Часть 43 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В сумерки‚ плотные, осязаемые на ощупь…
…московские сумерки на Гоголевском бульваре затаились три старика.
На Гоголевском это было‚ на том самом Гоголевском‚ залитым до краев тоской поколений‚ имя которому Никитский‚ Тверской‚ Яузский‚ Чистопрудный‚ имя которому – кольцо на горле.
На каждой скамейке темнело наростом‚ грудой одежды‚ сгущением тьмы, затаившись‚ мучаясь и наслаждаясь‚ угасая и ненадолго вспыхивая. Сумерки подъели цвет у газонов‚ размыли кроны деревьев‚ слили воедино кусты у забора‚ погасили стариковские лица. Такое бывает перед рассветом, тьмой скапливаясь в низине. Бывает и после заката.
Когда сумерки‚ трудно догадаться‚ начало это или конец дня. Надо просто потерпеть. До света дневного. Или до тьмы ночной. Если захочешь рискнуть в ожидании двоякого результата.
Потому что результатом может стать мрак.
Ковылял по аллеям начитанный скудоумный преклонного возраста‚ шлепал битыми ботинками‚ мотал раздутой головой‚ косил лихим глазом‚ говорил одними цитатами‚ пропахавшими борозду в слабых его мозгах.
– Имейте в виду‚ – предупреждал на Рождественском бульваре. – Основной закон: товар – деньги – товар.
– Блаженненький‚ – вздыхали тонные старушки и лезли в ридикюли за подаянием.
– Запомните‚ – требовал на Страстном. – Кадры решают всё.
– Глумишься? – рычали отставные старики и хватались за кобуру‚ которой не было.
– Пишите‚ – диктовал на Тверском. – Заглавными буквами. Нынешнее поколение будет жить при коммунизме.
– Нынешнее поколение‚ – переспрашивали‚ – будет жить?..
Второй старик нахохлился посредине встрепанной птицей‚ упрямо жмуря глаза. Серые волосы дыбом‚ костлявые пальцы сцеплены на животе, нога-деревяшка с черным наконечником выставлена вперед.
Он был сегодняшний старик‚ этот старик‚ и для него встал напротив стеклянный куб парикмахерской‚ шуршали шинами красавцы-троллейбусы‚ омерзительным бельмом мигал заговорщик-светофор‚ всё это было для него. И соринкой в глазу‚ раздражением‚ слезой из-под века наглое слово, глумливое слово напротив – ПЕДИКЮР.
Раскроем его секрет: сегодняшний старик вырвался однажды из оболочки под взрыв снаряда‚ прожил восхитительный миг в запредельных краях‚ вне времени и ощущений, но врачи прихватились, воротили насильно‚ и мир убежал от него‚ расплескиваясь в избытке на поворотах.
С тех пор он приходит в настоящее‚ когда все ушли в будущее, а вокруг беспорядок брошенных территорий‚ тишина обнаженных пространств‚ суп на столе‚ чайник на огне‚ вмятина на простыне… Он плетется на ноге-деревяшке, как за уходящей армией‚ по следам крови‚ гноя и мародеров, – поначалу это пугало‚ а там был и рад.
Первым входить в будущее? – все-таки ему повезло.
– Наверно‚ я был прежде, – прошептал вчерашний старик и похмыкал задумчиво. – Не мог не быть. Столько веков позади‚ да без меня – смешно подумать.
И озадаченно:
– Где же я был тогда? Где вы были?
– Я был на войне номер два‚ – ответил сегодняшний. – Всё остальное не заслуживает внимания.
– Вы ошибаетесь! У войны не может быть номера. Она не трамвай.
– Я помню‚ – упрямился. – У моей войны был такой номер.
– Нет‚ нет! Хватит с нас одной мировой войны.
– Хватит с нас двух.
Раскроем другой секрет: сегодняшний старик прятал под курткой полуистлевшее‚ пропахшее порохом легендарное знамя‚ намотанное на тощей груди. Чесалась кожа‚ вспухали нагноения и потертости, но он не снимал его‚ даже по ночам, чтобы не взметнулось на ветру‚ не зашелестло призывно-маняще‚ не увело за собой помрачённые толпы. И без того увязывались за ним странные люди с потерянными глазами‚ со спутанными шевелюрами‚ пылкие и порывистые – хоть теперь на отлов.
А знамя облепило грудь усыхающим компрессом. Ребра промяло – не вздохнуть. Мстило старику за умышленное свое заточение. Потому что знаменам нужен воздух. И ветер. Солнце и дождь. Свист пуль и солдатское «Ура». Иначе они не знамена, нет-нет‚ иначе это обычные тряпки‚ которые годятся, разве что, на портянки‚ не больше.
