Часть 49 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Что связывает меня с редактором этого ультрапрогрессивного журнала либо с министром их гражданской авиации? Я не был с ними даже знаком в СССР, а теперь мы закадычные друзья и пьем на брудершафт (угощаю, естественно, я). Министр, чья фамилия то ли Психов, то ли Психеев, разрешил нам с Татой купить в Аэрофлоте два билета до Москвы и обратно на капусту, которую я там нарубил, а не на валюту, как полагается иностранцам, а редактор печатает в ближайших номерах мою поэму из здешней эмигрантской жизни. Интересно, возьмет он повесть, которую я сейчас пишу и, даст бог, все-таки допишу, несмотря на то что героев оказалось больше, чем я предполагал поначалу, — нет на них никакого удержу, так и прут, отвлекая от повести о них же, вот прохвосты! Никогда не пил столько, как сейчас, — за компанию, за знакомство, на радостях от сообщений о моих там успехах и от неописуемого счастья, когда они наконец уезжают и я остаюсь один. Вдобавок родственники — в том числе те, о существовании которых и не подозревал, живя там. Мать говорит, меня жалеючи: "Откажи им, сошлись на меня, скажи — мать умерла!" Наивная мама! Они же немедленно примчатся на поминки! Лучше предлога не придумаешь! И билеты без очереди! Или ты забыла нашу грузинскую родню? А еврейская, думаешь, лучше?
Я боялся туда ехать, чтобы окончательно не спиться с друзьями и близкими родственниками, а спиваюсь здесь с дальними, а то и вовсе незнакомыми мне людьми. Смогу ли я когда-нибудь воспользоваться билетами, которые лично вручил мне министр гражданской авиации по фамилии не то Психов, не то Психеев — так вот, этот Психов-Психеев обошелся мне в несколько сотен долларов плюс десятидневная отключка: три дня я пил с ним, а потом уже не мог остановиться и пил с кем попало, включая самого себя, когда не находилось кого попало. Пил даже с котом: я водку, а он — валерьянку. Лучшего собеседника не встречал — я ему рассказал всю повесть, кроме конца, который не знаю. От восторга он заурчал и даже лизнул мне руку, которой я открывал советский пузырек с валерьянкой. Кто сменит меня на писательской вахте, если я свалюсь, — сосед-соглядатай либо мой кот Мурр, тем более был прецедент, потому я его так предусмотрительно и назвал в честь знаменитого предшественника? "Житейские воззрения кота Мурра-второго" — недурно, а? Или все-таки оставить "Гость пошел косяком"? Или назвать недвусмысленно и лапидарно — "Жертва гласности", ибо, чувствую, к этому дело идет. А коли так, пусть выбирает сосед — ему и карты в руки[30].
На министра гражданской авиации, который оказался бывшим летчиком, я не в обиде — довольно занятный человек, пить с ним одно удовольствие, но сколько я в его приезд набухарил! Как только он нас покинул — кстати, почему-то на самолете Пан-Америкэн, — у нас поселился редактор, который, говорят, когда застойничал, был лизоблюдом и реакционером, но в новые времена перековался и ходит в записных либералах, что меня, конечно, радует, но при чем здесь, скажите, я? Я с таким трудом вышел из запоя, лакал молочко, как котенок, но благодаря перековавшему мечи на орала без всякой передышки вошел в новый. Мы сидели с ним на кухне, он потягивал купленный мной джин с купленным мною же тоником, а я глушил привезенную им сивуху под названием "Сибирская водка" — если бы я не был профессиональным алкашом, мы могли бы купаться в привозимой ими водяре и даже устроить Второй Всемирный Потом. Редактор опьянел, расслабился и, после того как я сказал, что Горбачев накрылся со своей партией, решил внести в защиту своего покровителя лирическую ноту.
