Часть 57 из 69 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гриша поднялся и помог мне встать. Он открыл дверь и втолкнул меня в барак, и в резком желтом свете я увидел правую сторону Гришиного лица: опухшую щеку и подбитый, страшно вытаращенный глаз. А потом я долго лежал в постели, и передо мной в темноте вставало его разбитое лицо; я проваливался в сон и снова возвращался к действительности, вызванной из небытия воспоминанием о его лице. У меня продолжало шуметь в голове, и его лицо снова и снова возвращалось из темноты, а потом я вдруг вспомнил одного немца, у него на плече была татуировка — женское лицо и под ним кощунственная надпись: "Прейдут земля и небо, но лик Твой пребудет вовеки". Это были святые слова, но немец служил во французском торговом флоте, а еще раньше прошел с Роммелем пустыню, и ему было наплевать на святость мира того. Потом мне стало мерещиться, что у немца было вытатуировано не лицо женщины, а лицо Гриши, такое, каким я его недавно увидел — разбитое и опухшее лицо с издевательски вытаращенным глазом. Я никак не мог уснуть, слышно было, как плачет Лена и как выговаривает Грише, что он понапрасну извел целую пропасть мяса, не ту малость, что на наших глазах исчезала на сковородке, но целую гору мяса, которую можно было бы есть нескончаемо долго; и было слышно, как умоляла Гришу отодвинуться от нее подальше со своим страшным лицом и не мешать ей спать, а потом, уже на пороге моего сна, я услышал, как он поборол ее сопротивление и как Лена плачет от унижения, и подумал, что Гриша — все-таки сильный мужик, а то, что произошло час назад, — случайность, и так мне было приятно слышать ее плач, и я уснул.
На следующее утро мы побрились несколько позже обычного, Гриша залепил глаз пластырем, мы съели по тарелке овсяных хлопьев, приготовленных на маргарине, Гриша поцеловал хныкавшую, еще теплую со сна Леночку, и мы вышли из барака. Тот старикан, у которого племянник уехал в Америку, нас уже поджидал. Он был чисто выбрит и выглядел опрятно: на шее — косынка, а на куцых штанишках — старательно наведенные стрелки; мы в своих грязных штанах хаки и пропитанных потом рубахах смотрелись с ним рядом как кочегары. Старик держал письмо.
— Вы ведь пройдете мимо почтового ящика, — сказал он. — Так я попрошу вас об одолжении.
Он протягивал пухлый тяжелый конверт, видно, писал полночи, покашливая и вытирая слезы. Я хотел было взять письмо, но Гриша остановил меня.
— Мы пойдем на хаифское шоссе, — сказал он. — А там нет ни одного почтового ящика. Придется вам прогуляться самому.
Старик недовольно поморщился и отошел, а я вопросительно посмотрел на Гришу.
— Ей-богу, не понимаю, зачем нам хаифское шоссе? — сказал я. — Это лишних три километра, а ведь автобус останавливается у нас под самым носом.
— Ну и что, — сказал Гриша. — Извини, не знал, что у тебя срочное дело. Мы все равно до девяти никого не поймаем, иногда не мешает и погулять.
— Так ведь три километра, Гриша.
— Ну да, — сказал он. — Такая прогулка благотворно отразится на твоих потрепанных нервах.
Мы пошли через поле к шоссе, а потом шли по берегу моря через обширный пустой пляж, еще никто не купался, и пляж был чистый и красивый; потом мы снова поднялись на гору, повернули налево и пошли через район, в котором проживали дипломаты — в небольших аккуратных домиках, прятавшихся в гуще фантастических цветущих деревьев; у каждого дома перед входной дверью стояли бутылки молока, перед некоторыми — по три и даже четыре, из чего можно было сделать вывод, что у дипломатов полчища детишек. Мне сделалось как-то не по себе из-за маленькой Леночки, и я покосился на Гришу; он тоже глядел на бутылки молока, но с таким видом, словно ему на них наплевать. Мне захотелось взять камень и, ничего не объясняя, расколотить их все до единой — хладнокровно и методично. Но я не мог себе этого позволить; отправляясь в город, мы надеялись, что уж сегодня обязательно что-нибудь да придумаем. Эта надежда питала нас каждый день на протяжении целых двух месяцев.
Домики были такие нарядные и такие чистенькие, что казалось, в них живут куклы, а не люди. Гриша остановился у одного из них, вынул из кармана жестяную коробку с запечатленным на крышке бородатым капитаном и ни с того ни с сего уселся под забором, опершись спиной о решетку и вытянув ноги аж на середину дороги.
— Садись, — сказал он. — Покурим.
Я присел чуть поодаль, на камень; было только начало восьмого, но камень уже порядком нагрелся и припекал зад. Гриша, приметливый черт, усмехнулся.
— Что? — сказал он. — Боишься повалить ихнее хозяйство? Так ведь у них не убудет.
