разве лучше не размышляя? Он живет, а я… я размышляю. А я бы не мог иначе жить, для меня размышление естественно. Вот поэтому я и не знаю ни любви, ни «дружбы сладкой». А кто в этом виноват? Я, я сам. Приехали. На мне сошлось. А если по-другому взглянуть? Кто виноват, что я так одинок? Милых и иже с ним. Они своими грязными пальцами облапали все вокруг. Поставь себя на место Милых. Ты бы так себя не вел. Почему? Очень моральный? Да просто не посмел бы – вот и все. Испугался бы. Опять началось. Да когда это кончится? Ну реши же, наконец, трус ты или нет, реши и дело с концом. Эх, кажется, все-таки надо идти.
Оля Сулькина
Впервые я ничего не сказала отцу. Обычно он в курсе всех моих дел и даже тайн. А тут… Когда Олег Николаевич первый раз мне позвонил, родители были на работе. Потом мы встретились у метро и он передал мне «Мастера и Маргариту». Через неделю опять позвонил, спросил о впечатлении – и снова папы не было дома, на службе был присутственный день. А вообще-то мне бы хотелось рассказать отцу о своем новом знакомце, папа все еще считает меня маленькой девочкой и, наверное, очень удивится, что мною интересуются взрослые умные люди.
С Олегом Николаевичем мне интересно и не страшно. Летом, в доме отдыха, я ошибочно приняла его за блестящего рассказчика и чуть-чуть за ловеласа. Но он не то, и не другое. Он, как я теперь понимаю, по типу близок к жюль-верновскому доктору Паганелю – странный, немного рассеянный и быстро увлекающийся. Говорит он затрудненно, не сразу находит нужное слово, но, когда увлечется, за речью уже не следит и заражает слушателей, меня, во всяком случае. Голос по телефону у него совсем другой – почему-то высокий, даже женский, и мне сразу, как только его услышу, хочется смеяться и говорить всякую чушь. Я ему уже столько пересказала смешных случаев из школьной жизни! Теперь на уроках я иногда фыркаю – представляю, с каким юмором буду рассказывать Олегу Николаевичу очередную сценку.
Все уроки Крысы – образец для писателя-юмориста; есть материал и для сатиры, и для гротеска. Кто я для Олега Николаевича? Называет он меня по-прежнему «юная леди» и, кажется, видит во мне представительницу моего поколения, поколения шестнадцатилетних. Очень боюсь оказаться не на высоте. Жить стало интереснее, наверное, я даже внешне ожила. Анька мне недавно сказала, когда мы шли на завод: «Ты не идешь, а словно летишь, влюбилась, что ли?» Увы, не влюбилась, но живу в предощущении счастья, мама смотрит на меня вопросительно, но ни о чем не спрашивает. Если бы спросила, я бы ей рассказала – у мамы с папой поразительный союз. Они по-настоящему любят друг друга, даже теперь. Где-то я читала, что создавать семью на основе любви нерасчетливо, любовь проходит; нужно руководствоваться понятием долга. По-моему, это глупость. Настоящая любовь не проходит, это не я говорю, это папа сказал, а папа прочитал эту мысль у Петрарки.
Вообще он очень начитанный, любит поэзию, очень увлекается испанцами. У папы идея фикс. Он считает, что его далекие предки родом из Испании, считает интуитивно, потому что никаких свидетельств нет (да и кто из нас знает свою родословную?) В нем, по его словам, живет тоска по солнцу и теплому воздуху, он страшно мерзнет зимой (я тоже), но не это главное; когда-то, очень давно, на выставке он увидел картину Эль Греко «Вид Толедо», эта картина его прямо ошеломила. Он стал вспоминать и вспомнил все: и эти дома, и эти улицы, и этот город. Когда-то он в нем жил, он или его предки.
