Часть 13 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
9
Всю следующую неделю я был очень занят. Не помню, в чем было дело, — то ли я спешил закончить к сроку очередной доклад, то ли хотелось написать его получше.
Мысли и предварительные материалы, которые должны были лечь в основу доклада, на поверку оказались никуда не годными. Начав перепроверять их, я наталкивался на одну случайность за другой там, где раньше мне виделась определенная закономерность, которую и надлежало осмыслить. Я не мог смириться с ошибкой, принялся искать новые факты, лихорадочно, упрямо и с каким-то непонятным страхом, будто ошибка кроется не в моих гипотезах, а в самой действительности, ради которой я готов был подтасовывать факты, преувеличивая значимость одних и закрывая глаза на другие. Меня охватило странное беспокойство, я едва ли не лишился сна, так как, хотя и засыпал, особенно если ложился очень поздно, однако вскоре снова просыпался, долго ворочался в постели, пока снова не вставал, чтобы читать или писать дальше.
Все, что нужно было сделать к выходу Ханны из тюрьмы, я сделал. Обставил ее квартиру мебелью по каталогу фирмы «Икея», добавив несколько старых вещей, предупредил грека-портного, навел новые справки о службах социального обеспечения и учреждениях культурно-образовательного характера. Кроме того, я накупил продуктов, расставил по полкам книги, развесил картины. Пригласил садовника, чтобы он привел в порядок палисадничек перед домом. Все это я делал в какой-то суете и спешке, которая едва ли не окончательно лишила меня сил.
Зато это отвлекало от мыслей о состоявшемся визите к Ханне. Лишь изредка, когда я сидел за рулем, маялся за письменным столом, лежал без сна в постели или заходил в приготовленную квартиру, мысли о Ханне, воспоминания о ней вдруг обрушивались на меня. Я видел ее сидящей на скамейке, видел устремленный на меня взгляд, видел ее в купальне с обращенным ко мне лицом; меня вновь стало томить чувство вины, опять стало казаться, что я предал ее. И я вновь восстал против этих угрызений совести, я обвинял ее саму, возмущался тем, как просто она ушла от своей ответственности. Дескать, только мертвые могут требовать от нее ответа, а собственная вина вполне искупается бессонницей или дурными снами. Только как же все-таки насчет ответа перед живыми? Впрочем, я не имел в виду всех живых, я имел в виду себя. Было ли у меня право требовать от нее ответа? В чем вообще состояла моя роль?
За день до выхода Ханны, уже под вечер, я позвонил в тюрьму. Сначала переговорил с начальницей. Она сказала:
— Видите ли, я немного волнуюсь за нее. Обычно после такого длительного заключения выпускают не сразу, а предоставляют возможность постепенно освоиться, давая увольнительные сначала на несколько часов, потом на несколько дней. Но госпожа Шмиц отказывалась от этой возможности. Ей будет завтра нелегко.
Потом меня соединили с Ханной.
— Подумай, чем мы завтра займемся. Можно сразу поехать к тебе домой, а можно сначала прогуляться в лесу или по берегу реки.
— Хорошо, подумаю. Только ты ведь сам замечательно придумываешь всякие планы, верно?
Я слегка разозлился. Разозлился, потому что женщины часто упрекали меня за то, что я слишком мало импровизирую, все делаю головой, а не сердцем.
Почувствовав по молчанию мое раздражение, она рассмеялась:
— Не сердись, малыш, я не хотела тебя обидеть.
Ханна, сидевшая на скамейке, была старой женщиной. Она выглядела, как старая женщина, и пахла, как старая женщина. Но я не обратил внимания на ее голос. Ее голос остался совсем молодым.
10
На следующее утро Ханны не стало. На рассвете она повесилась.
Когда я пришел в тюрьму, меня сразу же отвели к начальнице. Я впервые увидел ее — маленькую, худенькую женщину с темно-русыми волосами, в очках. Она выглядела довольно невзрачной, пока не заговорила, — в голосе слышались теплота и одновременно сила, взгляд был строг, движения рук — энергичны. Она спросила меня о вчерашнем телефонном разговоре с Ханной и о моем визите, состоявшемся неделю назад. Не вызвало ли что-нибудь у меня подозрений или опасений? Я сказал, что нет. Действительно, не было даже ничего такого, что я постарался бы вытеснить из сознания, забыть.
