Часть 52 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Самый примитивный комплекс — это комплекс Монте-Кристо. Я уже не говорю о собственнических инстинктах, на которых строится убогая советская семья. Любить надо не ради себя, а ради того, кого любишь.
Я пропустил мимо ушей эту плоскую сентенцию.
— А ты ее все еще любишь? — спросил.
— А почему я должен перестать ее любить? И она меня любит. О чем мы говорим — о любви или о принадлежности? Я ее люблю, но я и Кирилла люблю, и тебя с Саулом, и не могу сказать, что ее люблю больше вас. Это было бы несправедливо. А что такое ревность, вообще не понимаю, потому что отрицаю право собственности мужа на жену. Измена — это мужской миф. Чего я боялся бы, так это предательства. Такового не произошло — ни со стороны Наташи, ни со стороны Кирилла.
Другие члены нашего братства были не столь бескорыстны.
Как-то я зашел на очередное пристанище Кирилла и Наташи. Кирилл стал еще угрюмее. Я не сразу понял, в чем дело. Но потом Наташа проговорилась — может быть, сознательно, чтобы вовлечь меня в семейную дискуссию. Оказалось, она дважды в неделю навещает покинутого мужа:
— Обед готовлю, стираю, глажу — он же без меня совсем неухоженный. Болтаем…
— О чем? — довольно резко вмешался Кирилл.
— Тебе-то что?
— Ты его нарочно дразнишь? — спросил я Наташу.
Наташа рассмеялась:
— Кого из них?
— Ну, Тимура не раздразнишь, как ни старайся, — сказал я, припомнив наш с ним разговор о комплексе Монте-Кристо, о семейной собственности и всепрощающей любви.
— Зато этот всегда начеку — ревнив за двоих.
— А есть основания?
— Конечно! Ведь Кирилл у нас собственник.
И тут я понял, что ревновать можно только жену — к любовнику. Не наоборот! Где это видано, чтобы любовник ревновал к мужу? Вот Кирилл и ревновал теперь ее к Тимуру, превратившись из любовника в мужа. А, может быть, и Тимур избавился от ревности, став бобылем?
Потом я узнал дополнительную причину для Кирилловой тревоги — Наташа была беременна, а от кого — сама не знала. Ее это и не очень заботило — какая разница, главное отдать долг природе, не все ли равно, чей ребенок? Так или приблизительно так она рассуждала. А Кирилл со страхом ждал родов. Родился мальчик, как две капли воды похожий на Наташу, ни на кого больше — из таких, говорят, вырастают самые счастливые мужчины.
Кирилл успокаивал себя тем, что восточная кровь обычно перетягивает — а ничего восточного в ребенке действительно не было.
Самым ревнивым оказался, однако, не Кирилл, а Саул, хоть это и была замещенная ревность.
Я до сих пор не очень понимаю, что произошло в его мозгу, почему он, когда Наташа ушла к Кириллу, приревновал заодно к нему и собственную жену — с Кириллом насмерть разругался, а жену чуть не зарезал?
Уход Наташи от Тимура взволновал Саула чрезвычайно. В таком состоянии я его еще никогда не видел.
Я попытался рационализировать его гнев:
— Кого из них ты больше осуждаешь?
— Обоих! Поэтому мне и не нравятся эти твои стихи.
В моем цикле я писал об измене другу, а не мужу.
Променяла ангела на ловкача! У него же ничего своего! Чужая жена, чужая квартира, чужой сюжет. Кому нужен еще один Дон Кихот? Все с чужой подсказки!
— А мы не с чужой подсказки?
— О чем ты?
— Он же наш Учитель. Научил нас технике сюжета, выбрал за нас женщину… Ты разве не был влюблен в Наташу?
— Был, не был — какое это имеет значение! Хочешь знать, она ко мне тоже пристраивалась, как-то позвонила и молчит, сказать нечего, я ее и отшил. Уже тогда заподозрил, что Тимура она любит меньше, чем мы, надоел он ей, новенького захотелось…
— Как ты все, однако, огрубляешь!
— А ты все тонкостей хочешь! Поэт…
— Слушай, а ты случаем не ревнуешь к Кириллу?
— Наташу?