Порвать бы его‚ сжечь‚ утопить‚ спустить по частям в унитаз‚ но иллюзии… но чертовы иллюзии с рождения, шелест шелка‚ весна‚ солнце‚ первомайские колонны, – нет‚ он не мог, ни уничтожить‚ ни развернуть для всех. Вот придет час прорыва в неведомое‚ и он войдет туда бодро-весело‚ под барабанный бой‚ с отпахнутым полотнищем на полнеба.
– Мне кажется‚ – сказал вчерашний старик‚ пытаясь уловить шелестение знамен‚ – мы с вами увидим воплощенные идеалы. Всё идет к этому.
– Всё идет к войне‚ – сказал сегодняшний‚ не открывая глаз.
Опал ветерок, как захлопнули форточку…
…обвисли враз суматошные листья, проворковала‚ укладываясь на ночь‚ голубиная пара.
Но сбоку‚ из-за бульварного поворота, слабенький лучик‚ прыгающий по траве‚ блеклое пятнышко скисших от бессилия батареек. Это надвигается Фишкин‚ вечный еврей Фишкин‚ мудрый и нелепый, боязливый и самоуверенный, неуместная пародия на графа Льва Николаевича Толстого.
Парусиновый картуз‚ серая толстовка с узеньким кавказским ремешком‚ трубочки клетчатых штанишек‚ битком набитый‚ обтрескавшийся портфель‚ да борода до пояса‚ спутанная‚ свалявшаяся‚ нечесаная. Борода, густо удобренная перхотью веков и изгнаний‚ проросшая‚ пропахшая‚ хорошо прогнившая, чернозем с компостом‚ в которой зародилась и развивается иная цивилизация.
Может‚ из нее вылетают порой летающие тарелочки? Может‚ жители его бороды ищут и не находят пока контактов с землянами‚ – кто это знает? Фишкин‚ один только Фишкин‚ который знает всё.
Интересуются на бульварах:
– Ваша фамилия Шимелевич?
– Шимелевич? – удивляется. – Это достойный мужчина?
– Очень даже.
– Тогда я Шимелевич.
Ай‚ Фишкин‚ чудо-Фишкин! Который спит урывками‚ вполглаза‚ подрыгивая в нетерпении ногой‚ скручивая в жгуты крахмальные простыни‚ вскакивая по ночам с кровати, босиком шлепая на кухню для ревизии продуктов и вареной пищи.
Вместе с ним живут переспелые дуры-дочери‚ что беременеют от пристального мужского взгляда. Крутится по комнатам малышня‚ подъедает подчистую содержимое холодильника‚ стоит только отвернуться, даже хрен с горчицей‚ даже кубики льда. У Фишкина с войн-революций держится страх‚ пунктик‚ заноза в мозгу: может воротиться разруха-голодуха. Может‚ просто обязана. И он скупает крупу. Тушенку. Селедку в банках. Рыбные консервы в томате на прокорм семье.
Жена гонит его из дома‚ до судорог опасаясь мышей‚ и он таскает продукты в портфеле‚ распихивая пакеты по знакомым. «Пусть полежит‚ – говорит беззаботно. – До завтра. До послезавтра». Лежит до плесени. До трухи. До вздутия банок. А там‚ глядишь‚ появится опять‚ пихнет пару кульков‚ нетерпеливо переступит ногами-коротышками.
Ах‚ Фишкин! Клеймом помеченный иудей! Которому не замаскироваться. Не укрыться. Не отвертеться. Его определяют издалека по силуэту. Его отличают по говору. Его вычисляют со спины по бурной жестикуляции. В любом окружении он немедленно выпадает в осадок: подходи и бей.
Фишкин понял это с рождения и запасает продукты для неизбежного подполья, в котором можно пересидеть. Унюхал наследственным своим чутьем‚ битыми в веках генами‚ и высматривает с фонариком первые намеки на лицах‚ чтобы улизнуть вовремя с детьми-внуками. Он ощущает опасность прежде других, как змеи улавливают надвигающееся землетрясение, и работает не где-нибудь – в сумасшедшем доме‚ не с кем-нибудь – с тихими дебилами‚ которые живут с иными фантазиями‚ у которых нет понятия еврей – не еврей‚ а если и убьют ненароком, по неосознанной ими причине.
Фишкин, вечный еврей Фишкин, мудрый и нелепый, пародия на графа Льва Николаевича Толстого, а также три старика на скамейке – из романа «Не прошло и жизни. Взгляд затянувшегося прощания», который складывался долго, с затруднениями и колебаниями.
Эпиграф к роману «Книга эта возбуждает игру ума…» – он и к теперешней книге книг, вобравшей предыдущие работы автора, что тоже возникала долго, невыносимо долго, вызывая сомнения в ее необходимости.
С утра‚ получив порцию успокоительных уколов‚ дебилы клеят из картона – вдумчиво‚ бессмысленно, в тишине – упаковку к разным товарам‚ и Фишкин достает им заказы‚ Фишкин сбывает готовую продукцию‚ без Фишкина простаивало бы хорошо отлаженное сумасшедшее производство. Порой один из дебилов впадает в неповиновение и начинает клеить изогнутые треугольники из картона. Тощие кишки с раструбами. Закрученные гармошки без днищ. Улиточные лабиринты под неопознанные предметы. Иногда они клеят все сразу, безумные творения сумеречной своей фантазии.
Нет изделий под невозможные упаковки‚ но Фишкин им не мешает‚ Фишкин обеспечивает картоном в неограниченном количестве, лишь прячет на складе немыслимую тару и ждет терпеливо‚ когда мир сойдет с ума, начнет делать товары невообразимой формы под готовую уже упаковку. А пока что можно уложить в них? Мечты? Надежды? Смутные видения слабоумных? Но зато у каждого дебила есть родственники‚ у каждого родственника найдутся дебилы в сумасшедшем доме, и с Фишкиным не ссорятся‚ Фишкину помогают чем могут‚ с охотой идут навстречу. Для кого нет‚ для кого не завезли еще‚ для кого и не будет‚ а Фишкину всегда-пожалуйста‚ Фишкину – дефицит из-под прилавка.
И еще одно‚ немаловажное. Конечно‚ с кольями уже не пойдут‚ выискивая налитыми кровью глазами горестные иудейские профили‚ но когда пойдут все-таки с кольями‚ батогами‚ с разводными гаечными ключами‚ в любой толпе найдутся родственники его дебилов. В любой‚ пьяной убийствами толпе найдутся дебилы‚ чьи родственники мирно клеят коробки в сумасшедшем доме. И это ему зачтется.
А умрет он в метро‚ на перегоне Белорусская-Краснопресненская‚ на коленях туго набитый портфель с консервированным зеленым горошком, и будет кататься по кольцевой линии‚ крохотный‚ опавший‚ пока его не хватятся под утро уборщики вагонов. Даже мертвый – он прихватит немного от движения. Даже мертвый.
Пляшет свет от фонарика.
Сыплется гречка из дырявого‚ битком набитого портфеля.
Скачет следом черная птица‚ непременный попутчик‚ одноногая‚ плешивая‚ горбатая‚ склевывая на ходу зернышки‚ скрывая шаги его на земле.
Не ищите Фишкина. Он не оставляет следов.
Не зовите Фишкина. Он сам вас найдет.
Фонари неяркие, тени невидные…
…призраки исчезающие всех времен-силуэтов.
На Гоголевском это было‚ в сумерках на Гоголевском, где тени на скамейках наплывом на стволах‚ наростом на телах‚ грыжей‚ опухолью‚ вздутием сосудов…
Город глядел на них‚ равнодушно очаровывая.
Дома привораживали абажурным уютом.
Подъезды манили приветливым безразличием.
Но нет тебе входа в чужие подъезды‚ нет места под уютными абажурами‚ и не дано полного растворения в летних зыбких сумерках‚ чтобы обвисли на скамейках пустые оболочки ненужных одежд. Это как близость‚ невозможно радостная телесная близость, когда отброшены покровы‚ приличия и стыд‚ но кожа мешает‚ и память‚ и опыт давних прикосновений‚ и нет слияния‚ нет растворения – вскрика уснувшей души.
Третий старик сидел на скамейке в мордастом противогазе‚ противорадиационном комбинезоне‚ в защитных чулках и перчатках. Он был завтрашний старик‚ этот старик‚ и он приходил из того завтра‚ где беспокойно и дёргано‚ чтобы съесть бутерброд‚ выкурить в тишине сигарету‚ передохнуть от будущего. И не стоял для него напротив обшарпанный особнячок с мезонином‚ углом с бульвара в переулок‚ не торчала стекляшка-парикмахерская с желтоглазым светофором‚ но громоздился забор, сплошной‚ высоченный‚ непроницаемый для глаза. Вот разберут забор‚ и что из-за него покажется? Вот снимет противогаз с комбинезоном‚ и что собой явит?
Пощурился на сегодняшнего старика, патлатого и костлявого‚ с непомерно широкой грудью.
– Старик‚ – сказал. – Ты непропорционален‚ старик.
Раскроем первый его секрет: завтрашний старик был неравнодушен к укрытиям.