Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Приговор был оглашен в конце июня. Ханну осудили на пожизненное заключение, остальные получили разные сроки. Зал суда был полон, как в самом начале процесса. Присутствовали судебный персонал, студенты из нашего и местного университетов, целый школьный класс, множество журналистов, в том числе иностранных, не говоря уж о публике, которая любит ходить по судам. Было шумно. Поначалу никто не обращал внимания на введенных обвиняемых. Постепенно все притихли. Первыми замолкли те, кто сидел впереди. Они принялись подталкивать соседей в бок, оборачиваться к задним рядам. Они шептали: «Глядите-ка!», а те, к кому обращались, в свою очередь также начинали подталкивать соседей, оборачиваться назад, перешептываться. В конце концов в зале суда воцарилась тишина. Не знаю, представляла ли себе Ханна, как она выглядит. Возможно, именно так она и хотела выглядеть. На ней был черный костюм с белой блузкой, причем костюм был похож своим покроем на форму, что подчеркивалось галстуком на блузке. Я никогда не видел женской эсэсовской формы. Однако, по-моему, не мне одному, но и остальным показалось, что перед нами сидит женщина в черной эсэсовской форме, действительно совершившая все то, в чем обвиняют Ханну. Публика опять начала перешептываться. В этом шепоте явственно слышалось возмущение. Люди сочли это издевкой над судебным процессом, над приговором и над самой публикой, собравшейся на оглашение приговора. Шум нарастал, раздались гневные выкрики в адрес Ханны. Это продолжалось, пока в зал не вошел суд, после чего председательствующий, бросивший на Ханну недоуменный взгляд, принялся зачитывать приговор. Ханна выслушала приговор стоя, она держалась прямо и ни разу не шевельнулась. Пока зачитывалось обоснование приговора, она сидела. Я не мог оторвать взгляда от ее затылка. Оглашение приговора длилось несколько часов. Когда все закончилось и осужденных стали уводить, я ждал, что Ханна обернется ко мне. Я сидел на своем обычном месте, где сидел всегда. Но она смотрела прямо перед собой, сквозь присутствующих. Гордый, оскорбленный, отчаявшийся и бесконечно усталый взгляд. Взгляд, не желающий видеть никого и ничего. Часть третья 1 Все лето после окончания судебного процесса я провел в читальном зале университетской библиотеки. Я приходил к открытию зала и уходил, когда он закрывался. По выходным занимался дома. Я отдавал все время только учебе, поэтому все мысли и чувства, которые были притуплены судебным процессом, так и остались притупленными. Из родительского дома я ушел, снимал комнату. Немногочисленных знакомых, которые пытались заговаривать со мной в читальном зале или во время моих редких походов в кино, я от себя отталкивал. На протяжении зимнего семестра я по-прежнему чурался людей. Тем не менее группа сокурсников предложила мне поехать с ними на рождественские каникулы покататься на лыжах. Я удивился, но согласился. Катался на лыжах я не очень хорошо. Однако лыжи любил и не уступал в скорости даже отменным лыжникам. Иногда я выбирал спуски, которые были для меня слишком сложными, рискуя упасть и сломать себе руку или ногу. Я делал это сознательно. Зато я совершенно не сознавал другого риска, что в конце концов меня и подвело. Я никогда не мерз. Другие катались на лыжах в свитерах и куртках, я же оставался в одной рубашке. Кое-кто лишь головой качал, но меня это подзадоривало еще больше. Разного рода предупреждений я вообще не принимал всерьез. Не мерз я, вот и все. Когда стал кашлять, то решил, что виной тому австрийские сигареты. Потом начался сильный жар, мне он даже нравился. Я чувствовал слабость и одновременно необычайную легкость, все ощущения были приятно приглушены, я был как бы окутан ватой. Я словно парил над землей. Жар усилился настолько, что меня отправили в больницу. Когда я выписался, отупение прошло. Все вопросы, страхи, самообвинения, угрызения совести, все ужасы и вся боль, которые мучили меня во время процесса, а потом притупились, теперь вновь вернулись и уже не отпускали меня. Не знаю, какой диагноз ставят врачи человеку, который не мерзнет тогда, когда должен мерзнуть. По моему собственному диагнозу, дело было в том, что я страдал притупленностью чувств, которая потом меня отпустила или я отпустил ее. Когда я кончил учебу и начал стажироваться, настало лето студенческих волнений.