— Я что-то не жажду, чтобы меня обложили последними словами, — сказал я, усаживаясь рядом с Гришей и тоже опираясь о решетку. Мы закурили, и у меня на душе потеплело. Я сидел, развалившись, рядом с Гришей и раздумывал, как немного надо, чтобы наслаждаться жизнью в этой стране. На первых порах по приезде сюда я искренне считал, что мне здесь не нравится. Но, пожив подольше и побольше узнав, понял, что ошибался. Дело в том, что я, сам того не подозревая, любил этот край. И всегда буду любить. Я люблю поля, над которыми взлетают и кружатся султаны воды; и апельсиновые рощи, пахнущие так сладко, что боишься в это поверить; и ласковые холмы Галилеи; и внезапно возникающие на горизонте маленькие городишки, жители которых, арабы, умудряются говорить на десяти языках, на всех одинаково плохо и одинаково бегло и важно. Я верю, что здесь обитает Бог и что Он никогда отсюда не уходил. Пусть десяток новых несчастий обрушится на эту страну, я все равно буду верить в это, потому что только здесь ощущал Его. Мне захотелось обо всем этом рассказать Грише, я повернулся к нему, и тут у меня от страха сердце оборвалось, я облился холодным потом и в горле пересохло, будто за всю свою жизнь я не выпил глотка воды.
Передо мной стояла собака, огромная, как теленок, только куда страшнее, — сущий дьявол, разве что без рогов. Она была черная, как смола, и лохматая, лапы толстенные, а какие зубы, об этом догадаться несложно по заросшей квадратной морде. Этих собак я знал, это был ризеншнауцер, порода редкая и очень дорогая; с ризеншнауцерами ходят на охоту, так как они не боятся воды, а во время войны эти фигляры из СС использовали их как полицейских собак — они пострашнее овчарок. Мне довелось увидеть, как ризеншнауцер бросился на человека, вцепился в горло и повалил на землю, одним движением пасти распоров спину несчастного.
— Значит, — сказал я Грише, — продолжения не будет.
И вот теперь такая собака стояла в двух шагах от меня и виляла коротким хвостом. Я не шевелился; сигарета обжигала пальцы, но я боялся бросить ее, пусть лучше сама выскользнет. Осторожно подтянул к себе ноги: если собака попытается схватить за горло, я, выпрямив ноги, отшвырну ее. Но она стояла смирно, непонятно чего дожидаясь; перед носом у нее пролетела муха, и она небрежно щелкнула пастью. Потом мокрым квадратным носом потянулась к моей щеке и старательно обнюхала, чуть-чуть меня подтолкнув. Я, к ее удивлению, не пошевелился, и она раз и другой подпихнула меня толстой лохматой лапой — видно, это ее забавляло, потом отскочила на метр и залаяла густым басом, и тогда я увидел ее огненно-красный язык. Наконец она побежала прочь, подскакивая на бегу и повернув ко мне косматую морду, будто я обманул ее ожидания, не ответив на заигрывания. Я набросился на Гришу.
— Что же ты, дубина, трудно было взять камень? — сказал я. — Тюкнул бы ее по башке — и вся недолга. Она меня чуть не загрызла, а ты сидишь, будто кол проглотил.
— Скажи это себе, — ответил Гриша. — Ты и сам мог взять камень и тюкнуть ее.
— Я и моргнуть-то боялся.
— А я что? И я боялся.
— Откуда только взялась эта дрянь? — сказал я. — В жизни не видел такой громадины.
— Красивая собака, — сказал Гриша. Было заметно, что он злится, наверное, стыдно, что струсил. Искоса глянув на меня, сказал: — А ведь цапни она тебя…
Он завертел головой и, не закончив предложения, снова злобно посмотрел в сторону, явно избегая моего взгляда, и я снова подумал, что ему стыдно. Жалко мне его стало.
— Ну пошли, Гриша? Да ты не расстраивайся. Ведь все обошлось.
— Обошлось, — сказал Гриша.
Мы шли к автобусу, а эта тварь бежала за мной — не за Гришей, не за нами, а за мной, чтоб ей было пусто. Я и не оборачиваясь знал, что в один прекрасный момент она кинется на меня сзади и свалит с ног. На остановке она даже толкнула меня разок, а когда наконец подъехал автобус и мы поехали, еще долго бежала за нашей развалюхой и лаяла. Пассажир, стоявший рядом со мной, удивленно сказал:
— А у вас красивая собака.
— Очень красивая, — сказал я, вытирая пот. — Аж жуть берет. Хотите, уступлю?
— Боже упаси, — испуганно замахал руками пассажир. Но было видно, что он что-то взвешивает про себя. — А много она жрет?
— Две бутылки шампанского и банку икры в день, — сказал Гриша. — Зато за жену можете быть спокойны, уж она ее укараулит.
— Хамство какое!
— Сам напросился.
— Видно, вы здесь недавно.
— Недавно, — ответил Гриша. — Но уже успел отсидеть за членовредительство. Не так уж там и плохо.
