Часть 21 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да, потому что волнуюсь. Месье Жюль приехал в пятницу вечером, я точно знаю, я слышала. Но меня волнует другая вещь, хотя это уже идиотизм.
– Что именно?
– В пятницу вечером в доме стреляли. Я была в это время в оливковой роще, за домом. Три выстрела. Я знаю, он всегда много времени тратит на то, чтобы привести в порядок свои ружья, но было уже поздно, после десяти вечера, вот я и волнуюсь.
– А почему вы сразу не пошли посмотреть?
– Ну, короче, я тогда была не одна. Если честно, тетка моя, старая перечница, держит меня под колпаком, и если кому-то захочется узнать, какого цвета у меня трусики, то для этого нужно уйти из дому. Такое ощущение, что вы не сечете. Это из принципа или вы корчите из себя недотрогу?
– Да нет, я прекрасно все понимаю. А с кем вы были тогда?
– С одним парнем. Скажите, что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко[52], иначе я покончу собой.
– Да ничего страшного, уверяю вас. А никто больше с субботы сюда не приходил?
– Ну, знаете, я тут консьержкой не приставлена. У меня своя личная жизнь, кстати, весьма бурная.
Треугольное личико, ярко-голубые глаза, белокурые волосы, розовое платье, натянутое на острых маленьких грудках, – меня радовала и почему-то одновременно печалила ее живость. Я сказала:
– Ну что же, спасибо и до свидания.
– Знаете, можете называть меня Кики.
– До свидания, Кики.
И пока ехала по асфальтированной дороге, я смотрела в зеркало заднего вида, как она стоит босиком, снова трогает пальцем переносицу, потом карабкается на стену, откуда я помогла ей спрыгнуть.
Последняя часть этого путешествия в поисках самой себя завершилась три или четыре часа назад, точно не знаю. Через незапертую дверь я вошла в дом Жюля Коба – пустой, молчаливый и знакомый, да, настолько знакомый, что уже на пороге я поняла, что я та, кто я есть. Я не покидала этот дом. Я жду в темноте, сжав ружье, лежа на кожаном диване, который холодит мои голые ноги, а когда кожа наполняется теплом, я передвигаюсь, ищу прохлады.
Когда я вошла, я поняла, что интерьер этого дома поразительно напоминает другой, сохранившийся в моей памяти или в моем воображении, – дом Каравелей.
Лампы, гобелены с единорогами у входа, комната, в которой я оказалась, – все это было мне знакомо. Потом я увидела на стене экран из матового стекла, а когда нажала на кнопку, возникла рыбачья деревушка, потом еще один пейзаж, потом третий – цветные диапозитивы. Я догадалась, что это пленка «Агфаколор», я уже так давно вкалываю в этом дурдоме, что не могу ошибиться в оттенках красного.
Дверь в соседнюю комнату была открыта. Там, как я и предполагала, стояла широченная кровать, покрытая белой шкурой, а на противоположной стене – приклеенная на деревянную раму черно-белая фотография совершенно голой девушки, прекрасная фотография, видна даже пористость кожи. Эта девушка не сидела поперек кресла, а стояла в полный рост, спиной к объективу, но развернувшись к нему грудью и лицом. Это была не Анита Каравель и не какая-то другая женщина, на которую можно было бы списать мою жизнь. Это была я.
Я подождала, пока уймется дрожь, долго, очень долго меняла очки почти негнущимися пальцами, а в груди бился, рвался наружу мягкий тошнотворный комок. Я проверила – да, это моя шея, мои плечи, мои ноги, это не фотомонтаж. У меня слишком большой опыт, чтобы ошибиться. А кроме того, меня не покидало ощущение чудовищной ясности, когда больше не остается сомнений, что видишь самого себя.
Мне кажется, я больше часа сидела на кровати перед фотографией, не способная ни о чем думать, потому что потом совсем стемнело, и я включила лампу.
