Часть 61 из 191 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Если вы шимпанзе, то помириться просто – пусть только сердечный ритм придет в норму. Иногда и у людей так бывает: положишь приятелю руку на плечо, скажешь смущенно «Ох, как-то я тут…», а он перебьет: «Нет, это я… Мне не стоило…» – и все опять хорошо.
Казалось бы, нет ничего проще. А что если мы пытаемся восстановить отношения после того, как наши люди перерезали три четверти ваших или пришли на вашу территорию колонизаторами и отобрали у вас землю, насильно на десятилетия переселив вас черт знает куда? Непросто.
Мы единственный вид, который возводит примирение в ранг специального процесса, да к тому же связанного с целым рядом концепций – «истины», «извинения», «прощения», «примирения», «помилования» и «забывания».
Апогеем усложнения этого института можно считать комиссии по установлению истины и примирению[513]. Первую такую комиссию создали в 1980-х гг., и с тех пор – с горечью приходится признать – необходимость в них не отпадает. Комиссии создавались, например, в Боливии, Канаде, Австралии, Непале, Руанде, Польше… Некоторые действуют в странах со стабильным устройством, в Австралии или Канаде, к примеру, где существует негласное обязательство разобраться с длинной историей притеснения коренного населения. Большинство же комиссий формируются в тех странах, которые пережили тяжелый кровавый конфликт или раскол: нация сбросила диктатора, закончилась гражданская война, остановлен геноцид. Обычно считается, что цель этих следственных органов состоит в том, чтобы заставить виновников распри и притеснения признаться в преступлениях, раскаяться, попросить прощения у пострадавших, которые в свою очередь должны простить, – а в финале все плачут и обнимаются.
Но на деле комиссии руководствуются прагматическими задачами, добиваясь от виновников слов «Я совершил то-то и то-то, и я клянусь больше никогда не причинять зла этим людям», а от пострадавших – ответа: «Хорошо, мы клянемся никогда не мстить во внесудебном порядке». И если дело дойдет до таких высказываний, это будет уже величайшим достижением, хотя и без задушевности.
Действия комиссий являются предметом исследований, а лучше всего изучена деятельность такого органа в Южной Африке после падения режима апартеида. Эта комиссия обладала невероятной моральной легитимностью, поскольку ее возглавил Десмонд Туту, а в дальнейшем приобрела еще больший авторитет тем, что, хотя в подавляющем большинстве процессов рассматривались преступления белых, зверства черных борцов тоже не остались незамеченными. На публичных слушаниях жертвы рассказывали свои истории. Более 6000 преступников дали показания и подали прошение об амнистии; 13 % из них были помилованы.
Куда же подевался сюжет со слезными объятиями прощения? И где угрызения совести у преступников? А этого не требовалось, хотя у некоторых совесть таки просыпалась. В цели расследований не входило изменение личности этих людей, нужно было сделать так, чтобы израненная нация смогла функционировать дальше. В последующих исследованиях, проведенных Южноафриканским центром изучения насилия и примирения, респонденты – бывшие жертвы апартеида – обычно сообщали, что «комиссия принесла больше блага в масштабе страны, чем на уровне местных общин». Многих приводило в ярость отсутствие извинений, репараций, а также то, что целый ряд обвиненных остался при своих должностях. Интересно заметить – вспомним главу 15, – что люди возмущались и сохранением символов режима апартеида: не только тем, что заклейменный убийца остался полицейским, но и тем, что название праздника/памятника/улицы продолжает прославлять апартеид. Черное большинство южноафриканцев (но не белое население) расценило работу комиссии как справедливую и успешную, поскольку она способствовала установлению в стране свободы и удержала ее от ужасов гражданской войны. Таким образом, деятельность таких комиссий хорошо иллюстрирует разницу между примирением и прощением с угрызениями совести[514]{975}.