— В том числе и Наташу. Тимура, Наташу, русскую литературу…
Почему-то именно последнее особенно разозлило Саула. А на следующий день Тимур мне сообщил, что Саула забрали в психушку.
Не думаю, что между его женой и Кириллом что-нибудь было, хотя она баба не промах, да только слишком в отличие от Наташи трезвая, чтобы увлечься мужчиной по принципу его политического поведения. Иной у нее подход к этому делу, даром что врач-гинеколог. Да и не она меня во всей этой истории занимает.
А вот чего я не исключаю, так это авансы, которые Наташа делала Саулу. Все-таки он самый из нас талантливый, а Наташа знала толк в литературе, этого у нее не отнимешь. Есть люди, прямо-таки излучающие талант, чистая эманация дара Господня, тот же Бродский например — женщины на нем так и висли. Талант — это ярко выраженное мужское начало, даже когда речь идет о женщине: Комиссаржевская, Ахматова, Цветаева. Не надо мне только говорить о латентном гомосексуализме, это примитивное объяснение. Да я и не вижу ничего предосудительного в предпочтении однополых партнеров. А если единственная женщина, которую ты любишь, уже занята либо не отвечает взаимностью?
Не могу с уверенностью сказать, почему Наташа ушла к Кириллу. Может быть, будучи по Скрытой своей натуре сестрой милосердия, она его, как и Тимура, полюбила за муки, когда увидела, что Кирилловы муки превышают Тимуровы в том смысле, что синхронны, в то время как у Тимура все уже в прошлом? Это мое предположение подтверждает и ее дальнейшее поведение — не только визиты к брошенному мужу, но и позже, когда у Тимура обнаружили злокачественную опухоль в мозгу. С другой стороны, однако, Кирилл был единственным из нас, кто в трудных условиях повел себя по-мужски, хотя с ним в гебухе менее всего церемонились: и их послал подальше, и книгу за границей напечатал, а после того как его машина сбила, пошел на них в лобовую атаку и уже не отступал, пока его не вытурили из страны. Когда Тимур ей наскучил своей ангелической бесполостью и отсутствием писательского честолюбия, она потянулась было к самому из нас талантливому, то есть по этим параметрам — к самому мужчине, а, нарвавшись на Саулов отказ, выбрала мужчину по иным критериям. Одна гипотеза не противоречит другой. Скорее всего, и то и другое — жалость и уважение. И еще — удивление. Да и никто из нас не ожидал от Кирилла такой стойкости. Что бы там Саул о нем ни говорил — будто Кирилл добирает на периферии, потому что ему таланта не хватает.
У Саула тоже одно наложилось на другое. Кирилл сделал то, на что Саул не решился, — и Наташу из-под носа увел, и роман за границей напечатал. То есть проявился в отличие от Саула как настоящий мужчина. Здесь, думаю, и взыграло в нем собственническое чувство, и все сосредоточилось на ревности к жене. В его темном восточном мозгу — как он ни был индивидуально талантлив, а гены есть гены — произошло короткое замыкание: коли Кирилл украл у него любимую женщину и литературный успех, то теперь под угрозой семейное счастье, которого у Саула на самом деле не было. Наверно, его жена давала основания для ревности, а уж Кирилл просто оказался под рукой, олицетворяя собой все мировое зло, которое вдруг ни с того ни с сего обрушилось на Саула. Он скек-совал, отступил, проиграл и теперь все свои комплексы обрушил на жену, которая чудом спаслась от сувенирного грузинского кинжала, подаренного почитателями и неопасно висевшего на стене в кабинете Саула. В психушке он пролежал недолго, вернулся образумившийся, но побочный эффект его вспышки был тот, что жена вынуждена была сделать аборт, опасаясь, что ребенок родится дефективный.
Мне осталось досказать немногое, и я прошу прощения за повторы, потому что нарушал хронологию и забегал вперед. Но я ведь не профессиональный прозаик и притворяться в начале, что не знаю, что будет в конце, было бы не к лицу. Я не только не прозаик, но и не рассказчик, ибо принадлежу к породе слушателей. Этот рассказ и есть результат моего подслушивания биений чужих сердец. Хотя настоящим сердцеведом был среди нас Тимур — в том смысле, что знал сердечные секреты, но был слишком бескорыстен, чтобы воспользоваться этим своим сокровенным знанием в литературе. Вполне возможно, его бескорыстие было вынужденное — по натуре он писателем не был. Но если мы вышли в писатели, то исключительно благодаря ему.
