Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
13 В июне суд улетел на две недели в Израиль. Для получения свидетельских показаний там хватило бы нескольких дней. Но судьям и прокурорам захотелось связать служебную командировку с туристической поездкой, чтобы посмотреть Иерусалим и Тель-Авив, пустыню Негев и Красное море. С точки зрения бюрократической, бухгалтерской, против такого совмещения командировки с отпуском возразить было нечего. И все же мне это казалось бестактным. Я решил целиком посвятить обе недели учебе. Но дела пошли не так, как я задумал. Не получалось сконцентрироваться на занятиях, на лекциях профессоров, на чтении учебников. Мои мысли уносились прочь, теряясь в видениях, которые возникали перед глазами. Я видел Ханну возле горящей церкви, с жестоким лицом, в черной форме, в руке хлыст. Этим хлыстом она чертит на снегу вензеля или постукивает себя по голенищу сапога. Я видел, как ей читают вслух. Она слушает внимательно, не задавая вопросов, не делая замечаний. Когда чтение заканчивается, она сообщает девушке о том, что утром ее отправляют в Аушвиц. Девушка, худая, с едва отросшими после стрижки наголо черными волосами, щурит близорукие глаза и начинает плакать. Ханна стучит в стенку, входят две женщины в полосатой арестантской одежде и вытаскивают девушку из комнаты. Я видел, как Ханна прохаживается по лагерю, заглядывает в бараки, наблюдает за ходом строительных работ. Все это она делает с тем же жестоким выражением лица, глаза холодные, губы сжаты, заключенные под ее взглядом ежатся, склоняются над инструментом, жмутся к стене, словно желая вдавиться в эту стену, спрятаться внутри. Иногда я вижу сразу много заключенных, они суетятся или строятся в шеренги, идут, пытаются шагать в ногу, а Ханна стоит тут же, отдавая команды — жуткая гримаса орущего лица, — порой она подгоняет заключенных хлыстом. Я видел, как рушится на церковную крышу колокольня, как взлетают вверх снопы искр, слышал отчаянные женские крики. Видел я и следующее утро, дотла сгоревшую церковь. Кроме этих видений, были у меня и другие. Ханна, надевающая на кухне чулки или стоящая с полотенцем перед ванной, мчащаяся с развевающейся юбкой на велосипеде или замершая в отцовском кабинете, танцующая перед зеркалом или пристально глядящая на меня в купальне, Ханна — как она меня слушает или разговаривает со мной, улыбается мне или как она любит меня. Хуже всего было, когда эти видения перемешивались. Тогда я видел, как Ханна любит меня, и при этом у нее холодные глаза, плотно сжатые губы; она молча слушает, как я читаю ей вслух, а потом стучит в стену; она разговаривает со мной, и вдруг ее лицо искажается гримасой крика. Особенно тяжелы были кошмары, в которых жестокая, беспощадная Ханна возбуждала меня, после чего я просыпался, испытывая вожделение, тоску, жгучий стыд и возмущение. А еще — страх от непонимания: какой же я на самом деле. Я знал, что мои грезы были всего лишь расхожими клише. Они были несправедливы по отношению к той Ханне, которую я любил. Но в то же время в них таилась какая-то огромная сила. Они искажали прежний образ Ханны, соединяясь с картинами, запомнившимися по фотографиям концентрационных лагерей. Оглядываясь сегодня на те годы, я обнаруживаю, что у нас было до странности мало наглядного материала, который помог бы представить, как жили люди в лагерях и как их уничтожали. Аушвиц был нам известен лишь по воротам с их надписью,[61] по многоярусным деревянным нарам, кучам волос, очков и чемоданов; Биркенау[62] — по арочной башне с боковыми порталами и подъездным железнодорожным путям; Берген-Бельзен[63] — по горам трупов, найденных и сфотографированных союзниками после освобождения лагеря. Были известны некоторые свидетельства заключенных, но большинство их было опубликовано сразу после войны или появилось снова в восьмидесятые годы, а в промежутке издательства к ним не обращались. Теперь есть множество книг и