Часть 7 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Животное по меньшей мере страдало?
– Девять шансов из десяти, что да.
– Хорошо. Тогда заверните мне в два пакета.
– Сейчас все упакую.
В проеме двери, которая вела в подсобное помещение, Марта Богумил снова приняла вертикальное положение и стряхнула мерзкий сор, налипший на грудь и ляжки. Она придерживала на плечах резиновый коврик, которым ее прикрыл мясник. Она старалась сделать хорошую мину или, по крайней мере, не выказать признаков бесстыдства. Отряхиваясь одной рукой, другой она все время прилаживала на место свое импровизированное полупончо, фактура и вес которого вызывали у нее не меньше отвращения, чем пропитавший его трупный душок. Никто не наблюдал за ней в открытую, но она угадывала взгляды исподтишка в свою сторону. Позади живодера и его клиентуры через витрину виднелись высокие, однообразные фасады, вычерненные грязью, как в шахтерском городке. По небу, низкому и очень тяжелому, плыли барашки облаков. Она прибыла по назначению, но не обязательно в нужный район или даже в нужный город. Она знала, что все зависит от того, как проходило ее путешествие.
Но насколько она могла вспомнить, путешествие это прошло не слишком гладко. Оно растянулось на аномальное число часов или лет, она прошла через долгие периоды пустоты, несуществования и раз за разом пробуждалась в окружении незнакомцев, которые, сойдясь вокруг нее в круг, молчали вселяющим беспокойство образом, если не предавались злобным комментариям касательно ее наготы, касательно ее костной структуры, ее шансов выжить в маслянистой среде, ее легочных или сексуальных возможностей, касательно уродства ее внутренних органов. Вот такие у нее остались воспоминания. Ни одно на самом деле не было отчетливым, и чем сильнее она пыталась зафиксировать детали, восстановить ход событий и образы, тем хуже функционировала ее память. Все ускользало. Оставалась только одна изолированная сцена, которая казалась ей настолько неправдоподобной и отталкивающей, что она отказывалась в нее верить. Но там, в этой сцене, ничего не изглаживалось. На нее взгромождался какой-то мужлан, грубо раздвигал ей ляжки и, не церемонясь, беспардонно в нее внедрялся, потом убирался восвояси, орошая ее отвратительной черной спермой.
– Ломоть печени, – попросила мегера с головой, затянутой темно-коричневой косынкой. – С того края, где животное больше всего страдало.
– Я отрежу вам вот отсюда, – засуетился мясник.
Теперь Марта Богумил пришла в себя. Она пересекала кромешную тьму не для того, чтобы очутиться голой, дрожащей и замаранной в лавке, где торгуют кровью, плотью и страданием. Она схлестнулась с отсутствием длительности, отсутствием света не для того, чтобы торчать здесь с грязным резиновым листом на плечах, среди морального и физического зловония любителей боен. Она должна была выполнить ключевое задание. Ей поручили отправиться на поиски шаманки Горджом, которая заблудилась где-то в промежуточных мирах, но была замечена здесь, во всяком случае поблизости, на улице Дайчууд или бульваре Барабасс. Ей поручили разыскать шаманку, успокоить, если ее ад окажется слишком непереносимым, и помочь ей умереть, если она в самом деле захочет со всем покончить.
Она отпустила резиновый коврик. Тот воссоединился с плиткой на полу с таким хлопком, что все в лавке подскочили на месте. Внезапно на ней сошлись все взгляды, как будто эти женщины, слившиеся в одно красочное целое, осознали наконец ее присутствие. Она пробежала взглядом по их лицам: пятидесятилетние, познавшие на собственной шкуре наихудшее, изрытые морщинами, окартоненные, не иначе пекущиеся о семейных очагах, вокруг которых копошились непристойные пáры истых живоглотов, – властные матроны, муштрующие стадо своего клана ходить по их струнке.
– А это? – спросила одна из женщин, поднимая руку на Марту Богумил.
Мясник пожал плечами, несколько секунд выбирал подходящий резак и ответил:
– Пока не готово, нужно еще промариновать.
Ошеломленная, ничуть не сомневаясь в значении того, что произнес живодер, Марта Богумил приняла боевую стойку. Даже если бы противник напал на нее с ножом, у него не было бы ни единого шанса. И все же ей не верилось, что ее рассматривают в качестве животного, которое нужно помариновать в его страхе и боли, прежде чем освежевать и выпотрошить, и до сих пор она и думать не думала, что ей придется сражаться, чтобы выбраться из того места, где она приземлилась. Она снова затянула шарф вокруг шеи, не заботясь о том, чтобы прикрыть груди или лобок. Собственная нагота ее не смущала. По правде говоря, когда ты провел несколько часов или несколько лет в кромешной тьме, тебе уже наплевать на достоинство или внешний вид твоего тела, ты просто счастлив, что его, тело, тебе возвращают, и если оно раздето, это не играет никакой роли.
Тем временем мясник попросил своих клиенток покинуть помещение. Пятеро мегер подчинились, не мешкая и не произнеся ни слова. Хозяин неторопливо нажал на пуск, чтобы опустить железный занавес, наглухо отделяющий мясную лавку от улицы, и, когда механизм замолк, расположился прямо напротив Марты Богумил, соблюдая дистанцию в три метра, достаточно разумную, чтобы никто из них не оказался застигнут врасплох внезапным нападением. Он принял со своим резаком низовую боевую стойку, слегка развернувшись при этом наискось. И воспользовался брюшным дыханием. При своей внешности самого заурядного торгаша он выказывал несомненные боевые навыки.
– Что ты тут делаешь, Марта? – спросил он.
– Мы что, знакомы? – огрызнулась Марта Богумил.
Вокруг нее царил запах сырых опилок, расхристанных трупов, костяков, содрогающейся в отчаянии агонии, стали, погружающейся в чудовищный ужас плоти.
Она незаметно чуть сместила опору, почти неуловимо для глаза изогнув подошву правой ноги. Живодер приподнял клинок на несколько сантиметров. Определенно, он умел сражаться. Он выдохнул сквозь сжатые зубы, что не дало Марте никакой полезной информации, потом решил вступить в разговор.
– Пока не совсем, – сказал он.
– Будет лучше, если я узнаю об этом побольше, – сказала Марта.
– Тебя ждут здесь уже четверть века, – объяснил живодер резким, но не очень звучным голосом. – Тебя зовут Марта Богумил, ты должна разыскать шаманку Горджом и убить ее.
– Не обязательно, – возразила Марта. – Установить с ней контакт, но не обязательно ее убивать.
– И убить ее, – повторил живодер. – В любом случае все уже сыты по горло этой сволочью. Вредная старуха, мы пытались поладить с ней своими силами, но она постоянно ускользает. Так что запросили специалиста. Это ты. Спасибо, что явилась. Ты могла бы добраться побыстрее, ну да ладно, теперь не время для жалоб. Так или иначе, спасибо.
– Путешествие – это отнюдь не отдых, – сказала в оправдание Марта.
Она без особых колебаний встряла в эту нелепую беседу, притворно расслабившись, но оставалась начеку, готовая отразить неожиданное нападение и не давая сбить себя с толку речам противника. Тот, в конце концов, вполне мог оказаться порождением кромешной тьмы, психованным чудищем. Она слишком легко уверовала, что покинула зыбкий мир, прибыла на зону, покончила с метафизическими ловушками, темнотой и соскальзыванием между реальностью и сновидением, между воспоминаниями и фантазмами, между небытием и кошмаром. И теперь не была уже так уверена, что не находится все еще внутри очередного эпизода своего путешествия, еще одного омерзительного эпизода.
– Представляю себе, – согласился живодер. – Но все это для тебя позади. Отныне ты покоишься на твердой почве, на плитках, которые не угрожают уйти из-под ног, стόит на миг смежить веки. Приди в себя, высокородная дочь Марта. Тебе почти нечего больше бояться. Теперь ты отправишься на охоту, ты выследишь шаманку Горджом и убьешь ее так, как тебя научили убивать, используя приемы, которыми мы не обладаем. Ты нам поможешь. Ты обоснуешься у нас, на улице Дайчууд по старому адресу шаманки. Мы дадим тебе одежду, ты вольешься в наше сообщество, выйдешь за меня замуж, чтобы обрести социальный статус и вести себя так, как тебе заблагорассудится. Нужно, чтобы ты обрела социальный статус, чтобы ты вела себя, как тебе заблагорассудится, и отыскала след, ведущий в тайное обиталище шаманки Горджом…
– А ты, ты-то кто? – прервала его Марта Богумил.