— Откуда вы ее знали?
— Мы жили по соседству. — Она вопросительно взглянула на меня, и я понял, что должен рассказать ей о себе несколько больше. — Мы жили по соседству, познакомились и подружились. Будучи студентом, я присутствовал на ее судебном процессе.
— Почему вы посылали ей кассеты?
Я промолчал.
— Вы знали, что госпожа Шмиц была неграмотной, не так ли? Откуда это было вам известно?
Я пожал плечами. Мне казалось, что наша с Ханной история ее не касается. В горле у меня стояли слезы, и я боялся, что не смогу говорить. Не хватало только разрыдаться в ее присутствии.
Видимо, она почувствовала мое состояние.
— Пойдемте, я покажу вам камеру госпожи Шмиц.
Она пошла впереди, но часто оборачивалась, давая пояснения. Вот здесь пытались совершить налет террористы, здесь была швейная мастерская, где работала Ханна, вот тут она провела однажды сидячую забастовку, пока не добилась отмены запланированного сокращения бюджетных средств на библиотеку, а вон там и сама библиотека. Перед камерой она остановилась.
— Вещи госпожа Шмиц не собирала. В камере все осталось так, как при ее жизни.
Кровать, шкафчик, стол и стул, над столом прикрепленная к стене полка, в углу умывальник и унитаз. Вместо окна стеклянные кирпичи. Стол пустой. На полке книги, матерчатый медвежонок, две чашки, растворимый кофе, баночки с чаем, кассетный магнитофон и в двух ящичках мои кассеты.
— Тут не все кассеты. — Начальница перехватила мой взгляд. — Часть из них госпожа Шмиц передавала во временное пользование службе помощи слепым заключенным.
Я подошел к полке. Леви,[86] Визель,[87] Боровский,[88] Амери[89] — книги жертв нацизма, а рядом автобиографические записки Рудольфа Хёсса,[90] отчет Ханны Арендт[91] о процессе над Эйхманом[92] в Иерусалиме, документальная литература о концлагерях.
— Ханна все это читала?
— Во всяком случае заказывала книги она вполне обдуманно. Уже довольно давно мне пришлось достать ей полную библиографию публикаций о концлагерях, а года два тому назад она захотела получить книги о женщинах в концлагерях, о заключенных и надзирательницах. Я послала запрос в Институт новейшей истории, мне подготовили там соответствующий список литературы. С тех пор как госпожа Шмиц научилась читать, она читала книги о концлагерях.
Над кроватью висели картинки и записочки. Встав на колено, я принялся их читать. Это были цитаты, стихи, газетные вырезки, а также рецепты разных блюд и фотографии, которые Ханна находила в газетах и журналах. «Ленту синюю весны развевает ветер», «Тень облаков скользит по полю» — все стихи были посвящены природе, а картинки и фотографии запечатлели светлую весеннюю рощицу, расцветший луг, палую осеннюю листву, одинокие деревья, иву над ручьем, вишню со спелыми красными ягодами, рыжий и оранжевый пламень осеннего каштана. На газетной фотографии юноша и пожилой мужчина в темных костюмах обменивались рукопожатием; в юноше, который слегка кланялся пожилому человеку, я узнал себя. На празднике по случаю вручения аттестата зрелости я получил от директора гимназии еще и особую награду. Это было задолго до того, как Ханна уехала из нашего города. Не могла же она тогда выписывать нашу городскую газету, она же не умела читать! Так или иначе, она каким-то образом узнала об этой фотографии и достала ее. Значит, моя фотография была у нее и во время судебного процесса? Я опять почувствовал в горле комок.
— Она научилась читать благодаря вам. Она брала из библиотеки книги, которые вы наговаривали на кассеты, и следила по тексту — фраза за фразой, слово за словом. Ей так часто приходилось останавливать магнитофон, включать и выключать его, перематывать пленку вперед и назад, что техника не выдерживала; она то и дело отдавала магнитофон в ремонт, а поскольку для этого каждый раз требовалось специальное разрешение, я вскоре догадалась, в чем дело. Сперва госпожа Шмиц ничего не хотела рассказывать, но когда она начала учиться писать, ей понадобились прописи — она попросила меня достать их и уж больше ничего не скрывала. А кроме того, она гордилась своими успехами, и ей хотелось с кем-то поделиться.
Пока она рассказывала все это, я вновь встал на колено, рассматривая картинки, записки, вырезки и борясь со слезами. Когда я повернулся и сел на кровать, она сказала:
— Она так ждала, что вы ей напишете. Ведь передачи она получала только от вас. Когда приходила почта, она всегда спрашивала: для меня что-нибудь есть? Она имела в виду письмо, а не посылку с кассетами. Почему вы ей ни разу не написали?
Я опять промолчал. Да я и не сумел бы ничего сказать, только промычал бы что-то невразумительное и расплакался.
Подойдя к полке, она взяла банку из-под чая, потом сунула руку в карман костюма, достала оттуда сложенный лист бумаги.
— Госпожа Шмиц оставила мне письмо, что-то вроде завещания. Я прочту лишь то, что касается вас. — Развернув листок, она прочитала: — «В лиловой банке для чая лежат деньги. Отдайте Михаэлю Бергу. Вместе с семью тысячами марок, которые есть на моем счете в сберкассе, их нужно переслать той женщине, что спаслась с матерью от пожара в церкви. Пусть она решит, что с ними делать. И передайте ему от меня привет».
Мне она никакой весточки не оставила. Решила меня обидеть? Или наказать? А может, ее охватила такая душевная усталость, что силы у нее нашлись сделать и написать лишь самое необходимое?
— Какой она была все эти годы? — Я подождал, пока смог говорить дальше. — И какой была в последние дни?
— Долгие годы она жила здесь будто в монастыре. Будто сама выбрала затворничество и добровольно подчиняется всем здешним порядкам, а довольно однообразную работу считает чем-то вроде медитации. К другим женщинам она относилась дружелюбно, но держалась особняком, пользуясь у них уважением. Я бы даже сказала — авторитетом: у нее просили совета, когда возникали проблемы, к ней же обращались при спорах и слушались ее решений. Но несколько лет назад она сдалась. Раньше она следила за собой; она была плотно сложена, но не поправлялась, отличалась предельной чистоплотностью. А тут начала есть без разбора, реже мылась, потолстела, от нее стало пахнуть. Однако при этом она не производила впечатление человека недовольного, несчастного. Скорее казалось, что ей теперь и монастыря было мало, словно в этом монастыре все еще слишком суетно, слишком много разговоров, а потому нужно стремиться к более суровому затворничеству, к большему одиночеству, когда вообще никого не видишь, а следовательно, не важно, во что одеваешься, как выглядишь и как пахнешь. Нет, она не сдалась, надо, пожалуй, сказать иначе. Она заново переосмыслила для себя то место, в котором находилась, чтобы оно больше соответствовало ее представлениям, но другим женщинам это уже не импонировало.
— А в последние дни?
— Она была такой же, как всегда.
— Я могу ее увидеть?
Она кивнула, но осталась сидеть.
— Неужели мир за долгие годы одиночества может сделаться настолько невыносимым? Неужели лучше лишить себя жизни, чем выйти из монастыря, из затворничества и вернуться в этот мир? — Она повернулась ко мне. — Госпожа Шмиц не написала, почему покончила с собой, а вы не рассказываете, что было между вами и что, возможно, послужило причиной ее самоубийства ночью, в самый канун того дня, когда вы хотели забрать ее отсюда. — Она сложила листок, сунула его в карман, встала, одернула юбку. — Знаете, меня ее смерть потрясла, и сейчас я сержусь — на госпожу Шмиц, на вас. Впрочем, пора идти.
Она опять пошла впереди, на этот раз молча.
Ханна лежала в тюремной больничке, в маленьком отсеке. Нам едва хватило места, чтобы протиснуться между стеной и носилками. Начальница откинула простыню.
Голова Ханны была обвязана полотенцем, чтобы поддержать подбородок до наступления полного окоченения. Лицо не выглядело умиротворенным, но не было в нем и страданий. Оно было просто застывшим и мертвым. Я долго всматривался в него, и мне почудилось, что сквозь мертвенность проступают живые черты, сквозь старое лицо мерцает молодое. Наверное, так бывает со старыми супругами, подумалось мне: жена продолжает видеть старого мужа таким, каким он был в молодости, и для него она продолжает сохранять прежнюю молодость и привлекательность. Почему я не сумел заметить этого мерцания неделю назад?
Я так и не заплакал. Когда через некоторое время начальница вопросительно взглянула на меня, я кивнул, и она вновь закрыла лицо Ханны простыней.
11
Выполнить поручение Ханны мне удалось лишь осенью. Та женщина жила в Нью-Йорке, и я воспользовался конференцией, проходившей в Бостоне, чтобы привезти ей деньги: чек на сумму со счета в сберкассе и купюры, лежавшие в банке из-под чая. Я предварительно списался с ней, представился историком, упомянул судебный процесс. Дескать, я был бы благодарен за возможность лично встретиться и побеседовать. Она пригласила меня на чай.
Я поехал в Нью-Йорк из Бостона на поезде. Леса пестрели коричневой, желтой, оранжевой, ржаво-красной и красно-ржавой листвой, особенно ярко пламенели клены. Мне вспомнились осенние картинки, которые я видел в камере Ханны. Убаюканный перестуком колес и покачиванием вагона, я заснул, и мне приснилось, что мы с Ханной живем в доме, стоящем среди по-осеннему разноцветных холмов, по которым мчится поезд. Ханна выглядела старше, чем в то время, когда мы познакомились, но моложе, чем тогда, когда мы с ней увиделись снова, старше, чем я, красивее, чем прежде; двигалась она еще свободнее, будто этот возраст особенно сроднил ее с собственным телом. Она снилась мне вылезающей из машины и прижимающей к груди пакеты с покупками, я видел, как она проходит через сад к дому, ставит пакеты у лестницы, взбегает передо мною по ступенькам. Я сопротивлялся моей тоске и этому сну, говорил им, что такого не может быть ни со мною, ни с Ханной, ибо это не соответствует нашему возрасту, реальным обстоятельствам нашей жизни. Разве может Ханна жить в Америке, она ведь и английского не знает? Да и машину водить не умеет.
Я проснулся с мыслью о том, что Ханна мертва. И о том, что никогда не избавлюсь от своей тоски, хотя, наверное, она адресована вовсе не Ханне. Это была тоска по дому.
Женщина жила на улочке рядом с Центральным парком. По обе стороны улочки стояли типовые дома из темного песчаника, из того же темного песчаника были выложены лесенки перед каждым подъездом. Все это создавало впечатление некой строгости: дом за домом, почти одинаковые фасады, лесенка за лесенкой, деревья, посаженные — видимо, недавно — на одинаковом расстоянии друг от друга, на их тоненьких ветках осталось совсем немного пожелтевших листьев.
Женщина подала чай перед большим окном с видом на садик, обрамленный домами, он был кое-где еще зеленым, кое-где пестрым, а кое-где проглядывал просто мусор. После того как чай был разлит и ложечки перестали звенеть, размешивая сахар, женщина, поздоровавшаяся со мной по-английски, перешла на немецкий. «Что привело вас ко мне?» Она спросила не то чтобы недружелюбно или не недружелюбно, а как-то подчеркнуто деловым тоном. Все в ней выглядело деловым — осанка, жесты, стиль одежды. Лицо ее до странности казалось не имеющим возраста. Так выглядят обычно лица после искусственного омоложения. А может, оно просто застыло от ужасов пережитого; во всяком случае, я тщетно пытался отыскать в нем черты, знакомые мне по судебному процессу.
Я рассказал о смерти Ханны и о ее поручении.
— Почему она выбрала именно меня?
— Вероятно, потому, что вам единственной удалось выжить.
— И что прикажете с этим делать?
— То, что сочтете целесообразным.