Часть 7 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Оставаться дальше в машине было смешно. Галимов открыл дверцу и, с трудом ища опору в подгибавшихся ватных ногах, выпрямился. Все. Конец. Ну и прекрасно. Он устал и не в состоянии играть в прятки. По крайней мере в камере отоспится. С самого начала его рывок был глуп и смешон. На что рассчитывал?
— Ваши документы, — повторил милиционер.
— Моя фамилия... — начал было признаваться Галимов, но не успел. Вылетевший на бешеной скорости с боковой дороги на автостраду мотоцикл врезался в грузовой автофургон. Водителя мотоцикла и сидевшего сзади пассажира от удара подбросило вверх, и они распластались на асфальте без признаков жизни. Гаишник бросился к ним, а Галимов медленно влез в машину и, словно во сне, тихо нажал на газ. Он гнал, не оглядываясь, ясно, что теперь младшему лейтенанту не до него. Но, если номер им известен, то на следующем посту его встретят. Он свернул с автострады и поехал по проселочной дороге.
Около одиннадцати вечера он выключил двигатель и остановился на окраине какого-то большого поселка у одиноко стоявшего дома.
Итак, решено: надо идти. Собственно, чего ему бояться? Наверняка его портреты не развешаны здесь, как, впрочем, и в других местах. Он усмехнулся, вышел из машины, закрыл дверь и, осторожно ступая в сатанинской тьме, направился к едва освещенному окну дома.
Сзади послышалось рычание. Судя по тембру, пес смахивал на волкодава. Хорошо, что его не видно, а то и до обморока недолго. Он громко постучал в затекшее грязью окно. Никто не откликнулся.
— Есть кто живой? — еще сильнее забарабанил по стеклу Галимов. Наконец раздался какой-то шорох, дверь оказалась рядом с окном. Ее приоткрыли, но не настолько, чтобы можно было войти. В проеме угадывался мужской остроносый профиль.
— Да вы не бойтесь, я из города, до утра только. Мне бы одну ночку переночевать, отец, — уточнил Галимов, — а утром уеду.
Хозяин промычал что-то неопределенное, стал чесать за ухом, но, услышав от незваного гостя: «Я заплачу́», мгновенно преобразился и наконец распахнул дверь:
— О чем речь? Вы проходите, не стесняйтесь. А я еще удивился: цербер мой не лает, так я сразу и понял, что вы человек добрый и порядочный, — начал он игру на повышение, прикидывая, сколько можно содрать с постояльца за ночлег с вежливым обращением. — Издалека будете?
— Геолог я. В партию еду. Мои-то все раньше укатили, а я в городе задержался. Мне бы умыться, если можно.
— А вот вам и умывальничек, — засуетился мужичок. — Умыться обязательно требуется. Да погодьте, я вам сейчас рушничок принесу, да и мыло, кажись, давеча здесь лежало, сейчас пошукаю.
«По одежке и по внешности, — окинув цепким взглядом гостя, подумал хозяин, — на геолога не похож. Да шут с ним, лишь бы не поскупился». Он еще долго шарил по полу, пока не нашел крошечный обмылок, весь в соломе и волосах, снял с гвоздя тряпку, которая и в лучшие времена полотенцем не была, протянул ее гостю.
— Мыло-то не хозяйственное, а туалетное, чувствуете запах?
Галимов кивнул в знак того, что оценил сервис, хотя гримаса брезгливости промелькнула на лице.
— Спасибо. Не беспокойтесь, я платком своим вытрусь.
Хозяин насторожился, как же так, не хочет, стало быть, чтобы умывание входило в обслугу. Ну ничего, не таких обстригали.
— Как насчет ужина? — спросил он. — Может, каши овсяной подогреть, на утро себе оставлял.
— А нельзя ли, дед, что-нибудь посущественнее? Да, кстати, как звать-величать тебя?
— Да Михеич я, так и зови. А коли что существенное хочешь, так можно, — заблестел глазами старик, увидев в руках Галимова четвертной. — У нас не город, магазин так сутками функционирует. Не изволь беспокоиться, все в лучшем виде сейчас доставлю и горячительного не забуду. — И, опасаясь, как бы гость вдруг не передумал, мигом выскочил из хаты, успев крикнуть уже из-за двери: — Я мигом, одна нога здесь, другая там.