И тогда я совершила глупость, которой до сих пор стыжусь: я расстегнула юбку, направляясь к двери, где, как я знала, была ванная – кафель там, вопреки моим ожиданиям, был не черным, а красным и оранжеватым, – огромная ванная с зеркалом. Я просто хотела убедиться, что мое тело принадлежит только мне. До чего же глупо в тишине пустого дома, сбросив к ногам юбку и спустив трусы, неожиданно встретиться в зеркале с собственным взглядом – совершенно безжизненным, чужим, еще более пустым, чем этот дом, – но все-таки через очки на меня смотрела я, я сама.
Я оделась, вернулась в комнату с черными кожаными креслами. Проходя, я снова взглянула на фотографию. Насколько я еще могла быть в чем-то уверенной, я поняла, что снимок сделан у меня дома, на улице Гренель, в тот момент, когда я шла от кровати к шкафу и, улыбаясь, повернула голову назад, в моем взгляде отчетливо проступала то ли нежность, то ли любовь, не знаю.
Я зажгла другие лампы, осмотрела мебель, поднялась наверх. Там размещалось нечто наподобие фотолаборатории, а в одном из ящиков среди десятков фотографий тоже обнаженных незнакомых девиц я нашла еще две мои большие фотографии, правда, довольно темные. На них я была не одета, вернее, не до конца одета. На одной я с голой грудью сижу на краешке ванны, с совершенно отсутствующим видом снимая чулки. На другой я сфотографирована анфас, слегка наклонив голову, на мне только рубашка, которую я выбросила по меньшей мере года два назад, а нижняя часть тела полностью открыта. Я не удержалась и разорвала обе фотографии на мелкие кусочки, прижимая их к груди, потому что не могла действовать левой рукой. Кажется, после этого мне даже полегчало.
Потом я открыла шкафы в спальнях и повсюду находила свои следы. Свои комбинации, старый свитер с высоким воротом, черные брюки, два моих платья. А возле незастеленной кровати, простыни которой еще хранили запах моих духов, валялась моя серьга, какие-то записи, сделанные моим почерком, и очень широкий черный мужской ремень, совершенно мне не знакомый.
Я собрала все свои вещи, но потом где-то их забыла, когда спускалась вниз, и вернулась в ту же комнату, где нахожусь сейчас. На стене напротив светящегося экрана стоит подставка, на ней несколько ружей. Неожиданно я заметила, что на полу, покрытом синим ковролином, выделяется большой темный прямоугольник, выцветший гораздо меньше, как будто на этом месте раньше лежал ковер. На стуле аккуратно сложен мужской костюм тоже синего цвета: брюки лежат на сиденье, пиджак висит на спинке. Из кармана пиджака я достала бумажник Жюля Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это тот самый мужчина с острыми скулами и гладко зачесанными волосами, который теперь разлагается в багажнике «Тандербёрда». Больше никаких напоминаний о нем, хотя я тщательно обследовала его бумажник.
Возле входной двери я заметила телефонный аппарат. Я нашла у себя в сумке листок с номером женевского отеля, где остановились Каравели. Попросила соединить меня. Мне ответили: «Примерно час ожидания». Я вышла, села в машину и переставила ее за дом ближе к сараю, в котором стоял трактор, огромный пресс для винограда и лежали вилы. Вокруг темнота. Мне было очень холодно. Трясло как в лихорадке. И все-таки холод меня поддерживал, я устояла благодаря какой-то злости, упорству, неведомой мне самой энергии, они придавали мне уверенность в движениях, не давали упасть. И, несмотря на полное смятение, царившее в моем сознании, мне казалось, что соображаю я быстро и принимаю правильные решения, что было совсем странно.
Я открыла багажник, уже не думая ни о вони, которая могла исходить оттуда, ни о чудовищной боли во всей левой руке, ухватилась обеими руками за ковер, в который был завернут труп, и изо всех сил потянула его на себя, снова ухватилась и снова тянула, пока он не перекатился через край багажника и не упал на землю. Тогда я поволокла его к сараю. Прислонила там к дальней стене и прикрыла – сперва этим же ковром, а потом накидала все, что попадалось под руку: доски, плетеные корзины, инструменты. Выходя, я прикрыла обе скрипучие створки двери. Я помню этот скрип, еще помню, что в правой руке держала ружье с черным стволом, которое боялась отпустить, даже когда прикрывала дверь, теперь я не рассталась бы с ним ни за что на свете.