– Но сначала я должен буду содрать с тебя кожу, – продолжал живодер, не обращая внимания на то, что его перебили.
– Что… – начала было Марта, потом отступила на шаг и
15. Ошаяна
Нелепость школьных требований и упреки учительницы мало-помалу вносили свою лепту в вызревание ее ярости, и, как результат, Ошаяна подожгла помещение, где проходили курсы по ликвидации безграмотности, единственной слушательницей которых она являлась, и сбежала в лес. Ей было одиннадцать, у нее было железное здоровье и предостаточно всяческих уловок в рукаве.
Бела Бельштейн, учительница, недолго причитала над почерневшими балками школы, она загрузила в котомку провизию и отправилась по следам Ошаяны с твердым намерением вернуть ее домой, восстановить вместе с ней разрушенное строение и возобновить с нуля ее прерванное образование. Во влажном сумраке с огромных деревьев свешивались лианы, по временам с высоты падали капли дождя или холодных древесных соков, но ближе к земле расползалась удушающая жара. Не считая шума шагов и каких-то отдаленных похрустываний, кругом царила тишина. Птицы попадались редко, Бела Бельштейн замечала одну из них два, от силы три раза за день, когда птица, огромная и черная, пролетала между огромными и черными стволами и исчезала, не вскрикнув, как наваждение. Помалкивали даже насекомые. Бела Бельштейн не любила ходить по лесу, чей покой всегда ее настораживал, но превозмогла приступы тревоги, думая о счастье, которое наполнит ее в тот момент, когда она найдет Ошаяну. Ночи были мучительны, чересчур, слишком долгие, и она практически не спала, домогаемая запахами личинок и болота, которые поднимались в эту пору от земли с еще большей силой, как будто их подстрекал мрак.
Через три дня она окончательно потеряла следы Ошаяны, но решила не оставлять своих поисков. Она не звала маленькую беглянку, понимая, что ее голосу не вырваться за пределы поистине смехотворного круга. Она двигалась в казавшемся ей наиболее логичным направлении, решительно оставляя за спиной то, от чего хотела убежать Ошаяна, но спустя какое-то время ей стало казаться, что она идет наугад и даже пустилась во все тяжкие, рыщет и петляет зигзагами, утратив все ориентиры. Тем не менее она упорствовала еще неделю. Потом все же решила повернуть назад. Запасы продовольствия, которые она экономила, как в военное время, подходили к концу, надежда догнать Ошаяну угасла.
На возвращение у нее ушло еще пять дней, но в конце концов она добралась до села, до того, что мы годами называли селом: ансамбля из четырех хижин, одна из которых была отведена под обучение и теперь представляла собой лишь жалкую кучу обломков.
Ошаяна и Бела Бельштейн являлись, по сути, единственными выжившими в региональной антиуйбурской операции, которая развернулась в этом районе и была объявлена ее организаторами последней. Их было двое. Третьей была я.
Меня зовут Анассия Конг. В ту пору мне было семнадцать, и я не ходила на курсы по ликвидации безграмотности. Во время погрома я вначале ускользнула от насильников и убийц из отрядов Вершвеллен, потом, еще раз, от тех, что окрестили себя поскребышами и возвращались к себе в казармы только тогда, когда их жертвы были на сто процентов обобраны, искромсаны и обескровлены. Спустя четыре месяца я появилась в селе Белы Бельштейн. Цела и невредима. Но физически и ментально я постарела лет на сорок, не меньше, я чувствовала себя так, будто принадлежу к касте старух, и громогласно об этом заявляла; я поняла, что для нормальных людей человеческий род слишком опасен и лучше держаться от него как можно дальше.
Бела Бельштейн быстро оправилась от бесплодного странствия по лесам и поручила мне в свою очередь отправиться по следам Ошаяны. Она была убеждена, что мне удастся разыскать беглянку, и ее убеждение основывалось на том, что она не могла предположить, что Ошаяна в своем позыве к независимости потерпела неудачу. Она посоветовала мне оставить село в прошлом и идти прямиком за Ошаяной, которая, выйдя из леса, не сможет долго выживать в одиночку и попытается обустроить свое существование в чреве населенных преступниками городов. Не знаю почему, наверное, потому, что она наблюдала за маленькой девочкой вблизи, потому, что, несмотря на ее дурной характер и неспособность к учебе, выявила ее задатки, Бела Бельштейн была уверена, что Ошаяна сумеет проскользнуть в любую прореху системы, притаиться в ней и выжить. Она просила меня пойти на все, ни за что не отказываться от поиска, сколь бы долго он ни продлился, и, когда Ошаяна будет найдена и вновь приручена, помочь ей не впасть в губительное безумие и сопровождать ее шаг за шагом, помогать день за днем в той новой жизни, что откроется перед нами. Она не высказывалась о природе той пары, которую мы рисковали составить, но рассчитывала, что мы останемся вместе до самой смерти.
Я попрощалась с Белой Бельштейн. Мы знали, что очень и очень долго не свидимся и что в промежутке у нас не будет никакой возможности установить хоть какой-то контакт. Мы несколько минут сжимали друг друга в объятиях, но не проронили ни слезинки. Нам довелось присутствовать при такой уйме гнусностей, что мы больше не выражали наших эмоций плачем. Я углубилась в лес, даже не потрудившись нагнуться, чтобы отыскать их следы, Белы Бельштейн и Ошаяны. Поначалу я шагала точно по прямой, потом, через неделю, перестала заботиться о том, чтобы придерживаться строго определенного направления. Поутру я на глазок засекала светлое пятно, откуда должна была приспеть заря, и, повернувшись к нему спиной, начинала свой путь. Я решила идти на запад и ни в коем случае не отступаться от этого решения. Лес никогда меня не притягивал, я не знала названий деревьев, никто не научил меня раздобывать в нем себе пропитание. Затхлый звериный душок вызывал во мне отвращение. Бела Бельштейн заверила, что на протяжении сотен километров я не встречу ни одного хищного зверя и совсем немного змей, самое большее немногих крыс и изредка обезьян, но если мне на глаза не попадалось ничего угрожающего, меня постоянно преследовал запах мочи и экскрементов прячущихся вокруг или скрывшихся бегством при моем появлении животных. Неуклонно продвигаясь на запад, я не раз натыкалась на естественные препятствия, где-то это были буйные заросли, которые мне приходилось обходить стороной, где-то лощины, заполненные стоячей водой, непреодолимые трещины в земле, вынуждавшие меня до бесконечности тащиться по заросшей кустарником равнине или унылой анфиладе заболоченных низин. Я держалась стойко, возможно, потому, что почти никогда не сталкивалась нос к носу с пауками или многоножками, – или, скорее, потому, что когда такое случалось, мне доставало места и времени, чтобы удержаться от них подальше.
У меня не было четкого плана, кроме как пересечь континент деревьев и добраться до того мира, на риск внедриться в который должна была пойти Ошаяна, добраться там до нее и больше не спускать с нее глаз. У нас в селе мы хорошо понимали друг друга, она стала воспринимать меня как сестру, но, что правда то правда, она втайне подготовила свой побег, она упорно скрывала свои планы, и первой из моих задач было завязать между нами нерушимые узы доверия.
После месяца переходов в полумраке, переходов, которым подчас днями и ночами мешали проливные дожди, я добралась до равнины, где деревья сильно поредели, и, поскольку там объявилась дорога, пошла по ней. Дорога привела в город под названием Джумгурд. Я никогда о нем не слышала, и после всех этих недель в одиночестве и полумраке мне оказалось не под силу рассуждать здравым образом. Я не понимала, достигла ли в самом деле своего жизненного предназначения или проникла в края мертвых. Джумгурд оказался приземистым, беспорядочно раскинувшимся и донельзя уродливым городом. Пристроиться в нем не составило труда. Я назвалась помощницей команды археологов, которые послали меня прощупать почву, прежде чем решить, будут ли они разбивать здесь лагерь для раскопок. По-видимому, я хорошо сыграла свою роль, так как никто даже в местной администрации не заподозрил во мне самозванку. По правде говоря, люди, с которыми мне приходилось общаться, не блистали понятливостью, и идея полевой университетской экспедиции, когда весь мир тонул в огне и крови, казалась им не более странной, чем все остальное. Постепенно я отбросила археологическую легенду, стараясь устроиться на конторскую работу и теснее влиться в местное сообщество. Я объяснила, что потеряла все контакты со своими работодателями. И опять меня не стали донимать расспросами. Очевидно, всем было бы лучше, вернись я в более здравые социальные рамки, не такие экзотические, как круг ученых, желающих исследовать руины, дабы извлечь из-под них постыдные или унизительные следы древних культур.
Я прожила в Джумгурде несколько лет, то и дело наведываясь в соседние, и даже не очень, населенные пункты. Я работала в канцелярии завода по производству тапиоки, так как в районе выращивали маниок, и, будучи наемным работником, включенным в местную экономику, и, в глазах обитателей Джумгурда, девушкой без прошлого, не прерывала скромных поисков, надеясь все же найти Ошаяну. Какое-то навязчивое предчувствие убеждало меня, что беглянка где-то здесь, поблизости, и я не отчаивалась, но у тех, кого я опрашивала в своем кругу или в барах, подчас даже в криминальных кругах, в которые я проникала, выдавая себя за приблудную проститутку, мне не удавалось выловить никакой полезной информации. Ни об Ошаяне, ни о ее тени, ее двойнике, ни о ком-то, кто о ней слышал, не было ни слуху ни духу.
И вот однажды вечером ко мне на улице пристала какая-то не то пьяная, не то одурманенная нищенка, которая ни с того ни с сего вдруг спросила, не встречала ли я когда-то некую Белу Бельштейн. Я тут же ощутила жуткое смятение и в неверном свете зажженного на фасаде дома фонаря попыталась всмотреться в черты женщины, которая схватила меня за руку. Невозможно, чтобы это была Ошаяна. Я в свою очередь сжала ее руку и стала расспрашивать. Она с трудом выражала свою мысль, у нее было траченое лицо, и она жутко пахла. Тем не менее она
16. Стрельба 1
Пуля прошила окно, потом засиженную мухами кисейную занавеску с иссохшими, сублимированными в расцвете юности ночными мотыльками, потом брюшину Клокова. После чего протекло какое-то время. Царила темнота, но теперь лунный свет позволял намного лучше расставить события и действующих в них лиц. Раненый оставался в сознании. Он скорчился среди осколков оконного стекла и, прислонившись к стене, ожидал собственной кончины, испуская отрывистые стоны, но никто не обращал на них внимания, даже дочь смотрящего за переездом дежурного, Наташа, которую в двух шагах от него била дрожь от тоски и одиночества.
Это недалекое юное существо очень гордилось, ощущая проистекающие в себе перемены, но грубый контакт с насилием взрослых отбросил ее к исходной точке, в детство, в двусмысленную тюрьму детства, полнящуюся жуткими звуками и шепотами, которые нужно издавать самому, если ждешь от них утешения. Было слышно, как закричал ее отец, приказывая укрыться под столом, было видно, как ее уже во многом недетский силуэт рассекает нырком полумрак, было видно, как она ускоряется, приседает, потом ее движения замедлились. Дурочка делала вид, что по большей части отделалась от внешнего мира. Она сплетала и расплетала свои буйные лохмы, она замкнулась в себе, изо всех сил сжимала веки. Кстати, пара слов об этих дрожащих перепонках, изборожденных розоватыми прожилками, по которым можно было судить о мощи пробивающегося наружу гормонального извержения. Подкрепляясь перед наступлением сумерек, Клоков поглядывал на них с легким отвращением. Они так и сяк помаргивали вокруг него, норовя вскружить ему голову в рамках акции по обаянию, в которой не было ни обаяния, ни ума, ни стыда. В филиграни крошечных веночек в этой кожице и в самом ее лице для него сквозило нечто первичное, нечто пронырливо животное, и теперь, когда он вновь очутился рядом с Наташей, эта ветеринарная интуиция лишь подтверждалась.
Боль сжимала Клокова клещами и повергала в мелочно-раздражительное расположение духа. Он сокрушался, восстанавливая в памяти обольстительные эскапады и комично ищущие прикосновений виляния, побудившие его, так и не распробовав толком омлет, поспешно встать из-за стола и совершенно необдуманным образом подставиться перед окном, в одном из тех идеальных положений, которые вызывают у снайперов улыбку. В этот миг девчонка прекратила свои маневры. Когда пальба усилилась, она насупила лоб, брови, щеки. И попеременно принялась то гундосить идиотские песенки, то призывать кого-то, кого – он не знал, то могли быть ее куклы, или умершая мать, или непотребные мужские идолы. Она то распускала и ерошила собранные в белобрысую связку волосы, то зачесывала их снова, чтобы начать всю операцию с нуля. И так длилось часами. Клоков готов был ее возненавидеть, потом кровавая отрыжка затопила ему рот. Он отвернулся.
Чуть дальше дежурный костерил последними словами нападавших, горстку марионеток капитализма, которые, не принадлежа к регулярным частям, выбрали, чтобы немного поразвлечься, в качестве мишени пришлагбаумную сторожку смотрящего за переездом и ее обитателей. Он разбил нижний правый квадратик в оконном застеклении, и когда не материл, не резал в лицо всю правду-матку про них, этих марионеток, этих холуев, этих мелкотравчатых клевретов, то просовывал в просвечивающую брешь ствол карабина и слал в темноту громы и молнии, барабанную дробь салюта, который, возможно, убивал, а возможно, нет. Ему помогал, ему подражал его брат, внезапно возникая рядом, чтобы, в свою очередь, учинить едкий и краткий анализ, вынести беспощадное пролетарское суждение, но его основное занятие сводилось к тому, чтобы перезаряжать оружие. Поскольку он был без пяти минут слеп, на него вряд ли стоило возлагать задачу по истреблению врага.
И все же он оставался более чем компетентен в военном ремесле и как нельзя лучше, безошибочно манипулировал на ощупь пустыми гильзами, патронами и затворами. Три карабина сменяли друг друга у него в руках, обжигающие, черные, дымящиеся, возможно несущие смерть, вонючие, засаленные, клацающие, побуревшие, благоухающие порохом и селитрой, возможно неэффективные, тяжелые, мощные, устаревшие, древние, верные, часто востребованные в анархистской жизни своего хозяина, изящные, непритязательные, неуклюжие, старомодные, авангардистские, отложенные в долгий профсоюзный ящик как чисто декоративные предметы, с уважением отлитые, с любовью изготовленные пролетариями с гор Орбизы, не требующие наладки, преданные делу, в хорошем состоянии, не дающие слабины, безотказные в эксплуатации, безупречные в классовой борьбе, не слишком точные, но достаточно гулкие, чтобы обратить в бегство вражескую шушеру, серебрящиеся в лучах луны, матовые, поблескивающие, легкие. Таков арсенал смотрящих за переездами с тех пор, как рухнула революционная Орбиза. Таков их арсенал, и, если требуют обстоятельства, они им пользуются.
Когда эти двое не полоскали гордость врага, не бичевали черными и красными эпитетами его мелкобуржуазную шкуру, его социал-демократическое мурло и вымя, его изгвазданные фашистским навозом копыта, они переговаривались во вполне нейтральном тоне. Несмотря на всю их отвагу, чувствовалось некоторое беспокойство.
– Сдюжим их или как? – спросил без пяти минут слепой.
– Будет видно, – прикинул дежурный.
– А если они справят нас до рассвета? – поинтересовался без пяти минут слепой.
– Поди знай, – проворчал дежурный.