Несмотря на размеры — он был даже не толстый, а жирный, несмотря на по-восточному изысканный флирт с жизнью, — любил вкусно поесть, выпить, ухаживать за женщинами и беседовать с друзьями, и всегда плотоядно облизывался от удовольствия либо предвкушая его, Тимур все-таки был человеком воздуха, не от мира сего, святым, хотя до конца мы это осознали, только когда он умер. Умирал он тяжело, Наташа устроила его в лучшую онкологическую лечебницу в Париже, где они жили с Кириллом после отъезда из Москвы. Наташа была при нем неотлучно, но ни ее присутствие, ни тамошние медицинские светила помочь ему уже ничем не могли. Вот я и говорю — кто знает, может быть, назначение Наташи на земле быть сестрой милосердия?
С Кириллом они расстались. Он переженился на шведке русского происхождения и переехал в Стокгольм, где ждет Нобелевской премии, будучи одним из 128 официальных претендентов на нее. Другим претендентом является Саул, который ждет ее в Москве, и, как мне кажется, шансы у него даже повыше — он символ гласности, ее живой результат, ибо весь его, теперь уже семитомный, эпос о караимском народе вышел полным изданием, включая запрещенную прежде главу о Сталине, где этот великий языковед на основании структурного анализа караимского наречия решает судьбу этого, возможно, потерянного, но благодаря Саулу вновь найденного колена Израилева. Еще одна причина моей ставки на Саула — у них там в Стокгольме очень любят писателей, которые родом из малых наций и про эти нации в своих книгах рассказывает.
Вообще, я думаю, нет больше в мире ни одной страны, в которой столько писателей надеялись бы получить эту злосчастную премию. Помню, в каком нервном шоке были Евтушенко, Вознесенский и Кушнер в день, когда было объявлено о присуждении ее Бродскому. Один из них даже выразился тогда в том смысле, что Бродский перекрыл им на Западе кислородные пути питания. А мой приятель прозаик X. — не называю имени, и так каждому ясно, о ком речь! Четыре раза в жизни он был близок к самоубийству, а кончалось тем, что в стельку напивался — в дни, когда Нобелевку присуждали тому же Бродскому, либо Солженицыну и Шолохову, даже Пастернаку, хотя тогда ему был всего двадцать один год и он успел написать только несколько рассказов, а опубликовал два.
Что касается меня, то я средней руки русский поэт, без особых претензий. К тому же после той истории с КГБ, на которой Саул сломался, а Кирилл окреп, в силу чистой случайности — моего имени не оказалось среди подписантов — началась моя административная карьера, и сейчас я больше известен как редактор прогрессивного журнала, чем как поэт. Да у меня на стихи теперь и времени нет, все идет на журнал.
Я не так честолюбив, как Кирилл, не так талантлив, как Саул, и в отличие от Тимура не слишком добр. Если кому и завидую, то мертвецу, а это самая безнадежная зависть. Он унес с собой в могилу не только гениальные изустные рассказы, но и тайное свое сердцеведение: он один знал нас всех, а мы его так и не узнали и бьемся сейчас над загадкой. Он открыл нам законы литературы и законы любви, он выбрал за нас женщину, которая к нему вернулась, когда он уже был на смертном одре. Пора признаться — я был безумно влюблен в Наташу, и моя любовь не ослабла с годами. И свой тогдашний цикл я сочинил вовсе не из чувства попранной справедливости, а из чистой ревности. К Учителю я не решался ревновать — как можно ревновать к святому? — но когда она ушла с Кириллом, мир встал на дыбы, все сместилось к чертовой матери, я потерял почву под ногами. Тогда я и стал искать утехи в мужских компаниях, ибо нет больше на свете женщины, подобной Наташе. Я ее не описываю здесь, потому что совершенно бесполезно. Кто догадывается, о ком пишу, поймет с полуслова. Я и затеял этот рассказ ради нее одной.