Позднее, когда «Тандербёрд» снова стоял перед домом, а вокруг уже давно царили темнота и мрак, зазвонил телефон. Я стояла у стены возле аппарата, закрыв глаза, сжимая ружье левой рукой, ожидая последней возможности спастись от настигающего меня безумия. Мне оставалось только снять трубку. Женский голос произнес:
– Соединяю с Женевой. Говорите.
Я сказала: спасибо. Я еще могла говорить. Другой голос. Отель «Бо Риваж». Я спросила, на месте ли мадам Каравель. На месте. Еще один голос – удивленный, живой, дружеский – голос Аниты. В этот момент у меня снова брызнули из глаз слезы, во мне вспыхнула безудержная надежда – или желание обрести надежду, – какой я никогда в жизни не испытывала.
Я говорила с Анитой так, словно я не входила в этот дом, словно мы вернулись в прошлое, когда обе были двадцатилетними, еще до той майской ночи, когда я даже не попыталась помочь ей, когда она сама погружалась в какое-то безумие, еще до того майского рассвета, когда я вернулась домой и впервые в жизни увидела ее рыдающей в моем присутствии, сломленную, отрезвевшую, раздавленную отвращением, еще до того рассвета, когда я сняла с себя малейшую ответственность за ее выбор. «Но почему ты меня бросила? – твердила она как заклинание. – Почему ты меня бросила?» А у меня даже не было сил слушать это, я ударила ее, чтобы она замолчала, и вышвырнула ее вон.
Я сказала Аните, которая не понимала, о чем я говорю, и заставляла по три раза повторять одно и то же, что «Тандербёрд» остался у меня после того вечера, когда я пришла работать к ним на виллу Монморанси. Но у нее нет никакого «Тандербёрда». Она даже не знает, что это такое, даже не может разобрать это слово. Она слышит только мои рыдания и повторяет: «Господи, Дани, где ты, что случилось?» Мы ведь с ней не виделись с того самого предрождественского вечера, когда повздорили в кафе на площади Оперы. Она никогда не жила на вилле Монморанси – «Господи, Дани, это что, розыгрыш? Ну скажи, что ты шутишь! Ты же знаешь, где я живу!» Она жила на авеню Мозар, М. О. 3. А. Р., и если бы Мишель Каравель привез меня печатать к ним домой, то она бы меня обязательно увидела, знала бы об этом. «Умоляю тебя, Дани, ну скажи мне, что происходит?»
Мне кажется, что сквозь слезы, сквозь икоту, мешавшую мне говорить, я засмеялась. Да, засмеялась, это было похоже на смех. Теперь была потрясена она и повторяла: «Алло, алло!» – и я слышала на том конце провода ее учащенное дыхание.
– Дани, ты где? Господи, умоляю, скажи мне, по крайней мере, где ты находишься?
– В Вильнёв-лез-Авиньоне. Послушай, Анита, я объясню тебе, не волнуйся, я надеюсь, что все пройдет, я…
– Где ты? Как ты сказала?
– В Вильнёв-лез-Авиньоне, департамент Воклюз. В доме.
– Боже мой, Дани, но каким образом, в каком доме? Ты с кем? Откуда ты узнала, что я в Женеве?
– Наверное, кто-то в агентстве сказал. Уже не помню. Где-то услышала.
– Скажи мне, с кем ты? Передай ему трубку.
– Нет, тут никого нет.
– Но, господи, ты же не можешь оставаться одна в таком состоянии! Я ничего, ничего не понимаю, Дани!
Мне было хорошо слышно, что теперь она тоже плачет. Я пыталась ее успокоить, говорила, что после того, как я услышала ее голос, мне стало легче. Она сказала, что с минуты на минуту в отель должен вернуться Мишель Каравель, что он решит, что нужно делать, и они мне перезвонят. Она сядет на самолет и прилетит ко мне. Должно быть, я пообещала, что не тронусь с места и буду ждать их звонка. Я совершенно не собиралась ничего ждать, но дала ей слово, а когда повесила трубку, то с нескрываемым облегчением подумала, что она так беспокоится обо мне, что даже забыла спросить мой номер телефона, и не будет знать, где меня искать.