Каждый родитель знает, насколько бессмысленны очевидно неискренние извинения, они даже могут все испортить. Но глубокое раскаяние – это совсем другое дело. The New Yorker приводит рассказ о Лу Лобелло, американском ветеране иракской войны. Так получилось, что во время обстрела он непредумышленно застрелил трех членов некоей семьи; образы убитых преследовали его, и он потратил девять лет, чтобы найти эту семью и извиниться перед выжившими. Или вспомним историю Хейзел Массери, запечатленной прямо в центре культовой фотографии 1957 г.: белая девочка-подросток истерически орет вслед черной Элизабет Экфорд, когда та входит в числе первых черных детей в школу города Литтл-Рок. Несколько лет спустя Массери связалась с Экфорд, чтобы попросить прощения{976}.
«Помогают» ли извинения? Зависит от обстоятельств. Очень важен предмет извинений, начиная от конкретных действий («Прости, что сломал твою игрушку») и заканчивая глобальными концепциями и узостью взглядов («Простите, что я отказывался видеть в вас людей»). Помимо этого, нужно понимать, чего провинившийся добивается своим раскаянием. А также принимать во внимание личностные характеристики принимающего извинения. Исследования говорят, что: а) жертвы, ориентированные на восстановление работы коллектива, с большей готовностью принимают извинения за сбои в функционировании системы («Я прошу прощения, ведь мы, полицейские, обязаны защищать, а не преступать закон»); б) жертвы, сфокусированные скорее на взаимоотношениях, лучше всего реагируют на извинения с вовлечением эмпатии («Я прошу прощения за боль, которую причинила тебе, забрав сына»); в) жертвы с независимым и самостоятельным характером охотнее принимают извинения, после которых следует предложение компенсации. Немаловажен и «автор» извинения. Вот Билл Клинтон, например, в 1993 г. попросил прощения у американцев японского происхождения за интернирование их во время Второй мировой войны. Он, конечно, объявил это во всеуслышание и приложил некоторую сумму в качестве репарации, но насколько значимы эти извинения в его устах, когда они должны были на самом деле исходить от Рузвельта?{977}
Кстати, проблема репараций действительно чрезвычайно сложна. С одной стороны, они могут служить безусловным доказательством искреннего раскаяния. Такая концепция положена в основу движения за выплату репараций потомкам рабов: экономическое процветание Америки настолько прочно строилось на рабском труде и так часто последующие выгоды от этого процветания не доставались афроамериканцам, что было бы справедливо предложить им компенсацию. Но с другой стороны, деньги, предложенные в качестве извинения, могут восприниматься как оскорбление: только что созданное Государство Израиль отказывалось от немецких репараций до тех пор, пока Германия не сопроводила их адекватным раскаянием[515].
А в конце этого процесса происходит страннейший человеческий феномен – прощение{978}. Для начала нужно хорошо понимать, что простить – не значит забыть. Это было бы невозможно даже с точки зрения нейробиологии. Крыса научается ассоциировать звонок с болью от удара электрическим током и замирает, когда слышит его. Если на следующий день звонок не сопровождается электрошоком, соответствующее поведение «убирается», но след от него остается в памяти, не исчезает окончательно. Поведение будто бы перекрывается новым знанием: «Сегодняшний звонок не означает боли». В качестве доказательства представим себе, что еще через день звонок опять сопровождается ударом током. Если бы изначальный навык стирался совсем, то на установку ассоциации звонок-боль уходило бы столько же времени, сколько и в первый день. Вместо этого происходит быстрый возврат к уже знакомой, но подстроенной к конкретной ситуации связке: «звонок = удар снова». Если вы кого-то прощаете, это вовсе не означает, что вы забудете его поступок.
Некоторые жертвы утверждают, будто они простили обидчика, не держат на него зла и не станут мстить. Я написал слово «утверждают» безо всякого скептицизма, а просто с целью дать понять, что прощение ощущается субъективно, что об этом можно заявить, но нельзя доказать.
Прощение является одним из основных религиозных императивов. В июне 2015 г. сторонник идеологии превосходства белых Дилан Руф убил девятерых прихожан африканской методистской епископальной церкви Эммануэль в городе Чарльстон. Спустя два дня общественность потряс поступок членов семей погибших: в день вынесения приговора они сообщили в ходе видеоконференции, что прощают убийцу и молятся о спасении его души{979}.