— Океюшки! — примирительно сказал мой гость и расплылся в известной телезрителям многих стран улыбке на своем колобочном лице. — Но разве мы могли даже представить себе всего каких-нибудь пять лет назад, что будем так вот запросто сидеть за бутылкой джина? — Он почему-то не обратил внимания на то, что я, сберегая ему джин, лакаю его сибирскую сивуху, да мне к тому времени уже было без разницы. — Я — редактор советского журнала, и ты — антисоветский писатель и журналист. Хотя бы за это мы должны быть благодарны Горбачеву…
То ли я уже нажрался как следует, но до меня никак что-то не доходило, почему я должен благодарить Горбачева за то, что у меня в квартире вот уже вторую неделю живет незнакомый человек, загнавший нас с мамой, женой и детьми в одну комнату, откуда мы все боимся теперь выйти, чтобы не наткнуться на него праздного, пьющего и алчущего задушевных разговоров. Теперь я наконец понимаю, что значит жить в осажденной крепости: "синдром Мосада" — так это, кажется, называется в психологии? Из комнаты не выйти, в уборную не войти, Тата только и делает, что бегает в магазин, по пути испепеляя меня взглядом — а сам я, что, не страдаю? А эта прорва тем временем пожирает качественный алкоголь и закусь, будто приехал из голодного края, что так и есть, да и я пью не просыхая — это с моим-то сердцем! Дом, в котором я больше не хозяин, превратился в проходной либо постоялый двор, а точнее в корчму, а мы все — в корчмарей: генетический рецидив, ибо материнские предки именно этим и промышляли, спаивая великий русский народ.
Или он имеет в виду, что при Горбачеве стал свободно разъезжать по заграницам? Так он всегда был выездной, сызмальства, благодаря папаше-маршалу — и какой еще выездной: в одной Америке — шестнадцатый раз!
Допер наконец — мы должны быть благодарны Михаилу Сергеевичу за то, что встретились и познакомились, потому что в предыдущие свои многочисленные сюда наезды он и помыслить, естественно, не мог мне позвонить, а тем более у меня остановиться. Вот тут я не выдерживаю — сколько можно испытывать мое кавказское гостеприимство!
— Ну, знаешь, за то, что мы здесь сидим — извини, конечно, — мы должны благодарить Брежнева, который разрешил эмиграцию. Где бы мы с тобой иначе сидели? В Москве? Так там мы вроде и знакомы не были, а уж о том, чтобы дружить домами и в гости друг к другу ходить — и речи не было.
Мой гость насупился, я извинился, сказав, что ничего дурного в виду не имел, а просто хотел уточнить, и, опорожнив его сибирскую, достал из холодильника "Абсолют". Двум смертям не бывать, одной не миновать.
Если я умру, пусть моя смерть послужит в назидание всем другим "новым американцам".
Что доконало его? Все увеличивающийся поток советских гостей — иногда в его и до того набитой домочадцами квартире останавливалось сразу несколько? Шестичленная делегация из ленинградского журнала, которая приехала готовить специальный номер, посвященный русскому зарубежью, и Саша Баламут водил их к Тимуру покупать электронику, на Орчард-стрит за дубленками и к Веронике за даровыми книгами — традиционный маршрут советских людей по Нью-Йорку? Старичок-парикмахер из ''Чародейки", который прибыл с юной женой и ее любовником, вынудил Сашу Баламута купить у него кассету с наговоренными воспоминаниями о причесанных им кремлевских вождях и открыл в Сашиной квартире временный салон красоты, и Саша же должен был поставлять ему клиентуру? Каждый такой наезд сопровождался запоями, один страшнее другого. Трудом налаженная было жизнь в эмиграции пошла прахом — все заработанные деньги уходили, чтобы не ударить лицом в грязь перед советскими людьми. Тяжелее всех, конечно, Саше обошлась теща, к которой он в своих записях возвращается неоднократно — я далеко не все из них привел.
К примеру, он вспоминает, как теща обиделась, когда он предложил ей тряхнуть стариной и сварить борщ: "Если не ошибаюсь, — гордо ответила Екатерина Васильевна, — я ваша гостья". Что ж, борщ у нас здесь продается в стеклянных банках и считается еврейским национальным блюдом — Саша прикупил недостающие ингредиенты, решив поразить тещу своими кулинарными талантами (Тата была тогда в больнице). Теща навалилась на борщ, а откушав, заявила, что у них, в России, готовят куда лучше. "Как была партийной дамой, так и осталась", — записывает Саша Баламут. А в другом месте утверждает, что покинул Советский Союз главным образом для того, чтобы никогда больше не видеть своей тещи, иначе она неминуемо разбила бы их с Татой семью, и вот она снова появилась с той же целью, а вслед за собой собирается еще прислать другую свою дочь с ее "выводком выродков" — запись злобная и нервозная, и единственное ей объяснение, что Саша дошел до ручки за четыре месяца жизни у них Екатерины Васильевны. Я ее видел только однажды, и даже со стороны она производит страхолюдное впечатление — Саше здесь можно только посочувствовать. Он мне успел шепнуть тогда: "Это мой выкуп за Тату…" После отъезда тещи он еще долго нервно хихикал, потом прошло.