В этой истории я — третий лишний. Точнее — пятый лишний. Это история четырех сердец, мое билось отдельно от остальных, я оказался посторонним — то ли по нерешительности, то ли по молодости, то ли по эмоциональной скаредности. Все четверо расходовались до конца, даже Саул чуть жену не прирезал — я один был эконом и остался ни с чем. Потому мне и выпало рассказать эту историю, что я в ней не участвовал. Моя роль слушателя, наблюдателя, теперь рассказчика, а не участника. А сколько всего проносилось в моем воображении! Им и ограничилось…
Последний раз видел Наташу на кладбище, когда хоронили Тимура. Она привезла его прах из Парижа, осунулась, постарела, но была красивой, родной и желанной, как прежде. С ней рядом стоял маленький парижанин, не похожий ни на одного из предполагаемых отцов, но только на Наташу — и слава богу! Все, кто был на кладбище, принимали ее за вдову, а я так и не разобрался, каков ее теперь статус по отношению к покойнику, с которым она давно была в разводе. Кирилл на похороны не приехал — отмечаю это как хроникер, а не в осуждение. Она уезжала в Париж на следующий день, я подошел к ней поздороваться и попрощаться. Глаза у нее были сухие. Никто на этих похоронах не плакал, за исключением Саула — он рыдал в голос, безутешно, как дитя.
Нью-Йорк
1991
Виктор Ерофеев — Владимир Соловьев
КОНЕЦ ЛИТЕРАТУРНОЙ ДИАСПОРЫ?
В.ЕРОФЕЕВ. Летом прошлого года на международной набоковской конференции в Москве Владимир Соловьев (США) сделал доклад "Три жизни Владимира Набокова". Выходит, вы вернулись в Москву тем же, кем уехали 14 лет назад, — литературным критиком. Это несколько странно, потому что за эти годы вышло несколько ваших книг — и среди них нет ни одной литературоведческой. Три романа, два политологических исследования, не говоря уже о множестве политических статей в американской прессе. Доклад на набоковской конференции — рецидив?
В.СОЛОВЬЕВ. Скорее, повод для приезда в Советский Союз. Как состоявшийся тем же летом в Вермонте пастернаковский симпозиум — повод для приезда в США моих друзей Юнны Мориц и Фазиля Искандера. С моего отъезда в Америку я и в самом деле не занимался критикой, которая была моей литературной профессией, пока я жил в Москве и Ленинграде. На то были разные причины. Субъективная: исчерпанность жанра — ведь я опубликовал в советской периодике сотни статей и рецензий! Объективная: с каждым годом текущей критикой в Советском Союзе было заниматься все труднее и труднее — этого нельзя критиковать, потому что он официальный писатель, а этого, наоборот, потому что он опальный. Союз писателей превратился в секту неприкасаемых. В тоталитарной стране любой критик персона нон грата — даже литературный! В автобиографическом "Романе с эпиграфами" у меня есть глава "Апология критики, или Прощание с любимым ремеслом". Так вот, спустя 14 лет после прощания — "Роман с эпиграфами" написан еще в Советском Союзе — произошел ностальгический возврат к брошенной профессии, к оставленному жанру: с прошлого года я регулярно пишу критические эссе, которые передаются по радио "Свобода", а печатаются в зарубежной русскоязычной и советской прессе, где я повторно дебютировал статьей о семейной хронике отца и сына Тарковских в журнале "Искусство кино". А последняя моя критическая статья здесь — "Апофеоз одиночества" — написана в форме юбилейного адреса Иосифу Бродскому в связи с его 50-летием и опубликована в нью-йоркской газете "Новое русское слово". Кстати, старейшей русской газете в мире.
— Но Бродский же и герой вашего "Романа с эпиграфами"…
— Один из героев.
— Пусть один из героев, я сейчас о другом. "Роман с эпиграфами" написан полтора десятка лет назад в Москве, посвящен Ленинграду и только в этом году издан в Нью-Йорке. Даже отдельные главы, печатавшиеся в периодике, вызвали острую полемику. А уж тем более весь роман — боюсь, литературного скандала в связи с ним не избежать. Ведь это роман с живыми героями — Бродский, Кушнер, Евтушенко, Томас Венцлов, агенты КГБ, сам автор наконец. Естественный вопрос — почему вы не решались напечатать этот роман в течение пятнадцати лет, а сейчас вдруг взяли да отважились?
