Часть 44 из 111 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Завтрашних не понять.
Он был старик-диверсант‚ старик-мститель‚ и больше всего на свете уважал норы‚ пещеры‚ подполы и овраги. Появиться неожиданно и врасплох, посеять ужас и панику, захватить трофей-доказательство и провалиться под землю.
Все бульвары для него открытое и опасное пространство.
Все бульвары – тайник в тайнике.
Раскроем главный его секрет: завтрашний старик убивал одиноких знаменосцев. Он их выискивал‚ он их вынюхивал‚ он к ним выскакивал из засад-убежищ‚ чтобы настичь и покарать. За ними, за одинокими, могут увязаться проходимцы‚ возомнившие о себе слабоумные‚ которые ищут не заплеванное еще знамя, чтобы повести за собой ликующие толпы. Он был завтрашний старик, этот старик, и являлся из опоганенного завтра в поисках одиноких знаменосцев. Прежде всего, одиноких знаменосцев. Которые опаснее всего.
– Пора‚ – сказал. – Эта ночь последняя.
Они не ответили.
– Выходим из окружения‚ – сказал. – Сегодня или никогда.
На Гоголевском‚ в сумерках на Гоголевском: три зыбкие тени.
Он шел первым‚ завтрашний старик‚ по верхнему, травой проросшему склону, сучок не хрустнет‚ камушек не простучит‚ шел – пластался по стволам‚ выглядывал приметы‚ наслаждался движением‚ сноровкой‚ риском.
Поспешал следом вчерашний старик мягким‚ округлым колобком‚ лишь бы не отстать ненароком‚ не потеряться в потемках‚ и всё улыбался‚ всё щурился‚ угадывал на слух тайные шелесты невидимых знамен.
Подпрыгивал на деревяшке старик сегодняшний с упрямо зажмуренными глазами. Зудела кожа под знаменем-компрессом. Натирал культю протез. Пот не просыхал на лбу.
Век у нас такой. Доля такая. Эпоха.
Невидимые знаменосцы уныло бредут позади.
Липы затихшие.
Желтизна провисшая.
Вкрадчивый холодок с близкой реки.
На Гоголевском‚ в сумерках на Гоголевском: три зыбкие тени…
Мимо Гоголя в мраморном столбняке надругательства‚ от которого не оправиться. Мимо свирепых львов в ненужном теперь оскале‚ проспавших подмену. Мимо скамеек с очарованными стариками-свидетелями.
Мимо тебя‚ мимо меня‚ мимо самих себя.
На выходе с бульвара сидел на приступочке моржовый Вохр‚ щурил бывалый глаз‚ вонял махрой на полнеба‚ а в брезентовой кобуре на боку мирно усыхали бутерброды с брынзой.
– Я постою‚ – попросил вчерашний старик. – Я продышусь. У меня перебои с непривычки.
– Голубь‚ – сказал Вохр. – Пошел – уходи.
– Я не дойду. Я упаду.
– Упадешь – полежи. Поспи часок. Иди‚ голубь‚ пока открыто. Такое у нас не часто бывает.
В сумерки‚ в затянувшиеся навек пепельные сумерки протянулся короткий‚ туннелем укороченный бульвар, отданные на растерзание ветрам. Никитский‚ это был Никитский‚ перегруженный воспоминаниями‚ бульвар моего детства‚ где пробегал курчавый мальчик‚ проходил стороной застенчивый юноша‚ и где не проглянет на скамейке сухонький старичок – бородка клинышком‚ серые‚ ломкие волосы примяты подушкой.
Никитский‚ тот самый Никитский, где редкие старики помнили отца моего‚ редкие старухи – маму мою‚ раскидистые липы – меня самого. Отсюда увозили на носилках отца‚ уносили навсегда маму‚ отсюда ушел и я‚ распахнув глаза и зажмурившись, запомнив и не растеряв.