«Ну, везуха, — думал Михеич, быстрым шагом направляясь к магазину, — не зря мне вчера вши снились, кругом ползали, куда ни глянь. Это верная примета, к деньгам». Он ласково потрепал увязавшегося за ним пса и еще быстрее засеменил в кромешной тьме.
— Слышь, друг, — потряс он за плечо храпевшего во всю мочь сторожа. — Любезный, — пытался разбудить его Михеич, — слышь, зенки-то продери.
Сторож храпеть перестал, но глаз не открыл, а лишь повернулся на другой бок и стал тихо присвистывать. Но уже через несколько мгновений этот нежный звук превратился в удалой разбойничий посвист, постепенно перешедший в могучий рокот штормящего моря.
Наконец Михеич растормошил сторожа. Тот повертел головой и очумело уставился на старика.
— Чего надобно?
— За набором я. Гость из столицы пожаловал. Мужик добротный.
Сторож кряхтя встал, откинул крышку ящика, на котором спал, и вытащил полиэтиленовый пакет, перевязанный плетеным желтым шнуром. Эти пакеты были его изобретением, каждый из них давал навару пять-семь рублей, в зависимости от содержимого.
Михеич внимательно рассмотрел комплект. Вроде всё на месте: поллитровка, две банки сельди иваси с морской капустой, два плавленых сырка и горсть слипшейся карамели. Сдачу Михеич надежно спрятал в носок.
— С чего это ты сегодня разгулялся? — искренне удивился сторож, сроду не видевший, чтобы Михеич сорил деньгами. Злые языки говорили, что Михеич дома ходит в исподнем, чтоб не протирать штаны, а когда захочет почитать газету, то ставит табуретку на стол, потому что иначе букв не разберешь: лампочка у него под потолком из какого-то заграничного ночника, на 15 ватт. Зато работал он на ферме истово, без передышки, обедал самодельной заветренной лепешкой с водой. Много лет портрет Михеича красовался на совхозной Доске почета. Жил он бобылем, женщинами никогда не интересовался, что тоже вызывало много пересудов. Спиртное потреблял, только когда угощали. На приусадебном участке выращивал картофель, капусту, помидоры, огурцы, держал свиней, кур, индеек. Практически вел натуральное хозяйство, все откладывая деньги.
На обратном пути Михеич подошел к автомобилю Галимова, оглядел его, погладил крышу, постучал ногой по покрышкам и только после этого вошел в дом.
Гость пил мало, к закуске не притронулся. Михеич с нескрываемым удовольствием досидел бутылку, вылизал хлебной корочкой консервную банку, съел плавленый сыр вместе с кусочками приставшей к нему амальгамы и бросил в рот слипшийся комок конфет, который долго жевал, кряхтя и облизывая губы.
Гостю Михеич постелил на старой кушетке, стоявшей в углу, дал ему рваное одеяло и плоскую, как блин, свалявшуюся подушку без наволочки.
Соснин был в подавленном состоянии. Блестящее выявление одного из тысяч пассажиров, пользовавшихся восьмого числа такси, в итоге перечеркнуло его версию о причастности Гринкевича к подделке прав. Решительно опознав Каланчу, как одного из двух пассажиров такси, сидевших на заднем сидении, Судаков заявил, что второго пассажира он не знает, но, если его покажут, опознать сможет. Однако, когда в числе других лиц ему был представлен Гринкевич, Судаков категорически заявил, что видит всех впервые.
— Итак, Гринкевич отпадает, — подвел неутешительный итог Туйчиев.
— Полностью согласиться с тобой не могу, — возразил Соснин. — Да, Судаков его не опознал...
— Не только Судаков, — перебил Арслан, — но и Каланча.
— Хорошо, хотя именно это и требует осмысления и, видимо проверки.
— Что ты имеешь в виду?
— Часы, Арслан, часы. Их принадлежность Гринкевичу бесспорна. Украдены же они Каланчой. Этот факт также бесспорен. Наконец, из показаний Каланчи явствует, что он часы и бумажник с заготовками прав вытащил у одного лица...