— Это не один, а два вопроса. На первый ответить легче, чем на второй. Я не издал этот роман вовремя, потому что считал не только его публикацию, но и, если хотите, само его сочинение преждевременным, а публикацию — так и опасной, ввиду его бесстыдного автобиографизма, укромности признаний и сокровенности мыслей. Политическая погода на русском дворе стояла тогда студеная, а герои "Романа с эпиграфами" — даже те, что помечены только именами либо инициалами, без фамилий, легко разгадываемы, а потому были уязвимы. Я подчеркиваю: были.
— Вы хотите сказать, что гласность повлияла не только на русскую литературу в пределах СССР, но и за его пределами?
— Несомненно. Ведь безопасность нынешней публикации "Романа с эпиграфами" для тех его героев, кто живет в СССР, — это ее условие, а не причина, которая состоит в том, что именно сейчас, в эпоху так называемой гласности, и началось соревнование двух русских литератур. Я говорю не об эмигрантской и советской — ведь были писатели, у которых эмигрировали их книги, а сами они продолжали жить в своей стране: тот же Фазиль Искандер, к примеру, либо ваш однофамилец Венедикт Ерофеев. Я говорю о литературе разрешенной и литературе свободной. В конце концов, и "Роман с эпиграфами" Написан в Москве. Когда я его писал, мною двигало в том числе желание восстановить попранную справедливость: страницы, посвященные Бродскому, написаны не о всемирно известном писателе, но о литературном отщепенце.
— Отсюда авторский напор, необходимость в котором теперь отпала?
— Верно — Нобелевская премия досталась не официальному советскому писателю, все равно кому, но — рыжему изгнаннику. Не в первый раз: за исключением Шолохова, три других русских лауреата также находились за пределами советской литературы: Бунин жил во Франции, Солженицын живет в Вермонте, а Пастернака советская пропаганда обзывала "внутренним эмигрантом". Вполне справедливо, кстати, только это следует поставить ему не в упрек, а в заслугу. Так вот, как это ни парадоксально прозвучит, но именно гласность, уничтожив границу между литературой разрешенной и литературой свободной, положила не конец их соревнованию, а начало. "Роман с эпиграфами" может принять участие в этом соревновании, по крайней мере, на равных. Ведь это соревнование не групп, а индивидуальностей.
— Так или иначе, вы устроили своему роману проверку временем длиной в 15 лет. Вы уверены, что "Роман с эпиграфами" выдерживает это испытание?
— Помните, что говорил Уильям Блейк? Вечность влюблена в произведение времени! А о том, что мой роман не устарел, свидетельствует полемика, которая разгорелась вокруг напечатанных из него глав, и сейчас, когда "Роман с эпиграфами" издан целиком, пошла по второму кругу. Главная претензия, как я понял, даже не к самому роману, а к факту его публикации: мне отказывают в праве на собственное мнение, которое я не должен иметь, а коли уж имею — не должен нигде высказывать. Подразумевается, по-видимому, что если я продержал свой роман пятнадцать лет в столе, то почему бы ему не застрять там навечно? Я знаю людей, которые предпринимали усилия, чтобы публикацию "Романа с эпиграфами" отменить — будь на то их воля, они бы его и вовсе уничтожили. А может быть, и в самом деле надо было дождаться смерти всех его героев, включая автобиографического, и опубликовать роман посмертно? Одно могу сказать со всей определенностью — затолкнуть его обратно в чернильницу я уже не смогу. А потому и в моем архиве ему больше не место.
Кстати, дважды, не сговариваясь, английский и русский наборщики опубликованных в периодике глав из "Романа с эпиграфами" слово "эпиграфы" заменили на "эпитафии" — я вовремя заметил ошибку и исправил ее: менее всего я хотел бы, чтобы "Роман с эпиграфами" превратился в "Роман с эпитафиями". Потому хотя бы, что заинтересован в его прежних героях в качестве будущих читателей, и, предвидя бунт персонажей, всячески бы его приветствовал.