Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 19 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Хая Лейбах, иудейской веры, дочь Майера, владельца кабака, и Ройзи, родилась в 1860 году в Коломые, — запинаясь, читал Лопушняк, чуть смущенный пристальным взглядом Попельского и полумраком, что царил в подвале, куда, заметив резкое утреннее солнце и чрезмерный интерес остальных работников архива, затащил его детектив. — В 1882 году ее удочерила семья Адама и Валерии Литовских из Львова. Названный отец был сапожником и вскоре умер. С тех пор Хая Лейбах звалась Ганна Литовская. — Очень странным мне кажется удочерение двадцатидвухлетней женщины! — изумленно молвил Попельский. — О, в наших книгах есть еще причудливее дела. Это удочерение является, я бы сказал, абсолютно типичным, поскольку касалось особы иудейской веры, которая, вероятнее всего, хотела официально изменить национальность. Ее приемные родители наделили девушку польским именем и фамилией, римско-католическим вероисповеданием, а сами, видимо, получили за это кругленькую сумму. Возраст Хаи Лейбах полностью освобождал их от обязанности заботиться о ней. — Скажите, а в адресных книгах есть какие-то сведения о жизни Ганны Литовской? — Конечно, — Лопушняк аж засиял. — На основании наших книг и благодаря различным подкаталогам можно создавать детальные жизнеописания львовян. Итак, Анна Литовская с 1882 до 1885 года жила на Кульпарковской. В графе «профессия» указано: «актриса». К сожалению, мне неизвестно, в каком театре она выступала. Маленькие театральные коллективы и странствующие труппы, к большому сожалению, пренебрегли распоряжением австрийских властей, которые касались ведения личных дел своих членов. В отчетах крупных театров фамилия Литовская не появляется вообще, нет и ни одной подобной… — Лопушняк перевел дыхание, собираясь сообщить важную информацию. — В 1885 году Ганна Литовская выходит замуж во Львове. Ее мужем стал граф Антоний Бекерский, российский подданный, владелец имения в Едлянце возле Люблина. Семья Бекерских поселилась во Львове на улице Сикстуской. В 1888 году у них родился единственный сын, Юзеф-Мария Бекерский. Через два года они вернулись в Едлянец… — Повторите, что вы сказали! Это невероятно! — Попельский схватился за голову. — То, что они жили во Львове? — архивариус взглянул на детектива и пожал плечами. — Нет тут ничего невероятного. Императорско-королевский закон от 1798 года, известный под латинским названием «De matrimonium cum embus extraneis contraete»[64] позволяет так называемый Dulgung, то есть проживание иностранца, который… — Повторите! — Попельский вскочил с места и потянул Лопушняка за хилые плечи. — Как зовется их сын? — Юзеф-Мария Бекерский. Родился в 1888 году, ныне владелец имения в Стратине, Рогатинский уезд. V Запряженная в экипаж лошадь нехотя цокала копытами по мостовой улице Сикстуской. Полдень, когда львовская жара делалась невыносимой, еще не наступил, но удушье уже легло на город, и с уставшей животины клочьями падала пена. Пассажир экипажа вел себя не так, как большинство львовян: вместо того чтобы охладиться во время езды струей воздуха, приказал немного опустить козырек, а вместо того чтобы наслаждаться ранним летом, надел такие темные очки, что, по мнению извозчика, мог видеть не дальше кончика собственного носа. И несмотря на то что сквозь свои черные очки Попельский видел вполне хорошо, он не собирался любоваться величественным зданием почтамта, которую экипаж как раз проезжал. Наоборот, решил сосредоточиться исключительно на собственных мыслях и, не желая после последнего злосчастного приступа эпилепсии рисковать и нарываться на случайные блики, полностью опустил козырек коляски. Не мог позволить себе отвлекаться на посторонние вещи, теперь, когда чувствовал вкус мести, когда приветствовал миг справедливости. Мысли Попельского были такие же мрачные, как тьма внутри экипажа. Они превращались в тяжелые и полные ненависти предложения, которые по намерениям Эдварда должны были появиться в прессе и уничтожить его врага. Уважаемые Читатели, — Попельский старался строить как можно чувствительнее фразы, — Вам, конечно, известна поговорка «со страстью неофита». Она означает страсть, с которой новообращенный член какого-нибудь братства или секты уничтожает своих бывших единомышленников. Попробуем распространить эту поговорку на внерелигиозную сферу. Тогда это будут пылкие убеждения преследователя, который нападает на людей, которые раньше