Часть 22 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И мы поехали дальше.
– Это кто? – спросили.
– Шишиги, – ответил небрежно. – Мелочь пузатая. На рубль кучка.
И нет его.
Пропал вместе с портфелем.
Примечание, которое по поводу.
Приступаешь к работе в сомнениях-колебаниях, продвигаешься без видимых успехов и вдруг замечаешь, что материал сам идет в руки, от всех и отовсюду, – что бы это означало?
Сочинял «Людей мимоезжих», путался в анчутках и прочей нежити, способной навести порчу, присушить-оморочить, – Саня Лившиц, того не ведая, прислал из Нью-Йорка книгу: «Может, пригодится…»
Иван Петрович Сахаров, «Русское народное чернокнижие». С.-Петербург, 1885.
В те же дни, как по заказу, досталось сочинение Владимира Даля, год издания 1898-й, «О повериях, суевериях и предрассудках русского народа», – повесть о мимоезжих пошла-поехала.
Полезли наружу зыристые мужички с мохнатыми пятками, игоши с жердяями, черти толкачие да черти вертячие, бес Потанька и бес Луканька, клохтун-ерестун с пролазом, а также кривые вражонки, шишиги, мелочь пузатая – не о них речь.
Прибавил к ним чащобных колдуний, мерзостно безобразных, старух от рождения: один зуб на троих, один глаз, одна нога, которыми пользуются поочередно, – не о том сказ.
Вот ехал я по России, по битому ее асфальту…
…по неширокой лесной полосе, без просветов по сторонам: дикие, разбойные места, засеки с засадами, пересвист с уханьем, как забирался в глушь истории, и зачарованный град Китеж всплывал в окантовке лесов, тянулся кверху куполами церквей, чтобы разглядеть заезжего гостя.
Вот я въезжал в очарованное его малолюдство, в сказку далеких веков: площадь булыжная в лужах, каменные строения дедовской давности, купеческие ряды с неуместными вывесками «Промтовары», «Продтовары», «Хозтовары», выгоревший на солнце линялый кумачовый призыв, гипсовая «Девушка с веслом» перед громадой монастыря с крепостными стенами, теплыми и шер-шавыми на ощупь, надвратная церковь в оспинах-язвах насупившимся сторожем-тяжеловесом, которого обошли с тыла, а в монастырских кельях – стук машинок, перезвон телефонов, треск тезки, допотопного арифмометра «Феликс», закуточек музея с прелестной коллекцией лубков. «Чепуха для смеху народу на потеху», «Славный подпивала, веселый подъедала», «Утоли брат свои скуки пляши поджав руки».
Не хотелось уезжать оттуда, тянуло оглянуться, зацепиться: град Китеж оседал за горизонт куполами церквей, запрятанный в лесах моей памяти…
Отчего еврей так пристально вглядывался в Россию?
Вот я ночевал в продувной гостинице Ростова Великого: застиранные простыни, затертые одеяла, буйные шофера за фанерной стенкой, вонючий до невозможного туалет, где всю ночь безмятежно храпел на столе, впритык к писсуарам, здоровенный дядёк в тулупе, которому не досталось койки.
А рядом, совсем близко, Ростов для иностранцев, Ростов на валюту: главы нарядных церквей опрокинулись в озеро, и кельи-комнаты, кельи-салоны, крестовая палата под столовую с фресками по стенам, прудик с мелкой живностью, горластые иностранцы толпами, щеголеватые сотрудники с цепкими глазами – дьяволы в показушном раю, а через стену, на перемолотом колесами пустыре, куда не допускали туристов, собор красы невозможной с мшистыми облезлыми боками, с пометом голубиным – белыми лишаями – на иконостасе дивной, резной работы…
Вот я стоял, задрав голову, перед храмом в Коломне, и телега с картошкой въезжала в его подвалы по деревянному настилу, где мешки рядами, рассыпанная морковь в углу, сладко потягивало холодной гнильцой. «Умели строить, – говорил возница. – Тут картошка не прорастает».
А возле храма, гиганта-храма, ободранные домишки, заваленные на сторону ворота, разор и запустение, – как опустился с небес инопланетный корабль, вышли из него невиданные создания по любопытным своим делам, а аборигены вышибли стекла, ободрали крышу, своротили крест, изъязвили ранами каменную кладку, приспособили под картошку удивительное сооружение, не для небесных – для земных нужд, на большее не хватило разумения, – встали по России соборы, следы удивительных и загадочных предков...
Вот я сидел в лодке посреди ленивых полноводных струй, и юноша на веслах, светлолицый, золотоволосый, почти обнаженный: шея линией вознесенной, мягкие переливы мышц, мощный бугор под фиговой тряпочкой. «Ты здешний?» – «Ну?..» Тишина. Конец лета. Солнце нежными касаниями. Вода за бортом. «Ты тут работаешь?» – «Ну?..» Течение тихое. Капли с весла. Раки под берегом. Грибы на косогоре. Пушкинская беседка в парке – дом Щепочкина над обрывом – Полотняный Завод – река Суходрев – Наталья Николаевна с локоном у щеки. «Тебе тут хорошо?» – «Ну?..»
Не одолеть за годы, за века не одолеть.
Отчего еврей так упорно колесил по окрестностям, забираясь в глухомани, оглядывая деревни с монастырями, церкви с погостами, чердаки и амбары, прялки, иконы, фигурные наличники, лукошки, сита, коровьи ботала, шкворни с подковами?