В тетради много совсем коротких записей-заготовок, типа "Плачу Ярославной", "Золотая рыбка на посылках", "У них совершенно вылетело из головы слово "спасибо", все принимают как должное". Часто повторяется одна и та же фраза: "Как хорошо все-таки мы жили до гласности!" Есть несколько реплик, имеющих лишь косвенное отношение к сюжету задуманной повести:
"— У вашего мужа испортился характер.
— Там нечему портиться".
"— Я пишу не для вашего журнала, а для вечности.
— Нет худшего адресата".
"Три любимых занятия: сидеть за рулем, стучать на машинке и скакать на женщине".
Он записывает слова одного нашего общего знакомого, которому, ho-видимому, жаловался на засилье гостей: "У меня не остановится ни человек, ни полчеловека", — сказал Саше Баламуту этот наш стойкий приятель.
Далее следует запись, как Саша с Татой повели очередного гостя в магазин покупать его жене блузку. Гость забыл размер, а потому воззрился на грудь Таты и даже уже было протянул руку, но вовремя был остановлен Сашей. Гостя это нисколько не смутило, и он сказал: "У моей, пожалуй, на полпальца побольше".
В разгар лета наступал небольшой передых — и вовсе не потому, что, оставив мне ключ и кота, Саша Баламут жил на даче и таким образом физически становился недоступен для советского гостя, но главным образом благодаря распространившемуся в советской писательской среде слуху, что в нью-йоркскую жару жить у него невозможно, так как квартира на последнем этаже и без кондиционеров. На месте Саши я бы сам распространял подобные слухи, а он, когда до него это дошло, обиделся и снова запил — вот какой гордый был человек! Всего-то в нем и была грузинская четвертинка, но натура насквозь кавказская — гостеприимство, душа нараспашку, хвастовство.
Хвастовство его и сгубило.
Литература не была для Саши Баламута ни изначальным выбором, ни единственной и самодостаточной страстью, но я бы сказал — покойник меня простит, надеюсь, — чем-то вроде вторичных половых признаков, тем самым украшением, типа павлиньего, которым самец соблазняет самку. Другими словами, помимо красивого лица, печальных глаз и бархатного голоса он обладал еще писательскими способностями. Я вовсе не хочу свести это к примитиву — был у меня, к примеру, приятель в Ленинграде, ничтожный поэт, который хвастал, что любую уломает, показав ей удостоверение члена Союза писателей. У Саши Баламута все это было глубже и тоньше, да и писатель он, безусловно, одаренный, но суть сводилась к тому же, только предъявлял он женщинам не писательское удостоверение, которого у него не было, а писательский талант, который у него был. Я бы даже не назвал его кобелем, бабником, сластолюбцем либо Дон-Жуаном, хотя потаскун он был отменный, но тип совершенно другой. Ему и женщины нужны были не сами по себе, а главным образом для самоутверждения, потому что человек он был закомплексованный и комплексующий. По своей природе он был скорее женоненавистником, если только женоненавистничество не было частью его человеконенавистничества. Но последнее он считал благоприобретенным и прямо связывал с обрушившейся на него ордой советских гостей. И вот что поразительно: как он был услужлив и угодлив с гостями, а потом говорил и писал о них гадости, точно так же с женщинами — презирал тех, с которыми спал. Причем презирал за то, что те ему отдавались, и иного слова, чем "шлюхи", у него для них не было. Да и одна его подружка рассказывала мне, как ужасен он бывал по утрам — зол, раздражителен, ворчлив, придирчив, груб. Или это своего рода любовное похмелье?
Мне трудно понять Сашу Баламута — слишком разные мы люди. Если бы не оставленная им тетрадь с неоконченной повестью, которую я пытаюсь превратить в законченный рассказ, ни при каких условиях не взял бы его в герои. Живя в СССР, я не поддерживал никаких отношений с многочисленными моими родственниками, с ленинградскими друзьями успел разругаться почти со всеми, а московскими не успел обзавестись за два моих предотъездных года в столице, разве что несколькими — так что советский гость мне необременителен, я всегда готов разделить с ним хлеб и кров. Что касается женщин, то я вел и тем более веду сейчас, по причине СПИДа, гигиенический образ жизни, и мои связи на стороне случайны, редки и кратковременны — даже ключ от Сашиной квартиры не сильно их увеличил. Саша Баламут — полная мне противоположность, особенно в отношении женщин. Он любил прихвастнуть своими победами, а когда бывал навеселе, у него вырывались и вовсе непотребные признания: "Да я со всеми его бабами спал, включая обеих жен", — говорил об одном нашем общем знакомом, близком своем друге. Хотя послужной его список и без того был не мал, он добавлял в него и тех женщин, с которыми не был близок, — вот почему я и утверждаю, что это вовсе не тип Селадона или Дон-Жуана, которые не стали бы хвастать мнимыми победами.