– Плохой бульвар‚ – сказал завтрашний старик, обозревая окрестности. – Хуже некуда. Не спрячешься. Засаду не устроишь. Я не могу жить на открытых пространствах.
Три старика выходили на Тверской бульвар‚ мимо Тимирязева, «борца и мыслителя», и к стволам прикипали руки‚ к тропе прилипали ноги‚ головы оборачивались назад‚ всё назад и назад‚ куда нет и не будет возврата.
– Извините‚ – попросили из-под сточной решетки. – Обыскать не позволите?
– Не позволим.
– Бесстыдники! – с пафосом сказала сточная решетка. – Низкие вы люди! Порядочные граждане так не поступают. Сам погибай‚ а следствию помогай! Вас не спасет ничто, даже чистосердечный донос.
А Пушкин поджидал их на площади.
Пушкин глядел сверху вниз‚ задумчиво склонив голову, не радовался‚ не гневался‚ лишь каменел безмолвно.
Сколько их проходило мимо‚ проскальзывало‚ проползало на карачках, хлопотливых и послушных, что перекатывали его с бульвара на площадь‚ ночью‚ по-воровски‚ на опоганенное заранее место‚ а он не поднял голову‚ не защитился‚ не поинтересовался даже, руки запрятав за спину.
А мог бы.
А надо бы…
Тимирязев с постамента повернул вслед голову‚ следил с нескрываемой завистью. Им было уходить‚ ему каменеть в веках.
– В другой раз‚ – сказали‚ – не будешь выделяться.
– В другой раз‚ – ответил Тимирязев. – Мне бы теперь другой раз!
Но ему никто не поверил.
Моне Зильберману тоже хотелось сбежать...
…куда-то и от кого-то.
Он не был суетливым, Моня Зильберман, терзания души утишал шевелением плоти, а промежутки заполнял вялым послушанием на работе, пока не нарастало очередное томление, которое следовало приглушить.
– Зильберман, – спрашивали его. – Ты как?
– Недоумеваю, – отвечал Моня, нелюдимый холостяк, который отстаивал свою независимость. Даже в мелочах. В мелочах наша независимость.
Друзей нет – одни знакомые. Врагов тоже нет. Врагов иметь – себя унижать: такие враги нынче пошли.
Вечная вдова Маня вела его хозяйство и по утрам подавала белую рубаху. В белой надолго не сбежишь, воротишься под вечер с грязным воротником.
Он был чистюлей, Моня Зильберман, и Маня это учитывала.
– Зловредная ты старушонка, – отчитывал ее. – Всё-то ей неможется.
– Антипка беспятый, – бурчала без злобы. – Вот ужо позову правнука – он те на раз кончит...
Правнука у Мани не было.
Правнук сгинул еще в Порт-Артуре, его японец на штык насадил.
К отчизне ревностью горя,
За веру мёрли и царя…
Были у Мони и темные рубахи, но Маня порвала их на тряпки. Одну рубаху он припрятал и пропадал порой на пару дней: то ли в подъездах ночевал, то ли на скамейках, но и на новом месте ему хотелось сбежать.
Куда-то и от кого-то.
К ним мы еще вернемся, к Моне и Мане, упомянем только одно.
Моня Зильберман отбрасывал не свою тень. Или тень отбрасывала не его. Что вызывало подозрения и наводило на размышления…
Автор этих строк ехал в такси по московским улицам.
Был поздний вечер.
На улицах темновато, темновато в машине.
Шофер не признал в пассажире его национальной принадлежности, высказывался на еврейскую тему с обстоятельной откровенностью.
– Ты ко мне домой приходи, – говорил. – У меня они на стене наклеены. В сортире, в черных рамочках. Сплошные Изи. Из газеты вырежу – сладость. На толчке сижу – наслаждение.
Приехали.
Автор расплатился, спросил:
– Всех наклеишь, за кого примешься?
Сказал без раздумий, ответ готов издавна: