Часть 26 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дал задний ход и умчался – собирать недособранное, дотаптывать недотоптанное, просыпать непросыпанное. Поле оставил за собой покалеченное, замордованное, с плешью, лужей мазутной, рытвиной от колес.
Ни жита тебе – струной тянутой.
Ни тропки – травой бархатной.
Как враг на рысях прошел.
– Запомним, – бормотал мой друг. – Всё запомним. Нас еще позовут свидетелями. На страшный суд.
Если бы свидетелями...
У меня на полке примостился казак на коне…
…длиннолицый, долгоносый и густобровый.
Фуражка на нем зеленая, мундир синий, глаз черный, лик неустрашимый. Винтовка за плечом. Уздечка прибита гвоздиками: один к казаку, другой к лошадиной морде.
Купили его под Переславлем Залесским: деревню теперь не разыскать, помню зато резчика по дереву, явление редкостное.
Хотите – верьте, хотите – нет: вымысел невелик.
Он сидел на приступочке, в рубахе распояской, держал чурбак промеж ног, топором щепал ловко, а перед ним стоял комбайн, Коля-пенёк застыл у руля, глядел вдаль перевернутым глазом.
– Мы тебя на выставку пошлем, – говорил, не прерывая работы. – В Москве стоять будешь. «Труженик полей».
– Известное дело, – отвечал Коля, стекленея от важности. – Аккуратная ваша работа, дядя Федя. Мне не суметь.
– Я тебе правду скажу. Против меня никому не суметь. Мне и имя дали особое, не всякому сгодится – примитив.
– Это чего, дядя Федя?
– Примитив – он вроде лауреата. Чемпион по-нашему. Мастер своего дела.
– Тогда и я примитив, – сказал Коля. – По другой части.
– Мы все примитивы, – вякнул на подходе мой невозможный друг.
Обернулись. Нас оглядели прилипчиво.
– Дядя Федя, – попросился Коля-пенёк. – Давай я их комбайном стопчу.
– Остынь, Коля. Они ко мне.
– Ты почем знаешь?
– Да тут все ко мне. Фигуры мои поглядеть, в журнале меня пропечатать.
Откашлялся. Горло прочистил. Рукой на сторону повел. Заговорил заученно:
– Вы увидите часть моих работ. Самые новые. Поглядите сюда.
Мы поглядели.
Стояли раскрашенные казаки на лошадях, в фуражках, с винтовками за плечом, уздечки на руки намотаны.
– Которые в бою, в дозоре, в засаде. А один с фронта едет. Отвоевался.
– Почему?
– Ноги-то у него нет. Без ноги не навоюешь. Взгляните теперь на крышу.
Мы взглянули.
Торчала у карниза плашка здоровенная. Фигуры расположились в кружок. У каждого по одной руке, обвисали книзу.
Кашлянул. Рукою повел.
– Заседание, – объяснил. – Комитета бедноты. Им другая рука без потребности. Ветер дунет, они и проголосуют.
Подул ветер. Закрутилась вертелка. Руки поднялись дружно. Глаза открыты. Рты разинуты. Шапки надвинуты. Одобряют, значит.
– Ах! – закудахтал мой друг. – Ах-ах! Творческая находка! Озарение! Откуда ни дунь, а они – единогласно. Продай, дядя!
– Вещь непродажная, – ответил польщенный. – Ее все хвалят. У меня талант, от деда-резчика. Дед по монастырям работал, в Лавру ездил.
Я не стерпел.
– Дед, – заорал, – Георгия Победоносца резал, Нила Столбенского, Николу Можайского, Параскеву Пятницу... Деда не позорь!
Мой друг вытаращился в великом изумлении:
– Ну откуда ты знаешь? Про Нила с Параскевой?.. Я не знаю, а он знает!
– Знаю, – сказал гордо. – Я знаю много, но приблизительно.
– Забудь немедленно!
Я и заскучал:
– Забудь, забудь... Да оно не забывается.
Опал ветер. Руки у бедноты опустились. У меня тоже.
– Дядя Федя, – попросил Коля-пенёк. – Давай я их на силос пущу.
– Погодь, Коля. Не доспели еще. Надо будет, мы с них мигом кору слысим.
– Давно уж слысили, — сказал мой друг.
– Новая-то, – пояснил степенно. – Опять наросла.
Заиграл топором, вырубая труженика полей, а мы пошли дальше.
– Хочешь? – предложил мой невозможный друг. – Снять деревенское напряжение.
– Наливай, – хором сказали из куста.
А деревня – вот она, рядом…
…хоть рукою огладь.
Тихая деревня на отшибе, лес позади – каймой синей, шалью на плечи накинутой, поле подолом сарафанным, в желтом колосе, до самых до ее околиц.
– Ах! – выдохнули хором. – Ну и ах!..
Колыхание легкое.
Свиристение робкое.
Мы входили в широкую, травой проросшую улицу, в раскидистые ее объятья. Лужи стояли с ночи. Куры копошились брезгливо. Собака гавкнула несмело и поджала хвост. Голубь дорогу уступил.
– Чуешь? – спросил мой друг.
– Не...
– И я не чую. Нет напряжения.
Избы встали негусто, плетни с корчагами, яблони с яблоками, груши, вишня обклёванная, деревья разрогатились со скворечнями. Бабы выгоняли коров в стадо, а те мычали в ответ густо, напоенно, важно кивали головой, соглашались милостиво.
Мы шли по улице, по самой ее середине, бабки прилипали к стеклам, оглядывая с прищуром, сторожко и любопытно, хлебная духовитость, крутая, торжествующая, пёрла стеной сытости, на столах, покрытые полотенцами, лежали караваи сытыми поросятами, крутые бока выпячивали с краев. Ржаные, запашистые, с горячего поду. С корочкой. С угольком приставшим.
– Хлебушек! – повело моего друга. – Ситничек!.. Куда мы бежим, граждане хорошие? Ищем и ищем. Чего нет, того не надо... Остаюсь тут! Навечно!
– И я остаюсь, и я. Лишь бы каравай да молока кринку.