Часть 34 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Хулиан взял меня за руку. Я пошла за ним, как будто растеряла всю силу воли. Он привел меня в свою комнату. В центре стояла кровать с белыми простынями. Я закрыла глаза, и его лицо сблизилось с моим.
– Ана, моя Ана-через-«ха», – продолжал шептать он мне на ухо. Его пальцы исследовали мои черты с такой нежностью, какой я не ожидала от его больших, тяжелых рук. Мои брови, глаза, нос, губы…
Я понятия не имею, когда я вышла из его квартиры в тот вечер, как я нашла дорогу в аптеку и как я спала в ту ночь.
С того дня в обед я ходила вдыхать запах моря с восьмого этажа и забываться в его объятиях.
* * *
Гавана начала приобретать другой облик. Вместе с Хулианом я внимательнее рассматривала листву огромных деревьев в Ведадо. Мы шли по Пасео и садились на любую скамейку, которая попадалась нам на пути. Вместе с ним дни, недели и даже месяцы казались всего лишь несколькими часами.
Иногда мы шли с Пасео на Калле Линеа, а оттуда – к его дому. Нам было все равно, была ли жара, или дождь, демонстрация в поддержку или против тех вещей, которые для нас ничего не значили.
Однажды в понедельник он позвонил мне в аптеку и сказал, что мы не сможем встретиться на этой неделе: ему нужно время, чтобы кое-что сделать. Это меня не обеспокоило. Но когда на следующей неделе он даже не позвонил, я начала тревожиться, хотя в глубине души всегда знала, что Хулиан обязательно исчезнет.
В день, когда солдаты пришли захватить аптеку от имени революционного правительства, я пришла на работу рано. Открыв дверь, я обнаружила под ней письмо от Хулиана.
Дорогая Ана-через-«ха»!
Я не знал, как попрощаться: я не умею прощаться. Я возвращаюсь в Нью-Йорк со своей семьей. Мы потеряли все. Здесь для меня нет места. Я знаю, что ты не можешь бросить свою мать, что ты в долгу перед семьей. То же самое и у меня. Я единственный, кто у них остался. Я хочу, чтобы ты была рядом со мной, чтобы существовали только ты и я.
И я знаю, что однажды мы встретимся снова. Мы уже разлучались однажды, но я нашел тебя.
Я буду скучать по нашим вечерам в парке, по твоему голосу, по твоей белой коже, по твоим волосам. Но лучше всего я буду помнить самые голубые глаза, которые когда-либо видел.
Ты всегда будешь моей Аной-через-«ха».
Хулиан
Еще один человек, который меня покинул.
Я не плакала, но и работать не могла. Я читала письмо так часто, что выучила его наизусть. Читала его про себя, а потом вслух, перечитывала каждое предложение. Мои встречи с ним в квартире на восьмом этаже с видом на море были выгравированы в моем сердце, в моей голове, на моей коже.
И дождь тоже. Как только начинается дождь, я вижу, как Хулиан протягивает мне руку, поднимает меня, обнимает. Мне было за что поблагодарить его.
Я пообещала себе, что отныне я больше никого не впущу в свою жизнь. Все эти надежды не для меня. С каждой минутой лицо Хулиана выцветало в моей памяти, но я все еще могла отчетливо слышать его голос: «Ана-через-«ха».
А потом появились солдаты.
Я видела, как они вылезли из машины и подошли к двери аптеки. Я повторяла слова из прощального письма Хулиана, как будто это было заклинание, которое могло защитить меня. К счастью, Эсперанса оставалась очень спокойной и смогла передать свое спокойствие и мне. Я ждала их за прилавком, не говоря ни слова. Они пришли, чтобы отнять у меня то, что принадлежит мне, то, что я построила тяжелым трудом. Мне больше нечего было терять.