Выдавались и периоды взлетов, когда братья куда убедительнее расправляли крылья своего языка, полностью разворачивали фразы, которые неспешно планировали между кухней и ушами Клокова, потом растворялись в лунной гризайли. Подчас было слышно, как они повторяют знаменитые лозунги, отчеканенные поэтами Орбизы. И у тех и у других, как в прозаических извлечениях, так и в том, что осталось невысказанным, витала идея оправданной жертвы, неотвратимой, но тщетной. Теперь, когда Орбиза находилась на пути к уничтожению, все еще вести существование, очищенное от всякого слабоволия, позволял только безотчетный мазохизм; только этот самоубийственный, решительный, непреклонный, восхитительный мазохизм, питаемый вековой давности сетованиями, черпающий свою силу в напевах идеологов, менее безотчетный, чем казалось с виду, позволял умереть стоя.
– Только бы они не озверели, главное, чтобы не задумывались, не решили сдуру спалить нашу хату, – проворчал дежурный.
– Нужно не дать им думать, – посоветовал без пяти минут слепой, протягивая брату очередной карабин. – Они невеликого ума, но лучше как можно скорее сбить их с мысли. Подсыпь и от меня им крупки в мозжечок.
Дежурный отодвинул в сторону кисейную занавеску, на треть секунды оказался залит лунным светом и уязвим. Не прицеливаясь, выстрелил. Крупная дробь побила градом кусты, траву. Малинник застонал, потом смолк.
– Слишком низко, – прокомментировал без пяти минут слепой.
Клоков попытался выпрямиться. Он тоже хотел внести в бой свою лепту, тем более полагая, что часть вины в стечении врага к сторожке смотрящего за переездом лежала на нем. Его, не иначе, выследили, когда он покидал жилище Мирьяны или когда звонил по телефону, чтобы передать сообщение Мимякину. И может статься, видели, как он утирает слезы, когда на том конце провода Мимякин сообщил ему о смерти Мирьяны.
Враг всегда был для него чем-то отвратительным, чудовищем, которое надо любыми средствами уничтожить, и он не представлял себе, как можно остаться безучастным среди ведущихся боевых действий, без толку скрестив руки на крохотной прорехе, что терзала его живот, в то время как луна всходила над горизонтом и настоящие герои, герои без чина и имени, изрыгали на энтузиастов новой власти град жестких витийств и жестоких шариков, пронзающих, кромсающих, ударяющих, дырявящих, резвящихся в мясе как рыба в воде, свистящих, возможно фатальных, возможно варварских, но заслуженных, о! до чего заслуженных. Клоков закруглился с лавиной качеств и встал-таки на ноги. На выходе из раны тут же захлюпало. Он ощутил на языке карминную гущу, волну, едва ли более густую, нежели слюна, но омерзительную на вкус, в котором нотки гемоглобина перемежались омлетом с белыми грибами. Последнюю трапезу Клокову готовил без пяти минут слепой, когда день уже угасал, и в сумерках столовой Клокову не удалось просмаковать его стряпню. Он никак не мог оправиться от смерти Мирьяны и заставлял себя глотать, уделяя не слишком много внимания пересудам, которыми обменивались его соседи по столу, жалобам дежурного по переезду относительно условий снабжения яйцами, относительно поражения Орбизы, возврата социальной несправедливости, реставрации капитализма, реабилитации всех его гнусностей, нового подъема эксплуатации человека человеком. Пока Клоков нерешительно пережевывал откушенное, дуреха так и порхала вокруг, то и дело его задевая, предаваясь непотребному кривлянию, которое она, надо думать, принимала за брачный танец. Внезапно разъярившись, Клоков оттолкнул тарелку, за ней стул, после чего и предстал в три четверти перед окном под тем предлогом, что услышал чей-то голос. Ни оконное стекло, ни кисейная занавеска не могли ничего сделать, чтобы предохранить его от первого же снайперского выстрела.
Итак, Клоков пошатываясь тащился вдоль стены, потом разогнулся. Стáтью он напоминал матроса, политрука с массивным костяком боксера-полутяжа, дальнобойщика, плебейского трибуна. Он храбро распрямил все это добро и, опираясь на темноту, замер на несколько секунд в равновесии. Он хотел ружье. Он промямлил несколько выражавших это намерение дифтонгов и, поскольку никто ему не отвечал, шагнул было к силуэтам бойцов, к наполовину невидимым силуэтам двух братьев.
В это мгновение по соседству с его левой щекой грянул новый взрыв, что-то оцарапало ему десну, и он опрокинулся в круговерть ссадин и падающих звезд, на сей раз раскинув руки крестом, словно в пародийном номере, словно стремился подражать неуклюжей жестикуляции попавшего в передрягу зомби. Дежурный тут же выпалил в ответ. Опрокинутый шумом и мукой, Клоков елозил физиономией среди тарелок, вилок и крошек хлеба на массивном деревянном подносе из черешни, наверное, или из дуба. Когда он свалился к ногам Наташи, вперемешку выблевывая что-то красное и зубы, та наконец разлепила веки и посмотрела на него. Ее глаза, несмотря на полумрак, блестели. Радужные оболочки были у нее с золотистыми отблесками, сиреневатые, чуть-чуть шалые из-за легкого косоглазия, которое, вопреки тому, что втемяшивают женские журналы, не добавляло им ни грана таинственности. Клоков встретился с ней взглядом и подумал о столь же прекрасных зрачках своей жены Мирьяны, существенно более темных, но тоже усыпанных незабываемыми золотинками; потом, снедаемый ностальгией, закрыл глаза. Через секунду так же поступила и девочка.
– Справа от сирени, один на виду, – подсказал без пяти минут слепой.
– Ничего не видно, – отозвался дежурный.
– Ну же, пли, – вышел из терпения без пяти минут
17. С Буйной Йогидет
Ни вблизи, ни вдали мне так и не довелось увидеть мою кузину Буйну Йогидет во плоти и крови. Я не знал звука ее голоса или ее запаха, я никогда не обнимал ее, не прижимал к себе, не ощущал у себя на пальцах сопротивление ее волос, одежды, рук. Не знал, какие она любит игры. Я никогда не шептал ей на ухо, у нас не было времени, чтобы начать хоть как-то понимать друг друга. Для меня в те времена Буйна Йогидет сводилась к лицу на заднем плане семейной фотографии. Лицо маленькой девочки, которая не улыбалась; фотография, которую всего один раз показала мне Бабуля Шмумм; семья, которой предначертано погибнуть… Так что нельзя сказать, что при ее, что при нашей жизни нас с ней соединяли особо прочные связи.
И тем не менее в тот день, когда моя матушка сообщила мне о ее смерти, я ощутил в груди острую боль, такую же сильную, как если бы, например, мне сообщили о смерти моего младшего брата. Все было так, будто у меня вдруг грубо вырвали какой-то внутренний орган. Что-то разверзлось во мне, трагическое пространство, в котором не было ничего абстрактного и чья пустота причиняла мне физическое страдание. За этой острой болью тут же последовала неотвязная тоска, и она не проходила. Под кожей на руках и под ребрами меня постоянно донимало ощущение слабости, легкое сжатие тканей, то самое едва заметное пощипывание нервов, которое испытываешь, когда кружится голова оттого, что ты склонился из окна на двадцать втором этаже. Боль никак не желала затихать. Отверстая рана не зарастала, не оставляла печаль. Мне казалось, что я потерял кого-то очень близкого, незаменимую спутницу. Компания моего младшего брата и наши с ним шалости не утешали меня. Подавленный, в поисках одиночества и тишины, я постоянно думал о ней. Я воскрешал ее в памяти с безмерной, неутоленной нежностью. Я нуждался в ней, нуждался в ней рядом с собой, я томился по ней, страдал, что не могу с ней сообщаться. Моя меланхолия не знала конца.
Вскоре, однако, между нами установился контакт. Буйна Йогидет сумела, насколько могла, воссоздать себя и вновь обрести опору в реальности. Она скиталась внутри моих снов. Должен сразу сказать, что это скитание было не так уж безобидно и ее появления не приносили мне того умиротворения, которого я мог бы от них ожидать. В моих снах Буйна Йогидет представала в не самом привлекательном свете. Она была ворчлива, капризна, грубо со мной разговаривала, ставя под сомнение искренность моих чувств и даже мое существование, требуя от меня доказательств, которых в сновиденческом мире, где мы находились, я чаще всего был не в состоянии ей предоставить, а если предоставлял, она проходилась по ним самым жестким образом. Мне не нравилось такое отношение, мы спорили, и по пробуждении во мне преобладали смятение, недовольство и горечь.