Пассажир обиделся и, обращаясь ко всем сразу, начал громко вещать, что прежде все было иначе, и что люди друг с другом разговаривали уважительно, и что дом можно было не запирать, никогда ничего не пропадало. Решетки в окнах появились после войны, с прибытием новых эмигрантов. Лично он копал здесь дороги и болел малярией, в то время как Гриша жил в Европе, как у Христа за пазухой; тогда Гриша посоветовал прислать ему счет за свою малярию, он, мол, посмотрит, что можно будет для него сделать, а потом стоявший рядом солдат, прежде равнодушно пропускавший все мимо ушей, он был смугл и мускулист, спросил меня, почему мы, евреи, не можем жить мирно. Я сказал, что не знаю, и так мы доехали до Тель-Авива. Я вышел из автобуса, у меня все еще дрожали коленки, и сказал Грише:
— Больше той дорогой не пойдем. Эта тварь второй раз своего не упустит.
На улице Кинг-Джордж мы увидели субчика, про которого знали, что у него есть блат и что он может подыскать нам работу. Он сидел в маленьком кафе и что-то ел, а что именно — лучше не уточнять. Он с набитым ртом говорил Грише, что сейчас, как никогда, трудно с работой, что понаехало много новых эмигрантов и непонятно, куда их рассовать. Он закончил есть и говорить одновременно и, глядя на нас невинным взором, подождал немножко, а потом снова набил рот едой и заговорил. Ему, мол, ужасно неприятно видеть двух молодых людей без работы, впрочем, когда он сам приехал в эту страну, здесь не было ничего, кроме стычек с арабами и малярии, он, однако, как-то пережил это.
— Проехали, — сказал Гриша. — Куда ты можешь нас пристроить и за сколько? Я тут твой треп слушать не собираюсь.
Субчик проглотил огромный кусище и сказал без запинки:
— Триста фунтов.
— Только и всего? — спросил я.
— Триста, — сказал он и показал на меня пальцем. — За вас обоих. Получите постоянную работу.
— Триста фунтов тебе, — сказал Гриша. — А сколько будем зарабатывать мы?
— Восемь с половиной фунтов в день, — сказал он. — Ставка такая.
— Значит, месяц горбатиться за каких-то двести двадцать фунтов. Да еще ты хочешь триста.
— Я хочу? — изумился субчик. — Я хочу спокойно покушать. Это вы хотите. Пожалуй, вам надо обратиться в посредническое бюро по трудоустройству, так, наверное, будет лучше. Уж они вам найдут работу.
Он поднял палец и показал на разбитое Гришино лицо.
— Попал в аварию?
— Нет, — ответил Гриша. — С дочкой играл.
Я пододвинул к себе стул и уселся рядом с субчиком. Он слегка отодвинул тарелку.
— Ладно, — сказал я. — Ты получишь свои триста фунтов. А когда мы сможем начать работать?
— Когда? — повторил он. — Завтра. Заплатите сегодня, и я вам прямо сегодня все и устрою. Завтра начнете.
— Послушай, — сказал я. — Мы с ним в последний раз видели триста фунтов в кино, в рекламе государственной лотереи. Поработаем месяц, и ты получишь свои башли. Идет?
Я протянул ему руку, подождал немного, а потом Гриша изо всех сип ударил меня по руке, и она отлетела в сторону.
— Мы еще увидимся, — сказал Гриша.
— Само собой, — сказал субчик. — Почему бы и нет, как только разживетесь тремя сотенками.
Вот и все; мы пошли дальше; если бы не Лена, можно было бы вернуться домой, но нельзя прийти в десять часов утра и сказать, что у нас ничего не вышло, это был бы полный предел. Вот и приходилось возвращаться после четырех, вместе с закончившими работу людьми, и делать вид, что мы измучены поисками работы, просто падаем с ног от усталости. Пожалуй, нет ничего мучительнее, чем притворяться измученным — в некоторых случаях. Впереди было еще несколько часов, и мы пошли нашей обычной дорогой — в сторону моря.
— Он, в общем-то, неплохой, — сказал Гриша. — Просто по-другому не умеет.
И через минуту добавил:
— Он, должно быть, со всеми такой.
— А ведь ты сам хотел смазать его по роже.
— Ну да, — сказал Гриша. — И не только его.
— Послушай, Гриша, — сказал я. — Он хочет триста фунтов. Так давай продадим пушку. За нее мы получим сто двадцать, а то и сто сорок фунтов, остальное возьмем в долг. Через день-другой приступим к работе и все будет о'кей.
— Не надо, — сказал он. — Не продавай оружие.
— На хрен тебе пистолет, — раздраженно сказал я. — Во что ты будешь стрелять?
— Найдется во что, — ответил Гриша. — А вдруг эта сволочь ничего не сможет для нас найти? Что тогда? Или слиняет с нашими башлями, где мы будем его искать? Мало, что ли, я видел таких умников. Господи ты Боже мой, сколько я их видел. Подожди пока.