Пришелец выискивал следы пришельцев? Чужой отыскивал своих?..
Ехал на машине часами, сутками, и асфальт наматывался на меня, пространство наматывалось на меня, окрестные поля, леса с реками, сад яблоневый, лошади посреди деревьев, неумирающие в памяти лошади, что копытами давили паданцы.
Музыка в машине, движение небыстрое, свет сумеречный, прощальный; боязно оглянуться назад, может, нет позади ни асфальта, ни окрестностей, – всё намотал на себя, в себя, всё увозил с собой.
Оглянулся быстро, по-воровски: леса за спиной, сады яблоневые, – нет, не намотать, не увезти с собой, не протащить незаконно через таможню.
Но где тогда я хозяин?
Где тогда я?..
Сказано было‚ да не в теперешние уши…
…человеку лучше бы не родиться.
Жизнь коротка и невзгоды на пути его.
Но раз уж явился на свет‚ дали бы одно‚ на все дни: прошагать налегке малыми тропками‚ грибными перелесками‚ по росным приречным травам‚ поглядывая по сторонам‚ посвистывая‚ покусывая соломинку‚ не усталому‚ не запыхавшемуся‚ и прохлада ласковая на лице.
Всякое на свете доступно всякому‚ но не всякий всякого заслуживает.
Мы плыли на колесном пароходе по Волге, Каме и Белой.
В музыкальной каюте, каюте пыток.
Дверь поскрипывала, полка попискивала, кровать покряхтывала, стекло постукивало, жалюзи побрякивали, раковина похрюкивала, и так круглые сутки, ночь и день, без сна и отдыха, хоть и запихивали бумажку в дверь, нож за полку, вилку под жалюзи, голову под подушку.
Семь дней до Уфы, семь дней обратно.
Как гнали нарочно из каюты, чтобы застыл на палубе старенького парохода, оглядывая окрестности, а на берегу стояли туземцы, группами и поодиночке, высматривали на горизонте корабль с бусами-счастьем.
Хозяева – не гости.
Действующие лица – не зрители.
Кричала в тумане пароходная сирена, кричала всю ночь, без отдыха, в ужасе перед неизбежным столкновением.
Было жарко.
Горели торфяники.
Купаться на стоянках не разрешали: в реке подстерегали холерные вибрионы.
Все дни разносилась по окрестностям разудалая песня про толстого Карлсона.
Посреди Рыбинского водохранилища торчали из воды останки порушенной церкви. В стороне от судоходного фарватера, на глубине, остался затопленный город Молога с соборами и монастырями. Гигантская статуя «Мать-Волга» возвышалась на берегу, но мы ее не приметили. Моторные лодки пристраивались у борта, оттуда спрашивали, нет ли на продажу пива.
На пристани, к которой причалили на пару минут, застыл беспечальный созерцатель, в глазах его плескалась вода, отражался белизной борт парохода.
Так сидят пассажиры на глухом полустанке в ожидании почтового‚ пятьсот четвертого‚ который безбожно запаздывает на годы‚ с усталой покорностью провожая глазами просвистывающие блистательные курьерские. Или жители деревенские на крохотном причале‚ в конце навигации‚ и красавец-теплоход‚ подразнивая‚ проходит в отдалении с музыкой‚ пивом‚ танцами, а впереди пурга‚ стылые облака‚ поземка за мерзлыми стенами‚ вой изголодавшихся по теплу и свету волков…
С Волги повернули на Каму, с Камы на Белую, которая выказывала нефтяные вышки по обеим берегам. Ранним утром приплыли в Уфу, бродили по улицам, купили знаменитый башкирский мед, вечером отправились обратно.
На Каме причалили к Набережным Челнам. Строили там огромный автомобильный завод, на пристани бушевали бывшие его работники, желавшие уплыть на нашем пароходе.
Они штурмом взяли буфет, где мгновенно иссякли горячительные напитки, забили нижние палубы, вповалку лежали в проходах. На остановках нас ожидал милицейский фургон; матросы сносили на пристань перепившихся пассажиров, складывали на доски, и мы плыли дальше.
Толстый Карлсон плыл вместе со всеми, не давал покоя.
К вечеру народу поубавилось, но пароход встал, протяжно загудел, не способный вписаться в фарватер.
Заволновались. Забегали. Под нижним настилом обнаружили пьяного пассажира, ободранного до костей, который телом заклинил рулевые тяги. Его тоже снесли на пристань, где дожидалась не милиция – скорая помощь.
А дверь всё поскрипывала, полка попискивала, кровать покряхтывала, стекло постукивало, жалюзи побрякивали, раковина похрюкивала…
Каюта пыток.
Палуба пыток.
Холерные вибрионы – не продохнуть.
В ночной духоте, в плацкартной тесноте…
…не припомнить уж и когда…
…под перестук колес и дружное сопенье притомившихся пассажиров, повествование бессонное – признанием улитки, которая приоткрывает створки‚ пораженная собственной безрассудностью‚ ибо не в силах сдержать сокровенное‚ рвущееся на волю, более не в силах.
Затаились на верхних полках. Лежали. Слушали. Мы с другом.
Волосы узлом. Глаза притушены ресницами. Зрачок поблескивал изредка, остро и раздражающе.
– ...сколько мне было? Семнадцать с малым. Он у нас во дворе – самый был светлый, Ванечка... Пошла с ним на отдачу…