К примеру, переспав с секретаршей одной голливудской звезды и раззвонив об этом urbi et orbi, Саша спустя некоторое время стал утверждать, что спал с самой актеркой. "Раньше говорили, что с ее секретаршей", — удивился я. "С обеими!" — нашелся Саша Баламут. Я понимал, что он врет, мне было за него неловко, он почувствовал это и после небольшой паузы сказал: "Я пошутил". И тут я догадался, что для самоутверждения ему уже мало количества женщин, но важно их качество — говорю сейчас не об их женских прелестях либо любовном мастерстве, но об их статусе. Связь с известной артисткой льстила его самолюбию и добавляла ему славы — он измыслил эту связь ради красного словца, коего, кстати, был великий мастер. Он застыдился передо мной за свою ложь, а еще больше — за то, что в ней признался. "Деградант!" — выругал самого себя. Перед другими он продолжал хвастать своей актеркой, и та, даже не подозревая об этом, ходила в его любовницах — ложь совершенно безопасная ввиду герметической замкнутости нашей эмигрантской жизни от окружающей американской, в которой существовала воображаемая подруга Саши Баламута.
Помимо трех детей, нажитых с единственной женой (еще одно доказательство, что он не был Дон-Жуаном), у него был внебрачный сын где-то, кажется, в Кишиневе, которому Саша исправно посылал вещи и переводил деньги и совершеннолетия которого страшился — этот сын, виденный Сашей только однажды во младенчестве, сейчас был подросток и мечтал приехать к отцу в Америку. С другой стороны, однако, количество детей и особенно наличие среди них внебрачного казалось Саше Баламуту наглядной демонстрацией его мужеских способностей, что, возможно, так и было — я в этом деле не большой знаток, у меня всего-навсего один сын, да и тот, с нашей родительской точки зрения, пусть даже необъективной, — недоумок (сейчас, к примеру, зачем-то улетел на полгода в Индию и Непал).
И вот неожиданно Саша стал всем говорить, что у него не один внебрачный ребенок, а, по его подсчетам несколько, и они разбросаны по городам и весям необъятной нашей географической родины. Все это было маловероятно и даже невероятно, учитывая, с какой неохотой даже замужняя советская женщина заводит лишнего ребенка, а уж тем более — незамужняя. Впрочем, Саша Баламут претендовал и на несколько детей от замужних женщин, хотя у тех вроде бы были вполне законные, признанные отцы. По-видимому, внебрачные дети казались Саше Баламуту лишним и более, что ли, убедительным доказательством его мужских достоинств, чем внебрачные связи, ибо означали, что женщины не просто предпочитают его другим мужчинам, но и детей предпочитают иметь от него, а не от других мужчин, будь то даже их законные и ни о чем не подозревающие мужья. "Этого никогда нельзя знать наверняка", — усомнился я как-то, когда речь зашла об одной довольно дружной семье, которую я слишком хорошо знал, живя в Москве, а потому сомневался в претензиях Саши Баламута на отцовство их единственного отпрыска. "Какой смысл мне врать?" — возразил Саша Баламут, и я не нашелся, что ему ответить.
Слухи о внебрачных детях Саши Баламута достигли в конце концов Советского Союза и имели самые неожиданные последствия — воображаемые либо реальные, но внебрачные дети материализовались, заявили о своем существовании и потребовали от новоявленного папаши внимания и помощи. Больше всех, естественно, был потрясен их явлением Саша Баламут.