Папа-еврей. Когда я была маленькой, он рассказывал мне, как при Фердинанде и Изабелле, злых и недалеких испанских правителях, евреи были изгнаны из Испании, своей родины. Это был роковой шаг для Испании, она после изгнания евреев пришла в упадок, но и евреям пришлось несладко на чужбине. Перед отправкой тех двух кораблей с евреями (так рассказывал отец) у них отобрали все золото и серебро, по дороге их начисто обобрали грабители, добрались они до Голландии голые и босые (так рассказывал отец). И все же нашли силы начать новую жизнь, пустили корни, кто в Голландии, кто в иных землях. И вот еврейская община в Голландии (так рассказывал отец), тоскуя по покинутой родине, начала вспоминать и записывать испанские романсы, а потом издала их впервые на испанском языке. Песни земли, которая их отринула. Так рассказывал отец, и я запомнила.
И теперь, когда я читаю роман Лиона Фейхтвангера «Испанская баллада», я так естественно ставлю себя на место доньи Ракель, как будто я действительно родом оттуда. Еврейская девушка, гордая, умная, красивая, внезапно вспыхнувшая любовь к ней испанского короля Альфонсо, удивительная история – трогательная, прекрасная и ужасно трагическая. Когда они ее убили, я почувствовала, что мне не хочется больше жить, нельзя жить на земле, где совершаются такие вещи.
Я побежала в ванную и долго-долго плакала, прямо рыдала; мама никак не могла понять, что со мной. Я думала, у меня сердце разорвется, нарушилась гармония мира. Зачем, почему такая несправедливость? Кому нужно убивать красоту, топтать любовь? Альфонсо – он же стал человеком рядом с ней, из дикого рыцаря, самца, самоуверенного и ограниченного деспота превратился в человека; плевать ему было на то, что она еврейка, а он испанец. Я прочитала всего Фейхтвангера, я перечитала его. Я его впитала. Во мне его Донья Ракель, Береника и Ноэми.
Что я знаю об этом народе? Как-то папа прочитал мне определение, что такое нация. Там значилось, что нация – это группа людей, обладающих общим языком, культурой и территорией. Выходит, евреи – не нация? Они ведь рассеяны по всему миру, говорят на разных языках и вросли в культуру разных народов. Отец усмехнулся. Плохо то определение, которое не учитывает хотя бы одно явление. Не евреи – не нация, а определение неверно, понятно, девочка? Человеку, который давал это определение, не было дела не только до евреев; он не пощадил ни одной нации, и больше всех не повезло его сородичам. Я запомнила.
Как-то я спросила отца, что он делает на работе, он ответил: «Служу» и еще: «Работаю в корзину». Я не поняла, и он пояснил: «В корзину для мусора, моя работа нужна только свалке». Отец не любит со мной говорить о своей работе. А вот с мамой он отводит душу, мне слышно, как в своей комнате после ужина он громко возмущается дурой начальницей, дурацкими заданиями, унизительными порядками: «Представляешь, – доносится до меня, – на вакансию берут очередную позвоночницу, ее отец работает в министерстве. Сегодня приходила наниматься одна черненькая неопытная девчушка, так Тамара, зная, что вопрос решен, все-таки разыграла комедию. Задавала ей вопросы: Вы член партии? Ах, нет? А какой вы национальности? Русская? У вас и мама и папа русские? Спрашивала, не стесняясь сотрудников. Кажется, она это делала специально для меня».
Отец ненавидит свою начальницу, та – его. Но, естественно, в проигрыше всегда он. Пришла она в институт недавно, вернее, ее прислали возглавить отдел, оставшийся без руководителя. В те дни отец нервничал, видно, надеялся на какие-то благоприятные перемены. Умерший заведующий был человек недалекий и, судя по отзывам отца, занимался чем угодно, только не своим непосредственным делом. А теперь вот еще хуже. Отец в западне. Уйти ему некуда, возраст не тот, везде сокращения, да и с его национальностью не очень-то устроишься в институт. Ему приходится смиряться, но чего это стоит! Мама считает, что надо уходить в школу. «Иначе не выдержишь, и так здоровья нет».
Я молчу, знаю, что в школе тоже не сладко. В неприсутственные дни отец с утра уходит в мастерскую и находится там весь день; бывает, днем, в его отсутствие, звонят из его «конторы», я отвечаю, что Натана Семеновича нет, он в библиотеке и придет поздно. Натан. Странное для слуха имя – опознавательный знак, как желтая звезда. Отец рассказывал, что давно, когда он безуспешно устраивался на работу, дедушка, его отец, выбравший для сына такое неудобное имя, советовал ему стать Николаем. Второй дедушкин сын – Исаак, благополучно стал Анатолием и обзавелся паспортом, где в графе национальность значилось – казах. Каким образом бывший Исаак получил этот документ, отец не знал, но рассказывал об этом, как о некрасивой афере. Дядя Толя живет сейчас на Севере, у него новая семья, братья даже не переписываются. Говоря о дяде Толе, отец неизменно повторяет: «Люди на смерть шли, а Бога своего не предавали, а он ради жизненных благ лишил себя и детей рода-племени».
Отец тогда – это было еще до моего рождения – с большим трудом устроился в один из захудалых институтов Академии педнаук; были использованы какие-то старые дедушкины связи. Дедушкиным другом был один крупный писатель, он-то первый и заговорил о перемене имени; отец наотрез отказался, в результате все обошлось, отца на работу взяли, он так и остался Натаном. А я Ольга Натановна. К этому тоже надо привыкнуть.
В младших классах, когда Вайсмана дразнили, я стояла в стороне, делала вид, что не замечаю, боялась, что мальчишки скажут: сама такая. И вот в пятом классе… Я хорошо запомнила этот день – 23 февраля, мы поздравляли мальчишек с днем Советской Армии. Разложили на партах игрушечные автоматы, и вот Макака бросился к Борькиной парте и схватил его автомат с криком: «Ты сионист, тебе оружия не полагается!» Подскочил еще кто-то: «Да здравствуют палестинские партизаны, долой израильских агрессоров!» Вайсман, парень безобидный и робкий, жался к стенке, противники наседали. Макака сорвал с Борьки галстук и махал им, как флагом.
Звонка еще не было, каждый занимался своим делом, большинство не обращало внимание на происходящее, а я… во мне что-то поднялось. Почему он жмется? Почему не ответит? Какой он сионист? (до сих пор не знаю, что такое сионист, и почему ругательное «сионист» и еврей стали у нас синонимами). Не помню, что я прокричала; осталось в памяти, как мальчишки расступились, и я с Борькиным галстуком в руках оказалась у двери, как раз на пути учителя.
– Ты куда, Сулькина! И выкрик Макаки: «Она, Анна Ивановна, в уборную, на перемене не успела». Под хохот класса, красная и потная, с Борькиным галстуком в руках, возвращаюсь к своей парте. Дура, трусиха, какая же дура, господи!
Ловлю на себе затравленный взгляд Вайсмана, вид у него как после физры, слышу голос Анны Ивановны: «Откройте тетради, запишите сегодняшнее число», все это не то, я не могу заниматься обычным делом, в жизни что-то нарушилось, и, если нарушение не будет устранено, дальше жить не хочется.
Поднимаю руку.
– Чего тебе, Сулькина? Что с тобой сегодня? – недовольный голос Анны Ивановны, от которого мне всегда хочется спрятаться, прижаться к парте.
– Я, Анна Ивановна, только хотела поздравить Борю Вайсмана с Днем Вооруженных Сил и повязать ему галстук. И снова я пересекаю класс, направляясь к помертвевшему Борьке. «Никакой ты не сионист, – говорю ему тихо, ты просто еврей, но не огорчайся, я тоже еврейка». В тот день я и сделала свой выбор.
Не знаю, удастся ли мне с моими паспортными данными поступить в институт. Как-то во время нашего телефонного общения я спросила Олега Николаевича, почему евреев плохо берут в институты (а в некоторые совсем не берут). Олег Николаевич ответил, что по-видимому, люди «наверху» исходят из неверной посылки, а именно: «Евреи очень талантливы, поэтому, если из их числа принимать всех желающих, то нарушится пропорция по отношению к другим национальностям – узбекам, татарам и прочим, то есть не будет соблюдено социальное равенство», неужели это серьезно? Таким образом можно оправдать и процентную норму, и черту оседлости в дореволюционной России; все ущемление прав можно объяснить «талантливостью» или «изворотливостью».
Интересно, понравился бы Олег Николаевич отцу? Скорее всего, да. Отец любит интеллигентных людей, о своей новой начальнице он говорит «неинтеллигентна» – для него это исчерпывающая характеристика.
* * *
Ну вот, наша субботняя затея провалилась, наверное, больше не стоит собираться, хотя Олег Николаевич так не считает. Начать с того, что на литературный клуб пришло всего семь человек. Мне было обидно за Олега Николаевича, он-то считал, что его встретят на ура, а все бросились в бега, несмотря на рекламу, организованную Эвелинкой. «Большой ученый, кандидат наук, известный поэт» (про «поэта» я узнала совсем недавно); моим одноклассникам глубоко наплевать на все эти звания, они благополучно смылись. Если бы Эвелинка объявила о приезде рок-звезды или, на худой конец, киноактера, тогда бы они, возможно, и пожертвовали бы субботой. Когда-то в младших классах нас оставляли на утренники, запирая на замок портфели; не прибегать же сейчас к таким методам!
Крыса собирает школьников на биологические мероприятия с помощью запугивания: не придешь – получишь плохую отметку, но и это средство уже не действует. Правда, на ее вечерах, как ни странно, народ есть – жаждут повеселиться. Эвелинка у нас – либерал, никого не заставляла и не запугивала, в итоге – семь человек, великолепная семерка.
Но что самое любопытное, кроме меня и Ашурлиева, любителей литературы здесь не было. Анька Безуглова осталась, потому что моя подруга; кроме того, здесь был Воскобойников, к которому она неравнодушна, Катя Прохорова осталась сама не зная почему, но, может быть, и из-за Витьки. Андрей с приятелями… здесь сложно, Милых, видимо, из желания позабавиться, поиздеваться над «поэтом», показать ему, что такое современный школьник, Витька – за компанию с Андреем и Ванчиком. Так что, когда Олег Николаевич обратился ко всем «Дорогие любители литературы», раздался громкий хохот. И началось. На каждое слово Олега Николаевича Милых откликался какой-нибудь дурацкой репликой, а потом долго ржал и бился. Олег Николаевич не знал, как себя вести с Ванчиком, извинялся, просил пояснить мысль. Какая у дурака может быть мысль? Я сгорала со стыда.
Эвелинка решила вмешаться и предложила Милых покинуть помещение. Он удалился вприпрыжку, потом просунулся в дверь, скорчил рожу и проблеял «по-э-э-т»; следом за Ванчиком поднялись Воскобойников и Гладков, им, якобы, надо было на тренировку.
Олег Николаевич как-то смешался, перескочил на другое, стал излагать свою теорию, я, надо сказать, отключилась и не слышала. Катька явно скучала, Ашурлиев сидел с непроницаемым лицом, одна Эвелинка старалась «держать тон», задавала вопросы, смеялась и пыталась шутить. Это был провал, я не ожидала, что такой умница, как Олег Николаевич, спасует перед школьниками. Да, вот еще: как раз когда «троица» покидала помещение, в класс заглянул директор и спросил, что у нас происходит. Эвелинка побледнела, словно она совершала преступление, и пролепетала, что идет заседание кружка. «А эти спасаются бегством?» – спросил наш «остроумный» директор. «В следующий раз, Эвелина Александровна, постарайтесь организовать наполняемость класса, чтобы не было стыдно перед товарищем», – он кивнул на Олега Николаевича. И ушел. После этого Эвелинка впала в транс, а Олег Николаевич выкарабкивался уже без ее помощи.
После кружка домой мы шли вместе с Анькой. Олег Николаевич пошел провожать Эвелинку, которой было худо. У Эвелинки просто патологический страх перед директором, мы это давно заметили. Аня сказала, что «мой родственник» для школы не подходит – слишком занудлив, нам эта философия не нужна. Потом переключилась на свою любимую тему: кто на кого глядел и кто чем занимался. Оказывается, Катя с Витькой играли в морской бой, Ашурлиев, по ее словам, не сводил с меня глаз, а она сама привораживала взглядом Воскобойникова.