были его ближними. Как и любой фанатизм, такие действия неофита должны вызвать наше презрение. Они мало изысканны, а в хорошо воспитанных кругах такое поведение считается comme il faut[65]. Невероятно отвратительным является новообращенный, который перечеркивает память о собственном происхождении и гнобит земляков. Германизированный или русифицированный поляк, который преследует во время оккупации одноплеменцев, является уродом. А как оценить антисемитизм денационализированного выкреста по отношению к иудеям? Ответ прост: это такая же подлость. Попельский вытащил блокнот и, несмотря на покачивание и подпрыгивание экипажа, которые Эдвард чувствовал на своей незажившей спине, записывал меткие фразы. Самым отвратительным аспектом антисемитизма еврея, — торопливо писал Попельский, — является использование этих взглядов в политике. Антисемитизм является предубеждением, достойным порицания, но еврейский антисемитизм — это просто что-то невероятное! Поэтому не может не вызвать презрения у любого мыслящего гражданина Польши граф Юзеф Бекерский, который создал себе политический щит из русофилии и антисемитизма, и на плечах националистов стремится попасть в сенат, а в каждом собеседнике видит жида, хотя сам является им. Да, да, Уважаемые Читатели, мать графа, Анна Бекерская, de domo[66] Литовская, на самом деле звалась Хая Лейбах! Я пишу это не для того, чтобы издеваться над пожилой пани или, Боже упаси, унижать, нет! Пишу только о позоре для ума и вырождении духа, черты, присущие ее сыну-неофиту! Он не мог кичиться своим происхождением, не рассказывать о нем в своих кругах, поскольку это было бы серьезным препятствием для его положения, что, в конце концов, обидно в наше демократическое время! Но он не должен нападать на своих братьев. Это действительно отвратительно! Попельский закрыл блокнот и глубоко задумался, как лучше использовать информацию, полученную с помощью архивариуса, пана Юзефа Лопушняка. Конечно, можно было бы уничтожить Бекерского благодаря либеральной и даже националистической прессе, потому что граф, очевидно, и здесь нажил себе врагов, для которых его письмо будет просто подарком. Но может ли он, Попельский, так поступить? «Кем я стану? — думал Эдвард. — Обычным доносчиком, мелким подлюгой, который, спрятавшись в тайнике, стреляет из рогатки, а потом хохочет от удовольствия, потому что набил кому-то шишку! Человек чести так не поступит! Но разве псевдограф Бекерский был человеком чести, когда напал на меня врасплох с ордой своих российских собак, а затем поиздевался и унизил?! И с другой стороны — неужели с тварью надо вести себя недостойно лишь потому, что он чудовище?! Неужели даже самый гадкий соперник не заслуживает уважения хотя бы потому, что это право каждого человека?» Не решив этой этической проблемы, Попельский вышел из экипажа возле Иезуитского сада и вбежал в квартиру. Служанка Ганна открыла ему и многозначительно кивнула на дверь кабинета. Из кухни донесся запах кофе и дрожжевого пирога, в ванной бурлила вода. Эти приятные звуки и ароматы не усыпили чуткости Попельского. Глаза Ганны говорили: «В кабинете вас ждет кто-то чужой». Эдвард распахнул дверь так резко, что портье Вацлав Круль, который сидел за его письменным столом, аж подпрыгнул. Однако мгновенно успокоился и чуть искоса глянул на хозяина кабинета. Гость явно аж кипел от возмущения. Его упрямый, наглый взгляд и оскаленные в гримасе зубы с серебряными коронками, не предвещали ничего хорошего. — Добрый день, пан Круль, — сказал Попельский. — Разве это хорошо, так занимать место хозяина за письменным столом? Кресло для моих посетителей вон! — И он показал рукой на большое кресло, обитое зеленым плюшем. Ночной портье не отозвался ни словом. Попельский напряг мышцы так, что это движение болезненно отозвался в спине. «Этот человек явно имеет дурные намерения, а у меня все болит. Способен ли я с ним справиться? Где мой пистолет? Или ночной портье имеет достаточно сил, чтобы убить? Разве работник архива может убить? Забить гвоздем старую вонючую гадалку и задушить жидовскую шлендру?» И вдруг Попельский понял ошибку, которую сделал, придя в архив. Теперь надо было непременно это исправить. Должен был получить от Круля ответ на вопрос, которое не давал ему покоя с утра. — Пожалуйста, сидите за моим столом, — начал он спокойным голосом, усаживаясь в кресле. — Вы мой гость, а гости должны сидеть на почетном месте. Может, выпьете кофе или лимонада… — Я не ваш гость, — в глазах