Также прощение может быть связано с глубокой когнитивной переоценкой. Приведем в пример дело Дженнифер Томпсон-Каннино и Рональда Коттона{980}. В 1984 г. Томпсон-Каннино изнасиловал незнакомец. На полицейском опознании она, не колеблясь, идентифицировала Коттона; несмотря на его заявления о невиновности, он был приговорен к пожизненному тюремному заключению. Когда в последующие годы друзья осторожно спрашивали Дженнифер, может ли она сейчас оставить в прошлом кошмар того события, та неизменно отвечала: «Издеваетесь, да?» Все ее существо пропитали ненависть к Коттону, желание причинить ему ответную боль. А потом случилось вот что. В деле появились новые улики – ДНК, и Коттона освободили после десяти лет тюремного заключения. То преступление совершил другой человек; за следующие изнасилования он попал в ту же тюрьму, в которой отбывал наказание Коттон, и хвастался, что насилие над Томпсон-Каннино сошло ему с рук. Указав на Коттона как на преступника, Дженнифер ошиблась, хотя и убедила судей в его виновности. Чья же теперь наступила очередь ненавидеть и прощать?
Когда они наконец встретились – уже после того, как Коттон вышел из тюрьмы, Томпсон-Каннино спросила: «Если я буду до конца своей жизни ежеминутно, ежечасно и ежедневно просить у вас прощения, сможете ли вы дать его мне?» И Коттон ответил: «Дженнифер, я простил вас много лет назад». Чтобы простить ее, ему потребовалось глубокое переосмысление и переоценка ситуации: «Да, Дженнифер ошибочно опознала меня как насильника, но прощение заняло меньше времени, чем вы думаете. Я понимал, что она – жертва и что это причиняет ей нестерпимые страдания… Мы оба стали жертвами одного человека и одного преступления, так что были в одной лодке». Полное переосмысление ситуации поставило их по одну сторону барьера, и, будучи оба жертвами, они стали Своими. В наши дни они выступают с совместными лекциями о необходимости перестроить судебную систему.
Прощение, по сути, имеет определенное направление: «Я прощаю тебя не для тебя, а для себя». Ненависть выматывает; прощение – или даже просто безразличие – освобождает. Можно процитировать Букера Вашингтона: «Я никому не позволю настолько унизить мою душу, чтобы заставить меня ненавидеть его». Унизить, исковеркать, истерзать. Прощение по крайней мере улучшает здоровье: у тех обиженных людей, которые смогли простить или прошли через процесс терапии прощения (в противоположность терапии признания своего права на гнев), повышаются общие показатели здоровья, улучшается работа сердца, снижаются симптомы депрессии, беспокойства и ПТСР. Из главы 14 мы усвоили, что в проявлении сочувствия в общем-то неизбежно и без труда просматриваются элементы собственного интереса. Что и является смыслом сочувственного прощения{981}.
Мы разобрали процессы прощения, извинения, репараций, примирения; увидели, что работа комиссий по установлению истины и примирению направлена на примирение, а не на прощение. А что дает делу сама «истина»? Да, установление истины очень сильно смягчает разногласия. Для жертв крупномасштабных конфликтов сказанная во всеуслышание правда из уст преследователей – полная, с деталями, неприкрытая правда – становится приоритетом, и именно в расчете на это работают комиссии. Нам необходимо знать, как все происходило; необходимо заставить злодеев все рассказать об этом, необходимо показать всему миру: «Вот что они с нами сделали».