кинофильмов, лагерная жизнь стала частью тех представлений, которыми мы сообща дополняем нашу реальность. Наша фантазия освоила мир концлагерей, а с тех пор как по телевидению прошел сериал «Холокост»,[64] в кинотеатрах были показаны «Выбор Софи»[65] и особенно «Список Шиндлера»,[66] мы не только освоились в нем, но даже начали кое-что присочинять и разукрашивать. В те же времена фантазия молчала, ибо казалось, что потрясение, которое не может не вызывать мир концлагерей, несовместимо с игрой фантазии. Она лишь снова и снова возвращалась к немногочисленным снятым союзниками фотографиям или свидетельствам бывших заключенных, пока все это не застыло в виде расхожих клише. 14 Я решил уехать. Если бы можно было быстро оформить поездку в Аушвиц, я бы сделал это. Но для получения визы требовалось несколько недель. Поэтому я выбрал Штрутхоф в Эльзасе.[67] Это был ближайший концлагерь. Раньше мне их видеть не доводилось. Мне хотелось уничтожить клише с помощью действительности. Я добирался туда на попутных машинах; помню грузовик с шофером, который опустошал одну бутылку пива за другой, помню и водителя «мерседеса», который сидел за рулем в белых перчатках. За Страсбургом мне повезло — подвернулась попутка до Ширмека, маленького городка неподалеку от Штрутхофа. Когда я сказал водителю, куда именно направляюсь, он замолчал. Я посмотрел на него, но не смог угадать по лицу, почему он вдруг умолк посреди оживленной беседы. Это был человек средних лет, с худым лицом и багровым родимым пятном на правом виске; его темные волосы были аккуратно расчесаны на пробор. Он сосредоточенно уставился на дорогу. Перед нами простирались холмистые Вогезы. Мы въехали меж виноградников в открывшуюся перед нами, слегка поднимающуюся пологую долину. Справа и слева на склонах холмов рос смешанный лес, навстречу попадались то каменоломня, то кирпичное здание фабрики с гофрированной крышей, то старый санаторий, то окруженная высокими деревьями большая вилла со множеством башенок. Иногда слева, иногда справа от шоссе появлялась железная дорога. Потом водитель снова заговорил. Он спросил, зачем я еду в Штрутхоф; я рассказал о судебном процессе и о том, что мне не хватает наглядного материала. — Стало быть, хотите понять, почему люди делают такие ужасные вещи? — Прозвучало это довольно иронично. Впрочем, возможно, что меня сбивали с толку интонации его диалекта. Не дожидаясь ответа, он продолжил: — А что вы, собственно, хотите понять? Вот когда убивают в порыве страсти, из любви, из ревности, из мести или защищая свою честь — это вам понятно? Я кивнул. — А вам понятно, когда убивают ради богатства или власти? Когда убивают на войне или во время революции? Я опять кивнул. — Но… — Но те, кого убивали в концлагерях, ни в чем перед убийцами не провинились… Вы ведь это собирались сказать? Вы собирались сказать, что никаких причин для ненависти не было и что убивали не на войне? Мне не хотелось опять кивать. Все, что он говорил, было верно, только мне не нравилось, как он это говорил. — Вы правы, убивали не на войне и никаких причин для ненависти не было. Но ведь и палачу не обязательно ненавидеть осужденного, а он его все равно казнит. Только ли по приказу? Вы думаете, он делает это только по приказу? Вы думаете, что я сейчас говорю о приказе и повиновении, о том, что персоналу концлагерей отдавались приказы, а он их только исполнял? — Он презрительно усмехнулся. — Нет, я говорю не о приказе и повиновении. Палач не исполняет приказы. Он делает свою работу — безо всякой ненависти к тем, кого казнит, без чувства мести, он убивает их не потому, что они стоят у него на пути или чем-то угрожают ему. Он к ним абсолютно равнодушен. Настолько равнодушен, что ему все равно — убивать их или нет. Он взглянул на меня. — И никаких «но». А теперь давайте рассказывайте мне про то, что человек не должен быть равнодушен к другим. Разве вас этому не учили? Разве не внушали