[68] Я интересовался историей, социологией и, будучи стажером,[69] довольно часто бывал в университете, поэтому видел там многое. Видел, но ни в чем не участвовал. В конечном счете реформа системы высшего образования волновала меня столь же мало, как и американцы с вьетконговцами. Что же касалось третьей и главной темы студенческого движения, осмысления национал-социализма, то меня отделял от других студентов такой барьер, что участвовать в их агитации или демонстрациях я просто не мог. Иногда я думал, что споры о национал-социализме были не столько причиной, сколько выражением конфликта поколений, который, собственно, и служил движущей силой студенческих волнений. Все возлагаемые на детей родительские надежды, от которых должно освободиться каждое следующее поколение, были похоронены хотя бы потому, что сами родители обнаружили свою полную несостоятельность во времена Третьего рейха и сразу после. Да и каким авторитетом у собственных детей могли пользоваться те, кто либо совершал преступления во времена нацизма, либо был их молчаливым, не протестующим свидетелем, либо терпимо отнесся к преступникам после 1945 года. С другой стороны, проблема нацистского прошлого волновала и тех детей, которые не могли или не хотели в чем-либо упрекать своих родителей. Для них нацистское прошлое было действительно проблемой, а не просто выражением конфликта поколений. Что бы ни говорилось о коллективной вине с моральной или юридической точки зрения — для моего поколения студентов это было частью реального жизненного опыта. Ведь это относилось не только к тому, что происходило во времена Третьего рейха. Осквернение еврейских надгробий знаками свастики, множество старых нацистов, занимающих ныне высокие посты в судах, в административных органах, в университетах, непризнание государства Израиль, недостаточная информированность о тех, кто уехал в эмиграцию или участвовал в Сопротивлении, и выдвинувшиеся на первый план фигуры бывших приспособленцев — все это наполняло нас жгучим стыдом, хотя мы и могли показать пальцем на виновных. Указание на виновных не освобождало нас от чувства стыда. Зато сам стыд был не так мучителен. Пассивные переживания преобразовывались в энергию действия и агрессии. А конфликт с виновными родителями был особенно заряжен энергией. Я ни на кого не мог показывать пальцем. В том числе на собственных родителей, потому что мне не в чем было их упрекнуть. То миссионерское рвение, которое побудило меня в период занятий нашего семинара осудить отца, позднее улеглось, поутихло, я даже испытывал неловкость за эту прежнюю истовость. Но все, в чем были повинны люди старшего поколения из моей среды, не могло сравниться по тяжести с виной Ханны. Вот на кого я должен был бы показывать пальцем. Только обвинения в адрес Ханны обращались на меня самого. Я любил ее. Не только любил, я избрал ее. Я пытался убедить себя, что, избирая Ханну, ничего не знал о ее прошлом. Пытался убедить себя в собственной невинности, с какой дети любят своих родителей. Но любовь к родителям — это единственная любовь, за которую не несешь ответственности. А может быть, надо отвечать и за любовь к родителям. Я завидовал тогда студентам, которые порвали со своими родителями, а следовательно, и со всем поколением преступников, соучастников, приспособленцев, молчаливых свидетелей и тех, кто закрывал глаза на происходящее, мирился с ним; благодаря этому можно было избавиться если не от самого чувства стыда, то, по крайней мере, от его мучительности. Только откуда возникала у них эта торжествующая самоуверенность, которую я видел так часто? Разве можно испытывать чувство вины, стыда и быть при этом столь торжествующе самоуверенным? Может, разрыв с родителями был лишь своего рода риторикой, шумом, криком, который должен заглушить догадку, что любовь к родителям необратимо связана с причастностью к их вине? Все это размышления более позднего времени. Но и позднее они не принесли утешения. Ведь не могло стать утешением то, что мои страдания от любви к Ханне в определенной мере повторяли судьбу моего поколения, были немецкой судьбой, которой я не мог избежать и которую мне не удалось перехитрить, как это сделали другие. Пожалуй, в те времена мне было бы легче, если бы я сильнее ощущал причастность к моему поколению. 2 Я женился в период стажерства. Мы познакомились с Гертрудой во время тех самых лыжных каникул; остальные тогда разъехались, а она осталась дожидаться моей выписки из больницы, после чего забрала меня с собой. Она тоже была юристом; мы вместе учились, вместе сдали первый госэкзамен,[70] вместе стажировались. Мы поженились, когда выяснилось, что Гертруда беременна. О Ханне я ей ничего не рассказывал. Кому интересно, думал я, знать о прежних связях, особенно если новые отношения складываются не слишком счастливо. Гертруда была умной, трудолюбивой, терпимой, и если бы мы жили в деревне, вели большое хозяйство со множеством работников и работниц, имели кучу детей, были бы постоянно заняты делами, которые не оставляли бы нам времени друг для друга, то были бы вполне довольны своей жизнью и счастливы. Но мы с нашей дочерью Юлией обитали в пригородной новостройке, в трехкомнатной квартире, и оба работали стажерами. Я никак не мог перестать сравнивать Гертруду с Ханной и, обнимая Гертруду, не мог отделаться от ощущения, что у нас с ней что-то неладно, что я ее как-то не так чувствую, что она как-то не так пахнет. Я думал, со временем это пройдет. Надеялся, что пройдет. Мне хотелось освободиться от Ханны. Но ощущение неладности не прошло. Мы развелись, когда Юлии исполнилось пять лет. Просто больше не могли жить вместе, но разошлись без какого-либо ожесточения и остались добрыми друзьями. Меня мучило лишь то, что мы не смогли дать Юлии настоящей теплоты, в которой она заметно нуждалась. В периоды, когда между нами с Гертрудой устанавливались более сердечные отношения, Юлия купалась в них. Она чувствовала себя в этой стихии как рыба в воде. Замечая наше взаимное охлаждение, она металась от матери ко мне, показывая, как любит нас, и желая удостовериться, что мы любим ее. Ей хотелось братишку; наверно, она была бы счастлива, если бы у нее было много братьев и сестер. Она долго не могла понять, что такое развод; вечно уговаривала меня остаться, когда я навещал ее, или хотела привести с собой мать, когда приходила ко мне в гости. Когда я уходил от нее и видел, садясь в машину, ее печальный взгляд из окна, у меня разрывалось сердце. То, чем мы ее обделили, казалось мне, было не просто ее желанием — она имела на это право. Совершив развод, мы нарушили ее право, и от того, что решение о разводе было обоюдным, вина каждого не становилась наполовину меньше. С другими женщинами я пытался учесть свою ошибку. Я сознавал, что мне хочется, чтобы женщина была чем-нибудь немножко похожа на Ханну. Я рассказывал им о Ханне. Рассказывал им и о себе больше, чем прежде Гертруде, поскольку считал, что так они смогут лучше разобраться в моих поступках и настроениях. Но женщин все это не особенно интересовало. Помню Хелену, занимавшуюся американской литературой, — она молча, утешительно поглаживала меня по спине, пока я рассказывал о себе, и так же молча, так же утешительно продолжала поглаживать, когда я умолкал. Гезина, работавшая психоаналитиком, считала, что мне следует разобраться в моих отношениях с матерью. Дескать, разве мне не бросается в глаза, что я избегаю упоминать мать, рассказывая собственную историю? Хильке, дантистка, постоянно расспрашивала меня о событиях, происходивших до нашего знакомства, но рассказанное тут же забывала. Потом я опять бросил эти рассказы. Если правда того, что говорится, состоит в том, что делается, тогда разговоры и вовсе не нужны.
3 Профессор, проводивший наш семинар, посвященный нацистским концлагерям, умер в те дни, когда я сдавал второй госэкзамен.[71] Гертруда случайно увидела извещение о его смерти в одной из газет. Похороны должны были состояться на кладбище Бергфридхоф.[72] Гертруда спросила, не собираюсь ли я пойти туда. Мне не хотелось. Похороны были назначены на вторую половину четверга, а в первую половину четверга и пятницы я должен был писать экзаменационную работу. Да и особой близостью наши отношения с профессором не отличались. А кроме того, я вообще не любил похорон. И не хотел никаких напоминаний о судебном процессе. Но было уже поздно. Напоминание состоялось, и, вернувшись в четверг домой с письменного экзамена, я вдруг почувствовал себя не вправе уклоняться от встречи с прошлым, которое позвало меня. Я поехал туда на трамвае, чего обычно не делаю. Такая поездка уже сама по себе была встречей с прошлым, как бы возвращением в давно знакомые, но со временем сильно переменившиеся места. Когда Ханна работала кондукторшей, трамвайный состав обычно насчитывал два или три вагона, в каждом имелись передняя и задняя площадки, существовали подножки, на которые можно было вскочить на ходу, и через все вагоны тянулся шнур, которым кондуктор давал сигнал к отправлению. Летом трамваи ходили с открытыми вагонами. Кондуктор продавал билеты, компостировал их и проверял их наличие, он выкрикивал названия остановок, давал звонком сигнал к отправлению, присматривал за детворой, теснившейся на задней или передней площадке, ругался с пассажирами, которые вскакивали на подножку или собирались соскочить с нее на ходу, не пускал лишних, когда вагон был переполнен. Кондукторы бывали веселыми, острыми на язычок, серьезными, ворчливыми или грубыми; в зависимости от темперамента или настроения кондуктора в вагоне воцарялась соответствующая атмосфера. До чего глупо, что я после той неудачной попытки устроить Ханне сюрприз по дороге до Швецингена не решился больше посмотреть, как она работала кондукторшей. Сев в трамвай без кондуктора, я поехал до кладбища Бергфридхоф. Стоял холодный осенний день, с безоблачного, чуть затуманенного неба светило желтое солнце, которое уже не греет и на которое не больно смотреть даже в упор. Понадобилось какое-то время, прежде чем я нашел могилу, у которой проходило прощание с покойным. Я плутал меж высоких, оголившихся деревьев и среди старых надгробий. Порой в стороне я замечал кладбищенского служителя или старую женщину с лейкой и садовыми ножницами в руках. Было тихо, поэтому песнопение, доносившееся с могилы профессора, я услышал издалека. Остановившись в сторонке, я обвел глазами собравшихся. Некоторые из них выглядели несколько странно, имели вид явно чудаковатый. В надгробных речах о жизни и деятельности профессора не раз слышался намек на то, что он, освободившись от ряда навязываемых нашим обществом стереотипов, потерял с ним контакт, сделался одиночкой с неизбежными в таком случае странностями и чудачествами. Я узнал одного из участников тогдашнего семинара; он сдал госэкзамены раньше меня, начал работать адвокатом, потом стал хозяином ресторанчика. Он пришел в долгополом красном пальто. Когда все кончилось и я направился к выходу с кладбища, он окликнул меня. — Мы ведь вместе участвовали в семинаре, помнишь меня? — Конечно. Мы обменялись рукопожатием. — Я приезжал на процесс по средам и иногда подвозил тебя. — Он улыбнулся. — Ты-то там целыми днями просиживал, неделями. Может, теперь скажешь почему? Взгляд у него был добродушный и любопытный, и мне вспомнилось, что тем летом я уже ловил на себе такой же взгляд. — Меня очень интересовал этот процесс. — Процесс интересовал? — Он опять улыбнулся. — Процесс или подсудимая, на которую ты все время пялился? Она была весьма недурна. Мы все еще гадали, что там между вами было, только спросить никто не решился. Тогда ведь мы все были до ужаса деликатными, чуткими. А помнишь… Он назвал еще одного участника нашего семинара, который мало того что заикался и пришепетывал, но еще был жутким болтуном, постоянно нес околесицу, мы же внимали ему с таким видом, будто восхищены его красноречием. Он принялся перечислять других участников семинара, вспоминать, какими они были тогда, рассказывать, чем они заняты теперь. Он говорил и говорил. Но я знал, что в конце концов он спросит: «Ну ладно, а что же у тебя все-таки было с той подсудимой?» И я не знал, что скажу, как откажусь от Ханны и уклонюсь от ответа. У самого выхода с кладбища он задал свой вопрос. В это время к остановке как раз подходил трамвай, я крикнул «Пока!» и бросился бежать так, будто собираюсь вскочить на подножку; трамвай уже опять тронулся, я кинулся вдогонку, побежал рядом, стуча о дверь, и случилось чудо, на которое я даже не надеялся. Трамвай затормозил, двери открылись, я вошел в вагон. 4 После стажировки настала пора выбирать себе профессию. Я не торопился; Гертруда сразу поступила на должность судьи, была очень занята, и мы даже были рады, что я могу посидеть дома с Юлией. Но когда Гертруда справилась с трудностями начального периода, а Юлия пошла в детский сад, мне нужно было на что-то решаться. Решение давалось мне тяжело. Меня не устраивала ни одна из тех ролей, которые я видел на примере юристов, участвовавших в процессе по делу Ханны. Роль обвинителя казалась мне не менее карикатурным упрощенчеством, чем роль защитника, а уж роль судьи — тем более карикатурной. Не мог я представить себя и чиновником: во время стажировки я работал в одном из земельных ведомств, где все было невыносимо серым, унылым, стерильным — кабинеты, коридоры, их атмосфера и работающие в них люди. Оставался не слишком богатый выбор юридических профессий, и не знаю, что бы я делал, если бы знакомый профессор истории права не пригласил меня к себе ассистентом. Гертруда назвала это бегством, желанием уклониться от ответственности за решение тех проблем, которые ставит перед нами жизнь, в чем была совершенно права. Это действительно было бегством, и я испытывал облегчение от того, что оно мне удалось. Я внушал себе и ей, что оно носит временный характер, а я еще достаточно молод и после нескольких лет занятий историей права успею освоить вполне солидную юридическую специальность. Однако решение оказалось окончательным; за первым бегством последовало второе — из университета я попал в исследовательский институт, где поискал и в конце концов нашел себе своего рода нишу, в которой мог удовлетворять интерес к истории права, никому не мешая и ни в ком не нуждаясь. Когда человек спасается бегством, он не только откуда-то уходит, но и куда-то приходит. Прошлое, в которое я окунулся, будучи историком права, было ничуть не менее полным жизни, нежели настоящее. Ведь дело обстоит совсем не так, как это иногда представляется людям посторонним, которые полагают, что полноту жизни в прошлом можно только наблюдать, в настоящем же можно активно участвовать. История, выстраивая мосты между прошлым и будущим, видит, что происходит на обоих берегах, а потому деятельно причастна к происходящему и тут и там. Я изучал проблемы права в Третьем рейхе, а уж в этой сфере становится особенно ясно, как тесно прошлое и настоящее переплетаются в единой реальности жизни. Бегством является здесь не обращение к прошлому, а наоборот — зацикленность исключительно на настоящем или будущем, остающимися совершенно невосприимчивыми к наследию прошлого, которое во многом сформировало нас и с которым наше сосуществование поневоле продолжается. Не скрою, что большое удовлетворение вызывало у меня погружение и в те исторические фрагменты прошлого, которые играют в настоящем не столь существенную роль. Впервые я почувствовал это, когда занимался законодательствами или законопроектами эпохи Просвещения. Их движущей силой была вера, что в основе мира лежат добро и порядок, которые могут быть в нем реально установлены. Я прямо-таки наслаждался, следя за тем, как из этой веры рождались отдельные законоположения, призванные устанавливать добро и порядок, как из отдельных законоположений складывались целые своды законов, прекрасные своей стройностью и свидетельствующие собственной красотой о своей безусловной истинности. Я долгое время полагал, что в истории права существует прогресс, то есть, несмотря на все ужасные откаты назад, она развивается в сторону приращения красоты, истины, разумности и гуманности. С тех пор как я убедился в том, что это химера, мне представляется более верным другой образ исторического развития права. Да, оно развивается в определенном направлении, но цель, к которой после многочисленных потрясений, коллизий, заблуждений право приходит, оказывается его же исходной точкой, и оно, достигнув этой цели, вновь должно оттолкнуться от нее. В ту пору я начал опять перечитывать «Одиссею», которую впервые прочитал в школе и которая запомнилась мне как история возвращения домой. Но это вовсе не история возвращения. Греки, знавшие, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды, не могли верить в возвращение. Одиссей возвращается не для того, чтобы остаться, но лишь для того, чтобы отправиться в новое странствие. «Одиссея» — это история странствий, одновременно имеющих цель и бесцельных, успешных и безуспешных. Чем же она отличается от истории права? 5 С «Одиссеи» все и началось. Я принялся за нее после того, как мы разошлись с Гертрудой. Ночами я зачастую спал всего несколько часов, остальное время лежал без сна, но когда включал свет и брал книгу, то глаза у меня тут же слипались, однако стоило отложить книгу и выключить свет, как сон вновь улетучивался. Тогда я стал читать вслух. Глаза больше не слипались. А поскольку в мучительной ночной путанице воспоминаний, полугрез, полусонных размышлений о нашем браке, о дочери я постоянно возвращался мыслями к Ханне, то я и начал читать для Ханны. Читал на магнитофонные кассеты. Прошло несколько месяцев, прежде чем я решился отослать ей эти кассеты. Поначалу мне не хотелось посылать отдельные части, я ждал, пока дочитаю «Одиссею» до конца. Потом я засомневался, покажется ли Ханне «Одиссея» достаточно интересной, поэтому я начитал ей еще несколько рассказов Шницлера[73] и Чехова. Далее мне понадобилось какое-то время, чтобы собраться с духом дозвониться до суда, где выносился приговор, и узнать адрес тюрьмы,[74] где Ханна отбывала наказание. Наконец в наличии оказалось все, что было необходимо, — адрес тюрьмы, в которой находилась Ханна (это было неподалеку от города, где шел судебный процесс и был вынесен приговор), магнитофон и кассеты с пронумерованными записями от Чехова и Шницлера до Гомера. А потом наступил день, когда я все-таки отправил магнитофон с кассетами.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!