Осознание собственной иррациональности
Вопреки утверждениям некоторых экономистов, мы не рационально мыслящие автоматы, делающие оптимальный выбор. В экономических играх мы щедрее, чем предсказывает логика; мы делаем вывод о чьей-то вине, основываясь на доводах разума, а затем назначаем виновному наказание, повинуясь эмоциональному порыву; принимая в ситуации в вагонетками решение о спасении пятерых за счет смерти одного, участники эксперимента делятся примерно поровну в зависимости от того, нужно толкать человека на рельсы или нажимать на рычаг; мы с легкостью удерживаемся от жульничества в обстоятельствах, когда никто этого все равно не узнает; мы принимаем твердые моральные решения и не понимаем почему. Хорошо бы нам как-то систематизировать нашу иррациональность.
Иногда мы стараемся от этой иррациональности избавиться. Приведем простой пример: как мы заставляем себя помириться. Ведь обменяться рукопожатием предстоит не друзьям, а врагам, которые ненавидят друг друга и всем организмом сопротивляются сближению. То есть приходится как-то подавлять животную, иррациональную ненависть, чтобы она не мешала примирению. Еще одна область, в которой требуется работа над своей иррациональностью, – это расхождения между сознательно сформулированными принципами и бессознательными предубеждениями. Как мы видели, пропасть Свои/Чужие можно сузить, если бессознательную пристрастность вывести на уровень сознания. Этим не убрать предубежденности: понятно, что логикой не победишь то, что родилось не из логики. Но выявление скрытых от сознания предрассудков укажет, на что направить контроль, чтобы уменьшить их влияние. Этот подход относится ко всем аспектам поведения, которые формируются автоматически, на уровне подсознания, на уровне организма и физиологии, неосознанно – там, где рационализация поступка происходит уже по его стопам. Например, каждый судья обязан знать, что его судебные решения зависят от того, насколько он голоден.
Также необходимо отметить феномен иррационального оптимизма, свойственного многим людям. К примеру, человек может вполне адекватно оценивать риск некоторого поступка, но когда дело касается вероятности пострадать самому, то появляется неоправданная легкомысленность: «Ну, со мной такое не случится». В целом иррациональный оптимизм – это прекрасно, и именно поэтому клиническая депрессия настигает 15 % людей, а не 99 %. Но, как подчеркнул нобелевский лауреат, психолог Даниэль Канеман, во время войны иррациональный оптимизм будет иметь катастрофические последствия. Он может проявляться в самых разных формах, начиная от радостной убежденности, что Бог на нашей стороне, и заканчивая ошибками военных стратегов, которые систематически переоценивают возможности своих войск и недооценивают силу противника: лозунги типа «Да мы их сейчас шапками закидаем, вперед и с песней!» превращаются в логический план действий{982}.
Отметим еще одну, последнюю, область, где значимым образом проявляется иррациональность. Я говорю о «священных ценностях» из главы 15, в которой описано, как чисто символический акт может оказаться важнее, чем любые конкретные и вещественные уступки. Чтобы договориться о перемирии, понадобится рациональный ум, но ключом к поддержанию длительного мира будет учитывание иррациональной значимости святынь.
Неспособность к убийству и отвращение к нему
Видеокамеры заполонили современный мир; территория «частной жизни» угрожающе сужается. Но ученые находят всё новые способы подглядывать за жизнью в самых разных ситуациях. И это приводит к неожиданным выводам.
Исследователи наблюдали за поведением болельщиков во время футбольных матчей (т. н. футбольным хулиганством), драками между этническими и националистическими группами, болельщиками команд-противников или, как это часто случается, за выяснением отношений среди скинхедов правого толка. Видеоряд подобных эпизодов показывает, что очень немногие действительно машут кулаками. Большинство стоят в сторонке (типа зрители) или носятся вокруг как ненормальные. Львиная доля тех, кто все-таки вступает в драку, наносит пару бесполезных тычков и тут же обнаруживает, что вообще-то от ударов болит рука. Те же, кто умеет драться, составляют крошечное меньшинство. Как написал один исследователь, «люди ужасно неловки, когда дело касается [контактного] боя, хотя с развитием цивилизации у нас это стало получаться лучше»{983}.
Еще более интересны свидетельства того, что у людей существует сильный внутренний запрет на нанесение телесных повреждений с близкого расстояния.