— Но сам Каланча не опознал Гринкевича, как потерпевшего, — опять в сердцах перебил Соснина Арслан. — Поэтому все твои последующие рассуждения уходят в песок. Добавь к этому, что сам Гринкевич не подтверждает факта кражи у него часов.
— Это, конечно, одна из загадок, — задумчиво проговорил Николай, — пока еще не разгаданная нами.
— Если бы она была единственной, — вздохнул Арслан. — Добавь к этому показания Каланчи, и часы, наконец. Каланче в данной ситуации нет смысла врать. Допустим, что часы и бумажник он вытащил у разных лиц...
— Но часы — у Гринкевича, — перебил Соснин.
— Согласен и даже готов допустить, что Каланча в момент похищения не очень-то разглядывал свою жертву и потому не смог опознать Гринкевича.
— Ого! — обрадованно воскликнул Николай. — Да ты никак льешь воду на мою мельницу.
— На мельницу истины, и, если твоя версия истинна, то...
— Все ясно, — прервал его объяснения Соснин, — я вполне удовлетворен. Давай развивай свою мысль дальше.
— Так вот, — продолжил Туйчиев после небольшой паузы, — что касается бумажника, то его Каланча вытащил не у Гринкевича...
— А у другого пассажира такси, — подхватил Николай. — Но тогда объясни: для чего Каланче это нужно? Какая, в конце концов, ему разница, скольких клиентов он, так сказать, «обслужил».
— Вот именно, какая? Степень ответственности при его послужном списке от этого нисколько не приуменьшится и на наказание повлиять не сможет. С другой стороны, продолжает оставаться загадкой поведение Гринкевича. Ну вытащили у него часы, с кем не бывает. Так скажи об этом прямо. А он все твердит свое. — Арслан встал, направился к кондиционеру, подставил лицо под освежающую струю холодного воздуха
— М-да, напрасно наше совершенство, так, кажется, сказал поэт. — В голосе Соснина, во всем его облике сквозило разочарование. — Что предпримем?
Арслан не ответил, подошел к столу, взял сигарету и долго в раздумье мял ее пальцами прежде чем закурить.
— Для чего задают загадки? — неожиданно, ни к кому не обращаясь, спросил Соснин и сам же ответил: — Чтобы их разгадывать.
— Ты знаешь отгадки? — усмехнулся Арслан.
— Пока нет, но вот о чем я думаю: если Каланча или Гринкевич поступают вопреки нашей логике, то это имеет свои конкретные причины.
Теперь за все — арест, предстоящий суд, ожидаемый срок, который, учитывая его богатое прошлое, наверняка будет определен по максимуму — он должен винить не Юлю и Пахана, как пытался сделать раньше, а только собственную судьбу. Не зря же говорится: от судьбы не уйдешь. Еще там, в колонии, перемежая практические занятия нравоучениями, Пахан не раз говаривал: одному судьбой начертано век вращаться на начальственной орбите, другому — всю жизнь быть в подчинении. У нас судьба иная: мы свободные художники. Володя отлично понимал смысл, вкладываемый Паханом в эти слова, и полностью соглашался. Ему, стало быть, предназначено до конца дней оставаться этим самым художником.
Детство у него было заплеванное, хотя Батя его никогда пальцем не трогал, да и ругать не имел привычки. Сколько Володя себя помнил, Батя держался с ним уважительно, разговаривал как со взрослым, на равных. Но именно это было ужасным.
По вечерам, когда Батя возвращался с работы и они садились ужинать, начиналось. Батя жаловался, жаловался с подвыванием, полной безысходностью и отсутствием веры в возможность когда-либо исправить жуткое положение, в котором он, навечно прикованный к галере раб, оказался. Он жаловался на всех и на всё: на набитые пассажирами автобусы, на сырую (жаркую, холодную) погоду, на отсутствие продуктов, на покойную мать Володи, которая умерла, оказывается, специально, чтобы досадить мужу, на начальство, никак не желающее оценить его деловых качеств. На сына ежедневно выплескивался водопад жалоб. Батя был — нытик-профессионал, ему не нужен был собеседник, он нуждался лишь в благодарном слушателе.
Мальчик уныло покачивается на слегка скрипящем табурете, изредка утвердительно кивает головой, пусть Батя не сомневается: его нытье доходит до адресата, а может, и поднимается в заоблачную даль, где всевышний, с учетом тяжелой Батиной доли, приготовил ему уютное место в райских кущах. Да, конечно, отец хочет выглядеть праведником.
— Ну, я ему тут и выдал под завязку. Вы, говорю, явно недооцениваете текущий момент в стране: спутники запускаем, а ваша, говорю, резолюция «поставить прокладку», не подкреплена, говорю, экономически. А он мне в ответ: учет текущего момента без наличия прокладки ничего не дает. Ну вот, говорю, и закрывайте текущим моментом, потому как прокладки нет, и будьте, говорю, здоровы.
Батя работает на кондитерской фабрике слесарем, потому нередко после своих вечерних излияний вынимает из кармана несколько карамелек или печенье, протягивает их сыну:
— Вот видишь, — тяжело вздыхает Батя, — на что приходится идти. Для себя ни в жисть не взял бы, а для ребенка приходится. Все-таки ворованное. — Он еще горше вздыхает. — А на зарплату не больно-то разбежишься. Ешь. Не знаю, нальешь ли мне в беспомощной старости тарелку супа, сомневаюсь...
Батины дары Володя послушно берет, однако краденые сладости ничего кроме рвотного рефлекса у него не вызывают. Зато их обожает Фенька, беспородная собака тети Дуси, соседки по коммуналке, где живет еще и Ксана Павловна, красивая молодая женщина. Ксана не переносит собаку, и Фенька платит ей тем же. Периодически между соседками возникает диалог о живодерне. Тетя Дуся отвечает с изысканной вежливостью. Во-первых, заявляет она, газбудка, где трудится в поте лица, обманывая покупателей, Ксана, находится далеко от дома и Фенька там не бывает, во-вторых, поскольку Ксана далеко не всегда ночует дома, — здесь тетя Дуся делает многозначительную паузу, — то просто не понятно, когда же собака успевает ей мешать?
Ксана Павловна в таких случаях закатывает глаза и говорит, что не чает уже накопить на взнос в кооператив, чтобы не видеть этих грубых и темных людей. Тетя Дуся обычно искренне удивляется: по ее расчетам на недоливе сиропа Ксана уже давно накопила не только на взнос, но и на полную стоимость квартиры, и потом, разве нет еще одной статьи дохода у такой красивой женщины, если она не ночует дома. После чего сильно хлопает дверь, за которой скрывается Ксана Павловна.
А вообще тетя Дуся добрая, часто угощает Володю пончиками с повидлом или пирогом с капустой, гладит по голове, горестно вздыхая при этом: сиротинушка.
До девятого класса Володя учился хорошо. Батя даже не знал, где расположена школа. Хотя Володя рос замкнутым, его в классе любили за доброту и скромность, а девочки еще — за спортивную фигуру — он посещал секцию бокса — и за задачки, которые он им решал на контрольных. Но неожиданно заболел Батя, его положили в больницу, врачи говорили — цирроз печени. Когда Володя приходил в больницу, отец жаловался на явную несправедливость: ведь это болезнь алкоголиков, а он в рот капли не брал всю сознательную жизнь. Зачем, спрашивается, берегся, если его и тут подкараулили. Проболел он недолго.
Как-то пришла в больницу тетя Дуся, но Батя в этом визите узрел подвох. Сказал потом сыну: «Она с прицелом приходила, даром что ли котлеты притащила? Хочет расписаться со мной, чтоб, когда я с копыт опрокинусь, жилплощадь нашу прибрать, а тебя выбросить. Гляди в оба, сын». Володя, всегда соглашавшийся с отцом, на сей раз не выдержал и накричал на него, как можно про тетю Дусю такое? Отец не обиделся, сказал: «Как знаешь», и отвернулся к стене. В эту ночь он умер.
Володю еще долго мучила совесть за то, что он накричал на умирающего отца. Потом тетя Дуся пошла на кондитерскую фабрику, попала на прием к директору и убедила его в ответственности за сына своего бывшего слесаря. Директор долго махал перед ней кодексом о труде, говоря, что попадет под суд из-за тети Дуси и ее несовершеннолетнего протеже, но в конце концов сдался и принял Володю учеником слесаря во вторую смену, чтобы тот не бросал школу.