Круля погасли зловещие огоньки. — Пришел, чтобы вас збештати[67]. — Почему? — чтобы скрыть смущение, Попельский протянул старику портсигар, но тот отрицательно покачал головой. — Я человек простой, — Круль положил на стол полномочие Попельского. — Я вам поверил на фест. А вы меня збайдурили![68] Полчаса назад звонит телефон, и пан Соммер мине говорит про ваш правдивый документ, который рыхтиг[69] принес какой-то пулицай. А это, — он подвинул столом лист бумаги, — фальшивка. А вы больше ни пулицай. А я поверил. Меня могут за путаницу с работы выкинуть! Семь лет проработал! Из-за вас! Попельский мысленно проклинал свою рассеянность, которую мог назвать, скорее, слепым математическим инстинктом. Именно он приводил к тому, что его разум мгновенно реагировал, только наткнувшись на графический или звуковой элемент любого числа. Даже если Попельский думал о том, что его больше всего восхищало, то есть о любимых античных авторах или прелестях женского тела, стоило увидеть на вывеске или услышать какое-то числительное, и Эдвард немедленно невольно сосредоточивался на нем. Теперь это было количество лет, которые Круль проработал в магистрате. При этом Попельский полностью забыл, что хотел спросить того про определенную важную вещь. Так или сяк, портье надо было чем-то задобрить. — Простите, пан Круль, — Попельский склонил голову, — и уверяю, что никто вас не уволит с работы. Это моя вина, я вас обманул, но вы не виноваты в том, что не заметили подделки. Ведь раньше вы ничего похожего не видели! Зато знали, кто я такой. Вот и поверили мне. Именно так я все объясню вашему начальнику, пану Соммеру. Еще сейчас. Поэтому не переживайте, пан Круль. Выпьете кофе или лимонада? Может, сигаретку? — А откуда я знаю, что это ни голодные кавалки?![70] — портье резко поднялся. — Я свое самолюбие имею. Я ни обманщик, как вы.
И тогда Попельский вспомнил, о чем хотел узнать с самого утра от своего собеседника. — Вы можете дать мне пощечину, пан Круль, и таким образом меня наказать! — Попельский вскочил и оперся ладонями о стол. — Ну, смелей, бейте в морду! Не бойтесь! Но прежде чем вы это сделаете, скажите мне кое-что. Это может быть неоценимым для моего следствия. Я сотрудничаю с полицией в качестве консультанта! — Озадаченный портье посмотрел на заклеенную пластырем щеку своего собеседника, которую тот ему подставлял, а потом тяжело сел и протянул руку к портсигару. — Когда я пришел в архив, то прежде всего должен у вас кое-что спросить, — из ноздрей Попельского вырвались два снопа дыма. — Я понял это сегодня утром, когда вас уже не было. Я веду определенное расследование. Должен узнать, регистрационные книги просматривал какой-то математик или нет. Искал, как дурак, кого-то вне архива, кто брал бы книги из вашего отдела… Потратил всю ночь на бесплодные поиски. Мне и в голову не пришло вполне очевидное предположение, что между чиновниками есть тот, кто мог бы одалживать книги тайком, без формуляра! А даже если бы он и заполнил формуляр, то их все равно выбрасывают в макулатуру! Работник архива, пан Круль, который знает математику! Скажите мне, есть ли у вас такой? — Ну, да наверняка, — портье прищурился от дыма. — Был такой. Пан Леон Буйко. Он моей Казе, дочери, значит, уроки давал. Малая никак до арифметики голову ни имела… — А он очень нищий? Семью имеет? Приходится подрабатывать уроками? — спросил Попельский, вспомнив себе эпитет «бедняга», которым Байдикова окрестила своего любовника. — Ну, да беден он был потому, как уволился… Никто ни знал, чего он так сделал… — Он одинок? — Да, холостяк. — Жид? — А где там… Вы когда слышали, чтобы мехідрис[71] назывался Буйко? То наш… Поляк, значит… — И самое важное, — Попельский перевел дыхание. — Где он живет? — А на Садовницкой. — На Садовницкой, говорите, на Садовницкой… — вена на шее Попельского начала пульсировать. Такое случалось всегда, когда он чувствовал приближение разгадки, через мгновение в его размышлениях произойдет перелом, и все станет понятным и четким. — Где это? — прохрипел он. — Простите, что невольно подслушала, — из гостиной послышался голос Леокадии. — С недавних пор Садовницкая официально зовется Задвужанская. Попельский влетел в гостиную, как вихрь. Леокадия, одетая в домашнее платье, пересматривала «Модную пани». Эдвард схватил ее в объятия, поднял вверх и закружил с кузиной на руках. Ее порозовевшее после ванны лицо пахло кремом. Целуя Леокадию в обе щеки, Попельский уловил легкий аромат талька. — Спасибо тебе, дорогая Лёдзю! Мне очень помогли твои знания львовской топографии! Слегка помрачневший Вацлав Круль стоял на пороге гостиной, готовый уйти, и пренебрежительно смотрел на пару, которая обнималась. Леокадия весело смеялась. «Оно и не удивительно, что весь Львов говорит о них, будто они живут на веру», — подумал ночной портье. — А может, мне бы тоже полагалось «спасибо»? — нехотя буркнул он и ушел, не попрощавшись. VI Эдварда Попельского разбудило веселое щебетание Ренаты. «Видимо, говорит по телефону с какой-то подружкой, — подумал он в полудреме, — видимо, той яркой блондинкой, с которой она жила. Видимо, договариваются о ménage à trois. А кто в главной роли? Я сам! Это сумасшествие, когда тебя чествуют две женщины!» Почувствовал сильное возбуждение, а через мгновение — такое же сильное отвращение к самому себе. Лежал в собственной постели, а в щебете, которое доносилось из прихожей, узнал голос родного ребенка. Приподнялся на локтях и огляделся по кабинету. Взгляд попутешествовал по корешкам книг за стеклянными дверцами огромного книжного шкафа. Это вернуло его к действительности. Сонные любовные грезы исчезли. Энциклопедии Брокгауза и Оргельбранда были, как гимн в честь человеческого разума. Солидные, оправленные в темные переплета тома «Thesaurus Linguae Latinae» рассказывали ему о бессмертии духовного мира, куда он попал, перешагнув порог станиславовской классической гимназии. О самой важной в настоящее время задаче напоминали небольшие подшивки «Deutsche Schachzeitung»: на их корешках переплетчик вытеснил шахматную доску, что походила на магические квадраты. Так мысль о горячей ménage à trois исчезла под воздействием дуновения холодного ума. Аполлон победил Диониса. Попельский встал с кровати. Тонкая шелковая пижама была мокрой от пота. Влажной глазной повязкой вытер голову, раздвинул шторы и открыл окно. И в комнате стало прохладнее, а изменение заключалось разве в том, что в помещение ворвался запах переполненной помойки, раскаленного на солнце толя, вперемешку с ароматом акации, которая расцвела на дворе. Попельский выпил стакан холодной мяты, накинул на плечи халат и вышел в прихожую. Прижал Риту, которая прыгала и кружилась, как юла. Дыхание малышки пахло леденцами. Эдвард поцеловал Леокадию в щеку, вдохнув ее теплые ванильные духи. Потом чмокнул в руку служанку Ганну Пулторанос, от которой исходил запах пирога и крахмала. Таким поведением он хотел приглушить беспокойство, которое мучило его с самого пробуждения, когда голос своего ребенка он перепутал с голосом Ренаты Шперлинг. — Идиот, — сказал он себе в ванной, скребя бритвой колючую щетину, — сейчас ты пойдешь к подозреваемому, на чью вину указывают аж три вещи. Любу Байдикову убил ее любовник, математик, который живет на Задвужанской и которого она называла «мой бедолага». Им может быть Леон Буйко. Далее? он работал в отделе регистрации населения и мог там беспрепятственно просматривать книги в поисках лиц с гематрией 68. Ты семимильными шагами приближаешься к убийце! Сосредоточься на этом! Не думай про акробатические трюки еврейской шлендры, которая превратила тебя в постели в покорную марионетку! Последние слова взволновали его так сильно, что он нажал пальцем на опухоль на лице. Боль просверлил щеку и десну. «Так мне и надо!» — подумал Попельский. Сел на краешке ванны, тяжело дыша. Готов был убить каждого, кто назвал бы Ренату Шперлинг «жидовской шлендрой». Попельский позавтракал без аппетита, потом старательно оделся. Выбрал новый костюм и кремовую сорочку, которую любой поклонник традиционных белых сорочек и целлулоидных воротничков, что следовало носить независимо от погоды и времени года, считал бы невероятно экстравагантной. Расстегнул две верхние пуговицы и воротник сорочки выложил поверх пиджака. Не озабочивался тем, что в вырезе виднелись взъерошенные волосы на груди. Может, оно и вправду выглядело нескромно, возможно, как говорила Леокадия, это было признаком парижских сутенеров и прочих мошенников, но ничто не заставило бы его выйти на львовскую жару с шеей, стиснутой узлом галстука. Кроме того, он не был уверен, не придется ли применить к Леону Буйко силу, в этом случае любая неудобная одежда могла стать лишней помехой. Из ящика письменного стола вытащил браунинг, который тяжело лег во внутренний карман его пиджака. Выходя из квартиры, подошел к телефонному столику. Поднял трубку и прислушался к протяжному сигналу.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!