Как раз на эту тему преподаватель военного дела, полковник армии США в отставке Дэвид Гроссман написал в 1995 г. книгу «Об убийстве: Психологические последствия уроков убивать на войне и в обыденной жизни» (On Killing: The Psychological Cost of Learning to Kill in War and Society»){984}.
Автор выстроил повествование вокруг анализа фактов битвы при Геттисберге. Из 27 000 собранных после сражения однозарядных винтовок почти 24 000 оказались заряженными; 12 000 из них были заряжены уже не в первый раз, причем 6000 перезаряжали от трех до десяти раз. Будто бы многие бойцы, стоя посреди поля боя, думали: «Скоро придется стрелять, хорошо бы перезарядить ружье». Это оружие нашли в том месте, где шла самая горячая схватка, и солдат рисковал жизнью, останавливаясь для перезарядки винтовки. В этой битве причиной большинства потерь стал артиллерийский огонь, а не рукопашная схватка пехотинцев. Находясь в гуще безумного сражения, большинство участников были заняты перезарядкой оружия, хлопотами с ранеными, многие выкрикивали приказания, удирали прочь, находились в полуобморочном состоянии…
Точно так же, но уже в ходе Второй мировой войны, лишь 15–20 % солдат использовали свое оружие по назначению (причем многие выстрелили вообще всего по одному разу). А остальные? Передавали распоряжения, помогали подносить боеприпасы, заботились о соратниках – но не целились в стоящего рядом врага, не нажимали на спусковой крючок.
Военные психологи специально делают упор на то, что в пылу сражения бойцы противоборствующих сторон стреляют друг в друга не из ненависти или повинуясь приказу и даже не из-за осознания того, что враг пытается убить их самих. Стреляют, чтобы поддержать псевдородство: защитить товарищей, не подвести тех, с кем встал плечом к плечу. Но если отставить в сторону эти мотивации, люди выказывают сильное неприятие убийства с близкого расстояния. Больше всего противятся схватке врукопашную, если приходится орудовать ножом или штыком. Следующее по силе сопротивление вызывают выстрелы из пистолета с близкого расстояния, затем идет использование дальнобойных орудий… Проще же всего бывает сбросить бомбу или открыть артиллерийский огонь.
Психологическое сопротивление можно регулировать. Использовать оружие легче, если ваша цель не имеет конкретного лица: проще бросить гранату в толпу, чем выстрелить в кого-то одного. Труднее убить кого-то лично, чем целой группой: очень небольшое количество солдат во время Второй мировой войны стреляли из своего индивидуального оружия, а вот орудия, стрельба из которых требует слаженных действий целой команды (пулеметная установка, например), использовались почти все. Ответственность за убийство распределяется поровну – так же, как это происходит в расстрельной команде при выдаче одного холостого патрона: каждый имеет возможность верить, что он никого не убил.
Выводы Гроссмана подтверждаются новыми – удивительными – данными. Так называемые боевое истощение и боевую психическую травму со временем выделили в отдельное психическое заболевание, назвали боевым ПТСР и определили как результат сильнейшего ужаса в ситуации угрозы жизни, когда кто-то пытается убить вас и всех вокруг. Как мы уже знаем, весьма болезненным является состояние, при котором условный рефлекс страха патологическим образом срабатывает на любой стимул, миндалина увеличена, сверхвозбудима – будто бы убеждена, что вы никогда и нигде не будете в безопасности. А теперь представим себе пилотов, управляющих дронами. Они сидят в диспетчерской где-то в Америке, а их дроны летают на другом конце планеты. Никакая непосредственная опасность пилотам не грозит. И тем не менее они страдают от ПТСР так же часто, как и те, кто физически участвует в боевых действиях.