Яркий прямоугольник двери в вестибюль. Я в темноте. Время тянется, как сломанная пружина. Да, я знаю, что время может тянуться, прекрасно знаю. Когдая потеряла сознание наэтой станции в Дё-Суар-лез-Авалоне, сколько это продолжалось? Десять секунд? Минуту? Но такую долгую минуту, что в ней растворилась реальность.
Да, именно там, когда я пришла в себя, стоя на коленях на кафельном полу, началась ложь. Я рождена для лжи. И должен был наступить такой день, когда я пойму, что самая отвратительная ложь – это я сама.
Что было на самом деле? Я, Дани Лонго, преследовала бросившего меня любовника. Угрожала ему в телеграмме. Полетела за ним следующим рейсом через сорок пять минут. Застала его в этом доме, когда он уже забрал из мастерской отремонтированную машину. Во время последовавшей ссоры схватила со стоящего рядом стенда ружье. Три раза выстрелила в него и дважды попала прямо в грудь. Потом, придя в ужас, стала думать лишь о том, как мне увезти подальше труп, спрятать, уничтожить его. Я дотащила его до багажника, завернув в ковер, потом, не сознавая, что делаю, гнала всю ночь по автомагистралям, направляясь в Париж. Попыталась поспать несколько часов в гостинице в Шалоне. В машине не горела фара, и меня остановил жандарм на мотоцикле. Я забыла свое пальто в кафе на дороге в Осер. Видимо, из этого кафе я и звонила Бернару Торру. Потом, скорее всего, передумала, поскольку не знала, как избавиться от трупа, и поняла, что если его обнаружат, то все равно быстро выйдут на меня. Я развернулась, полумертвая от усталости и страха. Где-то раньше я повредила себе левую руку. Наверное, во время ссоры с убитым я случайно поранилась. Я вернулась на станцию техобслуживания, где уже побывала утром, возможно, без всякого повода, как автомат, который как заведенный повторяет заданное движение и не может остановиться. Там, стоя перед раковиной с открытым краном, я почувствовала, что во мне внезапно что-то оборвалось, и потеряла сознание. И вот тогда началась ложь.
Когда я снова открыла глаза – через десять секунд, через минуту или еще позже? – я думала лишь про алиби, которые сочиняла себе ночью. Наверное, я так сильно, так отчаянно мечтала, чтобы реальность оказалась вымыслом, что действительно воспринимала ее такой. Я цеплялась за бессмысленную, целиком вымышленную историю. Я смешивала какие-то подлинные детали с воображаемыми: светящийся экран, кровать под белой шкурой, фотография обнаженной женщины – все это существовало на самом деле. Жюль Коб исчез в никуда, и эту пустоту и все, с ней связанное, я заполняла какими-то чудовищными логическими измышлениями. И снова, оказавшись лицом к лицу перед событиями, которым не в силах была противостоять, я избрала бегство, но, поскольку бежать мне было некуда, я предпочла уйти в себя.
Да, я знаю, это так на меня похоже.
Кто такой Жюль Коб? Почему у меня не сохранилось никаких воспоминаний о нем, если сейчас я смирилась с мыслью, что все это произошло на самом деле? На одной из фотографий, которые я разорвала наверху, на мне была рубашка, которую я не ношу уже два года. Выходит, Жюль Коб знает меня довольно давно. Значит, я не раз бывала в этом доме: здесь хранятся мои вещи, об этом говорила светловолосая девушка, живущая напротив, – это бесспорные доказательства. И если я позволила этому человеку фотографировать себя в таком виде, получается, что между нами были по-настоящему близкие отношения, которые нельзя просто так, бесследно стереть из памяти, из жизни. Я ничего не понимала.
Но что я должна понимать? Я знаю, что люди, теряя рассудок, не считают себя сумасшедшими. Только и всего. Мои знания по этому вопросу ограничиваются перелистыванием женских еженедельных журналов и курсом по философии в лицее, который я уже давно забыла. Я не в состоянии объяснить себе, какое помутнение сознания привело меня сюда, а мое представление о реальных событиях, по всей вероятности, весьма далеко от реальности.
Кто такой Жюль Коб?
Я должна встать, зажечь свет, тщательно обыскать весь дом.
Окно. Я задергиваю шторы. Внезапно ощущаю свою беззащитность: я оставила ружье на диване. Полный абсурд, кто может прийти в такой час? За окном ночь, светлая ночь, местами мерцают светлые огоньки. К тому же кто будет меня искать? Только я сама. Цюрих. Вся эта белизна вокруг. Да. Я тоже хотела умереть. Я сказала врачу: «Прошу вас, убейте меня, очень прошу». Он не послушался. Невозможно долго жить с сознанием собственной вины, в конце концов начинаешь получать от этого какое-то мазохистское удовольствие и сходишь с ума. Это точно.
Мне слишком поздно сообщили, что умерла Глав-Матушка, я не успела приехать на похороны, и одна из сестер сказала мне: «Нам нужно было связаться с другими бывшими воспитанницами, вы же не единственная». В тот день я перестала быть для кого-то единственной и ни для кого уже больше ею не стала. И все-таки я могла бы стать единственной для маленького мальчика. Не знаю почему – врачи ничего мне не сказали, – но я всегда была уверена, что у меня должен был родиться мальчик. И в сердце у меня хранится его образ, как будто он продолжает расти. Сейчас ему три года и пять месяцев. Он должен был родиться в марте. Он черноглазый, как отец, а рот, смех, светлые волосы – в меня, и моя расщелинка между передними верхними зубами. Я знаю, как он ходит, как говорит, и я постоянно, постоянно убиваю его.
Я не могу оставаться одна.
Мне нужно выйти отсюда, бежать из этого дома. Костюм испачкался. Я возьму пальто, которое должен привезти Жан Ле Гевен. Пальто скроет пятна. Я оставлю себе машину. Поеду прямо к итальянской или испанской границе, уеду из этой страны, потрачу все, что осталось, чтобы скрыться как можно дальше. Ополосни лицо водой. Права была Глав-Матушка: я должна была снять со счета все деньги и немедленно бежать. Глав-Матушка всегда права. Я бы сейчас уже выпуталась из этой истории. А который сейчас час? Мои часы остановились. Причешись.
Когда я вышла и включила лампочку в машине, часы на приборной панели показывали половину одиннадцатого. Голливудская Улыбка, должно быть, меня уже ждет. Я знаю, он будет ждать. Я еду по асфальтированной дороге, ворота остались открыты. Внизу огни Авиньона. Обволакивающие меня дуновения ветра приносят с собой отголоски праздника. Трупа уже нет в машине, ведь правда? Точно, его в машине больше нет. Нужен ли паспорт, чтобы пересечь испанскую границу? Доехать до Андалузии, сесть на пароход, идущий в Гибралтар. Красивые названия, новая жизнь вдалеке отсюда. На сей раз я покину саму себя. Навсегда.
Он здесь. Кожаная куртка поверх рубашки. Сидит в пивной за мраморным столиком. На диване пакет, завернутый в коричневую бумагу. Он улыбается, когда смотрит, как я иду к нему через зал. Больше никого не нужно беспокоить. Держаться молодцом.
– Вам поменяли повязку?
– Нет, я не нашла врача.
– Ну, чем вы занимались? Расскажите. Ходили в кино? Хороший фильм?
– Да, а потом погуляла, проехалась по городу.
Я держусь молодцом. Они с Малышом Полем погрузили пять тонн свежих овощей. Немецкие туристы, которые привезли пальто, подбросили его сюда, прямо к вокзалу. Он взял у них адрес, чтобы на днях нанести им «визит вежливости». Они едут на Корсику. Корсика – это круто, куча пляжей. Он смотрел на меня доверчивым взглядом, сидя напротив. В 11.05 у него поезд, Малыш Поль ждет его в Лионе. Поэтому, увы, осталась всего четверть часа.
– Вы потратили столько усилий!
– Не захотел бы – не потратил. Наоборот, я очень рад, что увидел вас снова. В Пон-Сент-Эспри, пока я таскал ящики, я почти все время думал о вас.
– Мне уже лучше. Все в порядке.
Он состроил гримасу, отпил глоток пива. Попросил сесть рядом с ним на диванчик. Я села, он осторожно сжал мое левое плечо.