– Ты знаешь, он на меня смотрит, но как-то не так, словно я не человек, не женщина, а пустое место. Вот Ванчик, хоть и скотина, а так глядит… Шел снег, было скользко, и мы держались друг за друга. Внезапно я почувствовала удар, испугалась и вскрикнула. Анька рассмеялась. – Чего кричишь? Снежок это. Снежки стали падать один за другим, и уже было не до смеха, я поскользнулась, упала и потянула за собою Аньку.
Мы с Анькой барахтались в неприятном медном свете фонаря. Пока мы барахтались, подоспели те, кто кидал снежки, это были Воскобойников и Ванчик. Я так и знала, что их кружок – сплошная выдумка, никуда они не спешили. Просто сбежали. Ванчик помог подняться Аньке. Воскобойников – мне. Помогли нам отряхнуться. Анька все это время неестественно хохотала. Был удивительный вечер – слегка морозный, с редкими тяжелыми снежинками, хотелось уйти подальше от фонарей, от прохожих и троллейбусов, куда-нибудь на простор. Вчетвером мы медленно шли вдоль троллейбусной линии, ребята пристроились по краям, причем рядом со мной оказался Андрей. Ванчик болтал и громко смеялся. Аня примолкла, я понимала, как обидно ей, что рядом не Андрей, а Ванчик. А мне… мне было хорошо.
Я радовалась теплому вечеру, снежинкам, что скрывать? Радовалась и тому, что нравлюсь этому сильному парню, не решавшемуся взять меня под руку. В голове складывалось: «Её темно-рыжие легкие волосы были увенчаны тающими снежинками, глаза блестели, она была не то чтобы красива, но обольстительна». Так мы дошли до Анькиного дома. Если войти в его арку и идти некоторое время дворами, придешь к дому № 14, очень длинному, со множеством подъездов. В этом доме в шестом подъезде я живу. А ребята живут совсем рядом со школой, через дорогу. Андрей и Ванчик даже в одном подъезде, Витька – в соседнем; может, поэтому они так сдружились, что вместе росли, в одном дворе; собственно, и двора-то никакого нет – с одной стороны дорога и с другой. Мы остановились возле Анькиного подъезда. Ванчик продолжал балагурить, Анька смеялась каждой хохме; что-то с ней произошло, то молчала, теперь смеется – не остановить.
Постояв возле подъезда, мы в том же составе, так как Анька домой не пошла, двинулись дальше. Андрей шагал молча, я тоже, Анька с Ванчиком ржали и бились. Остановились возле моего дома, – и так мне не захотелось уходить с улицы, садиться за уроки, – в общем пошли провожать мальчишек. Снегопад кончился, фонари стали еще желтее. Ванчик с Анькой, пошептавшись, куда-то исчезли, мы с Андреем остались одни. Он шел, не глядя на меня, темно-русые волосы казались черными, я впервые заметила, что нос у него с горбинкой, возможно, след удара.
Внезапно Андрей остановился.
– Давай уйдем от этих фонарей, надоели. Мы свернули с дороги и подошли к скамейке, засыпанной снегом, впереди и сзади неслись машины, здесь было чуть получше, какой-то даже островок, несколько деревьев. Андрей стал счищать снег со скамейки, мы сели. Я подумала, что сейчас Андрей должен сказать что-то важное – признаться в любви или открыть какую-нибудь личную тайну. Но он молчал. Так мы и сидели.
– Ты не замерзла? И он дотронулся до моей руки. Мы сидели не глядя друг на друга, и Андрей держал мою руку в своей. Крепко держал. Мне стало смешно.
– Отпусти! Больно! Он словно очнулся.
– Пойдем – замерзнешь. И снова мы шли вдоль троллейбусной линии. Настроение у меня праздничное, хочется смеяться, делать глупости, Андрей сумрачен и на меня не смотрит. От застенчивости? Мы стоим возле моего дома. Поднялся ветер – начинается метель; ветер рвет с нас куртки, топорщит волосы, заходим в подъезд, чтобы обогреться. Андрей берет мои ладони и подносит к губам, дует на них, согревая.
– Почему ты все время молчишь?
Андрей отвечает на мой вопрос вопросом: «А ты?»
– Я не молчу, про себя я непрерывно пою. Андрей впервые смотрит прямо на меня: «И ты тоже? Хочешь, я спою тебе одну песню, свою любимую?»