Почему? Пилоты дронов делают нечто ужасающее и завораживающее, они, можно сказать, убивают жертв с близкого расстояния, используя видеотехнологии поразительного качества. Вот она, персонифицированная цель, а невидимый глазу дрон кружит над ее домом неделями – наблюдая, как бы «выжидая» общего собрания всех «целей» в одном месте. Пилот будто участвует в жизни «цели», смотрит, как та приходит и уходит, засыпает после обеда на террасе, играет с детьми. А потом раздается приказ «Огонь!», и нужно выпустить «хелфаер»[516], который полетит в нужное место со сверхзвуковой скоростью.
Вот как описывает один из пилотов свое первое «убийство» – жертвами стали три афганца, находившиеся под наблюдением, которое велось с базы в Неваде. Ракета попала в цель, и пилот смотрит «на итоги» сквозь окуляр инфракрасной камеры, которая передает тепловые сигнатуры[517]:
Дым рассеялся, и я увидел воронку и останки двух людей вокруг. И еще одного, у него оторвана нога выше колена. Он держался за нее, катался по земле, кровь хлестала, и все вокруг становилось горячим от нее. Его кровь горячая. Кровь выливается на землю, собирается в лужи; лужи быстро остывают. Он долго умирал. Я просто смотрел. Я смотрел, пока на экране он не стал одного цвета с землей, на которой лежал{985}.
Но на этом все не заканчивается. Пилоты должны продолжать наблюдение, выяснять, кто придет за телами, кто появится на похоронах, – чтобы быть готовыми, возможно, к следующему удару. Бывает, что пилот видит, как американская военная колонна приближается к заминированному участку дороги, и никак не может предупредить своих братьев по оружию; бывает, пилот наблюдает, как бойцы сил сопротивления казнят мирных жителей, умоляющих о пощаде.
Тому пилоту исполнился 21 год, когда он уничтожил противника впервые; со временем на его счету оказалось 1626 ликвидаций с участием дронов[518]. Никакой личной опасности, просто всевидящее око в небе. Тем не менее этот пилот и многие его коллеги страдают от разрушительных симптомов боевого ПТСР.
Если мы прочитаем книгу Гроссмана, то легко объясним данное явление. Самую глубокую психологическую травму получают не из-за ужаса перед смертью. Причина ее – необходимость убить конкретного человека с близкой дистанции, причем сначала многое узнать о человеке, как бы «познакомиться» с ним, наблюдая его жизнь неделями… А потом сровнять его с землей, с цветом земли на экране тепловизора. Гроссман приводит сведения о том, что в среде моряков и врачей редко случались психические срывы, хотя опасность для жизни у них была не меньшей, чем у пехотинцев, – но убивали они не лично и не конкретных людей (если вообще убивали).
На занятиях по военной подготовке солдат учат преодолевать психологический протест против убийства, и Гроссман отмечает, что обучение становится все более эффективным: курсанты теперь не упражняются в меткости, а вместо этого их тренируют стрелять на скорость в мишень, движущуюся в их направлении, – тогда ответные выстрелы становятся рефлективными. Во время Корейской войны стреляли 55 % американских солдат; в ходе Вьетнамской кампании – уже 90 %. А ведь все это происходило еще до развития десенсибилизирующих видеоигр с жестокостями и насилием.
Может быть, в будущем нам предстоят какие-то совсем другие виды войн. Может быть, дроны сами будут решать, когда им стрелять. Может быть, оружие каким-то автономным образом станет само устраивать свои сражения, или это будет борьба компьютеров и победа останется за той стороной, которая эффективнее поразит компьютеры противника. Но пока мы смотрим в лицо тем, кого собираемся убить, естественный глубинный запрет на убийство остается важнейшим фактором.
Возможности
Что только люди не изучают! Можно быть кониологом или калиологом, т. е., соответственно, изучать пыль или птичьи гнезда. Существуют батологи и бронтологи: их объекты – ежевика и грозы; встречаются вексиллологи и зигологи, первые все знают о флагах, а вторые – о методах скрепления всего на свете. И так далее, и тому подобное: одонтология и одонатология, фенология и фонология, парапсихология и паразитология. Ринолог и нозолог полюбили друг друга и родили ребеночка, который стал ринонозологом и изучает классификацию болезней носа.
Все вышенаписанное предполагает существование «миролога», который бы исследовал влияние торговли, демографии, религии, межгрупповых контактов, прощения и тому подобного на способность людей жить в мире. Интеллектуальный вызов, который потенциально принес бы пользу людям.
Но с каждым новым проявлением темных сторон человеческой натуры – от мелких подленьких уколов до кровавой резни – интеллектуальные изыскания кажутся сизифовым трудом. И вот мы, разделяя искусственно интеллект и аффект и раздувая искру чисто эмоциональной убежденности, на этих уже последних страницах книги позволим себе сделать вывод, что надежда есть, что мир изменится и мы изменимся и что мы сами изменим мир к лучшему.
Руссо с хвостом
Больше 30 лет я провел в саваннах, изучая павианов в экосистемах Серенгети в Восточной Африке. Я люблю этих приматов, но должен признать, что они бывают жестокими и злобными, так что слабые часто страдают от клыков более сильных. Обратимся к беспристрастным научным фактам: это турнирный вид с ярко выраженным половым диморфизмом, тенденцией резко наращивать агрессию и переносить свою досаду на другие объекты – другими словами, они могут безобразно себя вести по отношению друг к другу.
В середине 1980-х гг. стае павианов, живущей по соседству с той, которую я изучал, крупно повезло. На их территории построили туристскую базу. И как часто бывает с туристскими базами посреди нетронутой человеком природы, очень трудно оказалось удержать диких животных от поедания остатков человеческой еды. На той территории в роще устроили под деревьями большую мусорную яму и обнесли ее высоким забором. Но что павианам высокий забор! К тому же заборы падают, ворота часто остаются незапертыми – и вот павианы каждое утро по расписанию отправлялись «за продуктами» к мусорной яме. Как и другие широко расселившиеся приматы (я имею в виду людей), павианы едят все: фрукты, растения, клубни, насекомых, яйца, убитых животных, разнообразную падаль. И вот стая под кодовым названием «мусорные» претерпела трансформацию. Павианы обычно спускаются по утрам со своих «спальных» деревьев и проходят по десять миль, собирая корм. «Мусорные» спали на деревьях прямо над ямой, спускались как раз к тому времени, когда с базы приезжал мусорный трактор, т. е. к 8 утра, десять минут отчаянно дрались за остатки жареной говядины и куриных ножек, а потом, наевшись, заваливались спать. Мы с коллегами даже ненадолго забрали для изучения нескольких особей в лабораторию: они набрали вес, у них увеличился слой подкожного жира, повысился уровень инсулина и триглицеридов в крови, начался метаболический синдром{986}.
Каким-то образом «мои» павианы прознали об угощении за холмом, и вскоре каждое утро с полдюжины животных отправлялись поучаствовать в пирушке. В группу входил не абы кто: все-таки смельчакам предстояла встреча с 50 или 60 Чужими. Этими «отважными» были крупные и агрессивные самцы. Обычно павианы посвящают утренние часы общению: они сидят рядышком, играют, вычесывают друг друга, так что группа «охотников» лишала себя общения. Ее члены были самыми злобными, самыми необщительными из всей стаи.
Вскоре после этого среди «мусорных» вспыхнул туберкулез. Люди болеют туберкулезом в хронической форме, они «чахнут» от чахотки. У других приматов болезнь протекает молниеносно, очень быстро распространяется и убивает за несколько недель. Вместе с кенийскими ветеринарами мы определили причину эпидемии: санитарный инспектор на турбазе получил взятку и дал добро на забой туберкулезных коров; животных отправили на бойню, пораженные органы выбросили в яму для отходов – и вот тут их нашли павианы. Большинство «мусорных» умерло, а вместе с ними и группа моих «налетчиков»{987}.
Очень все это было печально. Я выбрал для изучения новую стаю на другом конце парка Серенгети и с полдесятка лет не подходил к месту обитания выживших из предыдущей стаи. Наконец, когда моя невеста приехала впервые в Кению, я собрался с духом и повел ее показать павианов моей юности.