сочувствия к любому, кто имеет человеческий облик? Не твердили о человеческом достоинстве? О благоговении перед жизнью? Я чувствовал возмущение и одновременно беспомощность. Я не находил слов для ответа, который сразу опроверг бы его, заставил заткнуться. — Однажды мне попались фотографии расстрела евреев в России, — продолжил он. — Они были голыми, их выстроили длинной шеренгой на краю траншеи, позади них стояли солдаты, которые стреляли евреям в затылок. Все это происходит в старой каменоломне; вверху, на обрыве, над евреями и солдатами, сидит офицер, болтая ногами и куря сигарету. У него скучающий вид. Возможно, ему кажется, что дело слишком затянулось. Но есть в его лице и что-то довольное, даже ублаготворенное — может, потому, что работа подходит к концу и скоро можно будет отдохнуть, развлечься на досуге. В нем нет ни малейшей ненависти к евреям. Он не… — Это были вы? Это вы сидели там? Он резко затормозил. Лицо его было бледным, на виске полыхало родимое пятно. — Вон отсюда!
Я вылез из машины. Он рванул с места, мне даже пришлось отскочить в сторону. На ближайшем повороте взвизгнули тормоза. Потом стало тихо. Я пошел по дороге, которая поднималась в гору. Ни попутных, ни встречных машин не было. Я слышал щебет птиц, шорох ветра в листве, иногда журчание ручья. Мне дышалось легко, свободно. Через четверть часа я добрался до концлагеря. 15 Недавно я опять ездил туда. Была зима, день выдался ясный, холодный. За Ширмеком леса стояли заснеженными, землю запорошило, и ветки деревьев были припудрены белым. Вытянутая в длину территория концлагеря, расположенного на ниспадающих горных террасах с видом на Вогезы, сияла белизной под солнцем. Серо-голубой цвет двух- или трехъярусных сторожевых вышек и одноэтажных бараков приятно контрастировал с этой белизной. Разумеется, были тут и опутанные колючей проволокой ворота с надписью «Концентрационный лагерь Штрутхоф-Нацвайлер», и двойная ограда из колючей проволоки вокруг лагеря. Раньше бараки плотно теснились друг к другу, теперь их осталось немного, земли между ними не было видно под блескучим снежным покровом. Здесь можно было бы устроить горку для катания на санках, дети могли бы размещаться во время зимних каникул в этих веселеньких бараках с решетчатыми окошками, куда их звали бы после катания на пироги и горячий шоколад. Концлагерь был закрыт. Я побродил вокруг по сугробам, промочил ноги. Вся территория была хорошо видна снаружи, и мне вспомнилось, как тогда, при первом посещении лагеря, я спускался по ступенькам лестницы, шедшей меж каменных фундаментов, оставшихся от снесенных бараков. Вспомнил печь крематория, выставленную в одном из бараков, и то, что другой барак был поделен на множество отсеков. Вспомнил мои тогдашние тщетные попытки представить себе лагерь заполненным заключенными и охраной, представить себе, как страдали здесь люди. Я действительно старался сделать это, даже закрыл глаза и мысленно поставил ряды бараков один за другим. Я измерил барак, справился по проспекту, на скольких заключенных он был рассчитан, ужаснулся немыслимой тесноте. Прочитав, что террасы служили лагерными плацами для поверок, я попытался вообразить их заполненными сверху донизу шеренгами заключенных, старался увидеть их спины. Все было напрасно, ничего не получалось, отчего у меня возникло чувство неловкости, стыда. Возвращаясь назад, я обнаружил внизу на склоне, напротив ресторана, небольшое строение, где, как говорилось в проспекте, находилась газовая камера. Оно было выкрашено в белый цвет, окна и двери — в желтый, здесь мог бы размещаться склад, а могло и жилое помещение для персонала. Дом этот также был закрыт, и я не помнил, чтобы осматривал его в первый раз. Я не стал выходить из машины. Сидел в ней с включенным двигателем и смотрел. Потом поехал дальше. Поначалу, проезжая на обратном пути мимо эльзасских деревень, я не решался подыскать ресторанчик, чтобы пообедать. Причиной