Сначала он стал получать письма от незнакомых ему молодых людей со смутными намеками на его отцовство. Первое такое письмо его рассмешило — он позвал меня, обещал показать "такое, что закачаетесь", я прочел письмо и сказал, что это чистейшей воды шантаж. Однако такое объяснение его тоже не устраивало — он не хотел, да и не мог брать на себя дополнительные отцовские обязательства, однако и отказываться от растущей мужской славы не входило в его планы. Он решил не отвечать на письма, но повсюду о них рассказывал: "Может, конечно, и вымогатель, а может, и настоящий сын, поди разбери! А разве настоящий сын не может быть одновременно шантажистом?" — говорил он с плутовской улыбкой на своем все еще красивом, хоть и опухшем от пьянства лице. Такое было ощущение, что он всех перехитрил, но жизнь уже взяла его в оборот, только никто об этом не подозревал, а он гнал от себя подобные мысли.
В очередной его отъезд на дачу я прочел следующие записи на ответчике и в тетради:
Ответчик. Это Петя, говорит Петя. Вы меня не знаете, и я вас не знаю. Но у нас есть одна общая знакомая (хихиканье) — моя мама. Помните Машу Туркину? Семнадцать лет назад в Баку? Я там и родился, мне шестнадцать лет, зовут Петей… Мама сказала, что вы сразу вспомните, как только я скажу "Маша Туркина, Баку, семнадцать лет назад". Мама просила передать, что все помнит… (всхлипы). Извините, это я так, нервы не выдержали… У меня было тяжелое детство — сами понимаете: безотцовщина. Ребята в школе дразнили. А сейчас русским вообще в Баку жизни нет. Вот я и приехал… Я здесь совсем один, никого не знаю… По-английски ни гу-гу. Мама сказала, что вы поможете… Она велела сказать вам одно только слово, всего одно слово… Я никогда никому его не говорил… Папа… (плач). Здравствуй, папочка!
Тетрадь. Уже третий! Две дочери и один сын. Чувствую себя, как зверь в загоне. Если бы не ответчик, пропал бы совсем. Домой возвращаюсь теперь поздно, под покровом ночной тьмы, надвинув на глаза панамку, чтобы не признал незваный сын, если подкарауливает, — почему у нас в доме нет черного хода? Машу Туркину помню, один из шести моих бакинских романов, забавная была — только почему она не сообщила мне о нашем совместном чаде, пока я жил в Советском Союзе? Мой сосед-соглядатай скорее всего прав — шантаж. Либо розыгрыш. Если ко мне явятся дети всех моих любовниц, мне — каюк. Даже если это мои дети, какое мне до них дело? Неужели невидимый простым глазом сперматозоид должен быть причиной жизненной привязанности? У меня есть обязанность по отношению к моей семье и трем моим законным, мною взращенным детям, плюс к сыну в Кишиневе — до всех остальных нет никакого дела. Каждому из претендентов я могу вручить сто долларов — и дело с концом, никаких обязательств. Из всех женщин, с которыми спал, я любил только одну: для меня это единственная любовь, а для нее — случайная, быстро наскучившая ей связь. Это было перед самым отъездом, я даже хотел просить обратно советское гражданство. Одного ее слова было бы достаточно! Но какие там слова, как она была ко мне равнодушна? даже в постели, будто я ее умыкнул и взял насильно. Я человек бесслезный, не плакал с пяти лет, это обо мне Пушкин сказал; "Суровый славянин, я слез не проливал", хотя я не славянин, а Пушкин плакал по любому поводу. А я плакал только из-за Лены и сейчас, вспоминая, плачу. Единственная, от кого я бы признал сына не глядя.
Здесь я как читатель насторожился, заподозрив Сашу Баламута в сюжетной натяжке — какая-то фальшивая нота зазвучала в этом, несомненно, искреннем его признании, что единственная любовь в жизни этого самоутверждающегося за счет женщин беспутника была безответной. Я закрыл тетрадь, боясь читать дальше — ведь даже если сын от любимой женщины и позвонил Саше Баламуту, то в повести это бы прозвучало натянуто, неправдоподобно. О чем я позабыл, увлекшись чтением, — что это не Саша писал повесть, а повесть писала его, он уже не властен был над ее сюжетными ходами. Жизнь сама позаботилась, чтобы Саша Баламут избежал тавтологии, хотя его предчувствия оправдались, но в несколько измененном, я бы даже сказал — искаженном, гротескном виде. Пока он прятался от телефонных звонков, раздался дверной, и швейцар по интеркому попросил его спуститься:
— К вам тут пришли, — сказал мне Руди.
— Пусть поднимется.
— Думаю, лучше вам самому спуститься. С чемоданом.
— Какого черта! Ты не ошибся, Руди? Ты не путаешь меня с другим русским?
— Никаких сомнений — к вам, мистер Баламут! — сказал Руди и почему-то хихикнул. Я живо представил себе белозубый оскал на его иссиня-черном лице.
Передо мной стояла высокая красивая девушка — действительно с чемоданом, скорее, с чемоданчиком, но Руди смеялся не из-за этого, его смех был скабрезным и относился к недвусмысленному животу — девушка была на сносях. Смех Руди означал, что теперь уж мне не отвертеться, хорошо еще, что жена на даче и так далее, в том же роде — у наших негров юмор всегда на таком приблизительно уровне. Руди показал пальцем на улицу — там ждало такси. Положение у меня было пиковое — я видел эту восточную красавицу первый раз в жизни, но, с другой стороны, она была беременной, и я без лишних разговоров, ни о чем не спрашивая, расплатился с таксистом, взял чемодан и повел девушку к лифту.
В квартире девушка повела себя как дома. Пожаловалась, что устала с дороги, попросила халат, полотенце и отправилась в ванную, откуда вышла через полчаса ослепительно красивая и напоминающая мне смутно кого-то — скорее всего какую-нибудь актрису. Какую это, впрочем, играло роль — я втюрился в эту высокую девушку с шестимесячным животом с первого взгляда. Как говорят в таких случаях — наповал.
Усадил мою гостью на кухне, выложил на стол то немногое, что обнаружил в нашем обычно полупустом летом холодильнике, и, продолжая мучительно припоминать, на кого похожа моя гостья, приступил к расспросам, ибо она явно была не из разговорчивых и не торопилась представиться. Я вытягивал из нее ответ за ответом.
— Откуда ты, прекрасное дитя? — попытался я внести ясность пошловатой шуткой, но всегда полагал пошлость необходимой смазкой человеческих отношений, так почему не попробовать сейчас?
Она, однако, не откликнулась ни на юмор, ни на пошлость, а просто ответила, что она из Москвы и зовут ее Аня.
Дальше наступила пауза — я суетился у газовой плиты, разогревая сосиски, Аня рассматривала кухню, а заодно и меня — в качестве кухонного аксессуара.
Я налил себе стакан водки, надеясь с его помощью снять напряжение, и пребывал в нерешительности относительно Ани:
— Вам, наверно, не стоит…
— Нет, почему же? Налейте. Это в первые два месяца не советуют, а сейчас вряд ли повредит плоду.
Про себя я отметил слово "плод" — любая из моих знакомых употребила бы иное, а вслух спросил, не лучше ли тогда ей выпить что-нибудь полегче — у меня была початая бутылка дешевого испанского хереса.
— Я бы предпочла виски, — сказала Аня, и я грешным делом подумал, не принимает ли она мою квартиру за бар, а меня за бармена.
— Виски нет, сказал я ей. — Но я могу сбегать, здесь рядом, за углом.
Мне и в самом деле хотелось хоть на десять минут остаться одному, чтобы поразмыслить над странной ситуацией, в которую я влип.
— Зачем суетиться, — сказала Аня. — Что вы пьете, то и я выпью.
Мне стало стыдно за ту дрянь, которую я из экономии пил, но алкоголику не до тонкостей, и я повернул к ней этикеткой полиэтиленовую бутылку самой дешевой здешней водки — "Алексий". В конце концов, лучше того дерьма, которое они там лакают и сюда привозят в качестве сувениров.
Гостья воззрилась на "Алексия" с любопытством, налила себе полстакана и залпом выпила — я только и успел поднять свой и сказать "С Приездом".
— Говорят, вы окончательно спиваетесь.
— Ну, это может затянуться на годы, — успокоил я ее.
— Вы не подумайте — я не вмешиваюсь. Спивайтесь на здоровье. А правда, что у вас обнаружили цирроз в запущенной форме?
— Я тоже так думал, но оказалось, что это меня пытались запугать, чтобы я бросил пить. Жена сговорилась с врачом.
— И помогло?
— Как видишь, нет. Кто начал пить, то будет пить. Что бы у него ни обнаружили.
Вместо того чтобы задавать ей вопросы, она задает их мне, и я, как школьник, отвечаю.
Впрочем, я услышал и нечто утвердительное по форме, хотя и негативное по содержанию:
— Я читала вашу поэму "Русская Кармен". Мне она не понравилась. Сказать почему?
Господи, этого еще не хватало — сначала допрос с пристрастием, а потом литературная критика. Я попытался ее избежать:
— Мне и самому не нравится, что я пишу — так что, можешь не утруждать себя.