нерешительности были не столько реальные переживания, сколько мысль о том, какие переживания и какое поведение должны приличествовать состоянию человека, только что посетившего концлагерь. Поняв это, я пожал плечами и остановился в деревушке на склоне Вогез у ресторана «Au Petit Garçon» — «У Малыша». От моего столика открывался вид на равнину. «Малыш» — так называла меня когда-то Ханна. Во время первой поездки я бродил по концлагерю до самого закрытия мемориального комплекса. Потом я присел у памятника, который стоит над лагерем и как бы глядит на него. Я ощущал внутреннюю пустоту, будто искал чего-то не там, за оградой, а в себе самом, чтобы в конце концов убедиться, что внутри пусто. Затем стемнело. Пришлось ждать целый час, пока меня не подобрал грузовичок с открытым кузовом, который довез меня до ближайшей деревни. В этот день на попутку рассчитывать не приходилось, поэтому я снял дешевый номер в доме для приезжих, где и поужинал, получив худосочный бифштекс с жареной картошкой и горошком. За соседним столиком шумно играли в карты четверо мужчин. Дверь открылась, в ресторанчик, не здороваясь, вошел маленького роста старик. Он был в шортах, одна нога у него была деревянной. Он заказал себе у стойки пива, повернулся к столику с картежниками спиной и несоразмерно большим лысым затылком. Мужчины положили карты на стол, полезли в пепельницы за окурками, которые один за другим полетели старику в затылок. Старик принялся от них отмахиваться, словно от мух. Хозяин поставил ему на стойку пиво. Никто не произнес ни слова. Я не смог усидеть на месте, вскочил, бросился к соседнему столику: — Немедленно прекратите! Я дрожал от возмущения. В этот момент старик подскоками подлетел к столику, мгновенно отцепил деревянный протез, схватил его обеими руками и грохнул об стол, да так, что стаканы и пепельницы подпрыгнули, после чего он опустился здесь же на свободный стул. При этом его беззубый рот начал давиться смехом, остальные разразились громким пьяным хохотом. — Немедленно прекратите! — повторяли они, показывая на меня пальцами. — Немедленно прекратите! Ночью поднялся сильный ветер. Холодно мне не было, да и завывание ветра, скрип деревьев за окном или редкое хлопанье ставен были не такими уж громкими, чтобы не давать мне заснуть. Но на душе становилось отчего-то все тревожнее, и в конце концов я начал дрожать всем телом. Меня охватил страх, но не потому, что я ожидал чего-то ужасного, просто таким было мое физическое состояние. Я лежал, слушал рев ветра, чувствовал облегчение, когда ветер стихал, боялся, что буря поднимется снова, и совершенно не мог представить себе, что завтра смогу встать, поехать на попутках обратно, смогу учиться дальше, а когда-нибудь начну работать, обзаведусь женой и детьми. Я был готов понять и одновременно осудить преступление, совершенное Ханной. Но все-таки оно было слишком ужасным. Если я пытался понять его, то у меня возникало чувство, что я не смогу осудить его так, как оно должно быть осуждено. Если же я осуждал так, как оно должно быть осуждено, то не оставалось места для понимания. И все же мне хотелось понять Ханну, ибо своим непониманием я бы снова предал ее. У меня ничего не получалось. Я был готов мучиться над двойной проблемой: осуждением и пониманием. Только двойного решения не находилось. Следующий день был вновь по-летнему погож. С попутками проблем не возникло, я добрался до дому всего за несколько часов. Я шел по городу с таким чувством, будто отсутствовал долгие годы: улицы, дома и люди казались мне совершенно чужими. Но и чуждый мир концлагеря не стал мне от этого ближе. Впечатления от Штрутхофа встали в один ряд с немногочисленными, уже существовавшими в моем сознании картинами Аушвица, Биркенау и Берген-Бельзена, превратились в такие же расхожие клише. 16 И все-таки я решился на разговор с председателем суда. На разговор с Ханной у меня не хватило сил. Но и ничего не делать я тоже не мог. Почему у меня не хватило сил на разговор с Ханной? Она бросила меня, обманула, была не такой, какой она мне виделась и какой я ее себе нафантазировал. Да и кем я был для нее? Маленький чтец, который ее развлекал, маленький любовник, который ее забавлял? Может, она и меня отправила бы в газовую камеру, если бы захотела от меня избавиться, но не знала другого способа? Почему я не мог ничего не делать? Я внушил себе, что обязан не допустить несправедливого приговора. Дескать, надо добиться, чтобы справедливость восторжествовала, невзирая на тайну Ханны, ради которой она пошла на обман, — так сказать, справедливость во имя Ханны и одновременно против нее. Но на самом деле речь для меня шла не только о справедливости. Я не мог оставить Ханну такой, какой она была или хотела быть. Мне нужно было что-то изменить, добиться какого-то влияния на нее, если не прямого, то хотя бы косвенного. Председательствующий знал нашу семинарскую группу и охотно согласился уделить мне некоторое время после очередного судебного заседания. Я постучался в его комнату, он пригласил меня войти, поздоровался, предложил сесть на стул перед своим письменным столом. Сам он сидел за письменным столом в одной рубашке. Его судейская мантия висела на спинке кресла. Он, вероятно, прислонился к спинке, и мантия как бы сама скользнула вниз. Вид у него был весьма благодушный, он производил впечатление человека, который хорошо поработал и доволен результатами минувшего трудового дня. Без того недоуменного выражения лица, за которым прятался в ходе судебного процесса, он выглядел симпатичным, интеллигентным, невредным чиновником. Он сразу же завел непринужденный разговор, принялся расспрашивать о том о сем. Его интересовало, что думает наш семинар об этом процессе, что собирается делать профессор с нашими протоколами, на каком семестре я учусь, почему пошел на юридический факультет и когда собираюсь сдавать выпускные экзамены. Мол, важно не тянуть с выпускными экзаменами. Я ответил на все его вопросы. Затем выслушал его рассказ о том, как он сам учился и сдавал экзамены. Вот уж он-то все делал правильно. Исправно посещал лекции и семинары, хорошо учился, успешно и в срок сдал экзамены. Ему нравилось быть юристом, судьей, и если бы вновь пришлось выбирать для себя поприще, он сделал бы тот же самый выбор. Окна были открыты. На стоянке машин хлопали дверцы, запускались моторы. Я прислушивался к ним, пока они не растворились в общем шуме уличного движения. Потом с опустевшей стоянки стали доноситься голоса играющей детворы. Мне были отчетливо слышны каждый возглас, каждое названное имя, каждое слово из перебранки. Судья встал, чтобы попрощаться. Пригласил заходить, если у меня опять возникнут вопросы. Или если понадобится добрый совет насчет учебы. Выразил желание получить информацию о результатах работы нашего семинара. Я вышел на пустую автостоянку. Попросил мальчугана постарше объяснить мне дорогу до вокзала. Мои сокурсники уехали на машине сразу после судебного заседания, поэтому мне надо было возвращаться поездом. Это был вечерний поезд, на котором люди ехали с работы; он останавливался на каждой станции, люди входили и выходили, я сидел у окна, меня окружали то и дело сменявшиеся пассажиры, разговоры, запахи. За окном мелькали дома, улицы, машины, деревья, а вдали виднелись горы, замки и каменоломни. Я видел все это и ничего не чувствовал. Я не чувствовал обиды на Ханну за то, что она бросила меня, обманула, за то, что она пользовалась мною. Мне уже ничего не хотелось делать, чтобы как-то изменить ее. Та притупленность, с которой воспринимались ужасы, всплывавшие в ходе судебного процесса, перенеслась теперь на все мои мысли и чувства последних недель. Вряд ли можно сказать, что я был рад этому. Но мне показалось, что так будет правильно. Теперь я смогу вернуться к своей прежней, обычной жизни. 17
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!