Глядя им прямо в глаза, я разорвала письмо на тысячу кусочков. Мой великий секрет оказался на полу, в маленькой мусорной корзине. Я не дала им ничего сказать. Ошеломленные, солдаты просто уставились на меня. По-прежнему молча я обняла Эсперансу и Рафаэля и вышла из аптеки, не оглядываясь. Пусть они забирают все. Я больше не чувствовала страха.
По дороге домой я ускорила шаг и повторяла про себя: этот город – перевалочный пункт, мы приехали сюда не для того, чтобы пустить корни, как эти древние деревья.
Когда я пришла домой, в гостиной были Густаво и Виера с ребенком, которому только что исполнилось три года. Густаво был полон решимости держать Луиса как можно дальше от нас: я не знала, делал он это, чтобы наказать нас или чтобы не дать нам привить его сыну отношение к стране, за которую он сам был готов умереть. Я думала, что он, вероятно, появился после такого долгого отсутствия, просто чтобы узнать, как мы отреагировали на захват аптеки.
То, что принадлежало нам, теперь находилось в руках нового порядка, частью которого был мой брат.
* * *
Ночи становились все более трудными для меня. Если мне удавалось заснуть, мои воспоминания превращались в бессмысленную путаницу. В моих снах смешивались Хулиан и Лео. Иногда я просыпалась оттого, что видела Хулиана на палубе корабля «Сент-Луис», державшего меня за руку, когда мы поднимались по трапу, и Лео – взрослого мужчину, сидящего рядом со мной под огненными деревьями в парке.
Я вернулась к нашей домашней рутине и начала давать уроки английского детям, которым было наплевать на учебу. Я стала немецким учителем, который преподавал английский в районе, где меня знали как полячку. Дети и подростки, которые приходили к нашему крыльцу, чтобы я научила их говорить: «Том – мальчик, а Мэри – девочка», стояли в очереди на выезд из страны вместе со своими родителями. Один из них, юноша, который должен был пройти военную службу после окончания школы, отчаянно хотел покинуть остров, но ему сказали, что из-за его «призывного возраста» это невозможно. Я стала учителем, а мое крыльцо – исповедальней.
Эсперанса и Рафаэль не потеряли работу после захвата аптеки. Они изредка приходили ко мне в гости и рассказывали, как обстоят дела после перехода аптеки к государству. Еще одним событием стало то, что муж Эсперансы оказался в тюрьме за пропаганду религии, которая не признавалась временным правительством. Их называли сектой, опасной для патриотизма, который пытались привить пылкой массе людей, жаждущих перемен. Эсперанса и ее свидетели Иеговы отказывались салютовать флагу, петь национальный гимн и выступали против войны. Это делало их персонами нон грата в обществе, которое должно было находиться в постоянном состоянии готовности к борьбе.
Однажды вечером я заметила, что Эсперанса встревожена. Она прошептала, что новое правительство «превратилось в арбуз: снаружи зеленое, а внутри красное», но я не поняла ее слов.
Виера работала день и ночь вместе с Густаво, и они стали оставлять мальчика с нами. Мы говорили с Луисом по-английски, и через несколько месяцев он уже мог нас понять. Через год его английский стал лучше, чем испанский. Узнав об этом, ни Виера, ни Густаво не протестовали. Они были вовлечены в общественные процессы, которым посвящали все свое время. В те бурные дни семья не считалась чем-то важным.
Луис стал ночевать у нас дома почти каждую неделю. Мама решила, что внуку нужно свое пространство, и мы поселили его в соседней с ее комнате. У нас появилась надежда. На что именно, я понятия не имела, но это были радостные дни. Прежде всего я была счастлива, оттого что вижу, как растет ребенок, свободный от вины перед Розенталями.
Мы были немного удивлены тем, что Гортензия держится на расстоянии от Луиса, – она вела себя совсем по-другому, чем когда маленький Густаво приехал из Нью-Йорка. Наверное, тогда она думала, что нам нужна помощь, но с этим ребенком все было по-другому: мы посвящали ему все свое время. Или, может быть, она не хотела эмоционально привязываться, чтобы снова не оказаться в роли, до которой Густаво в конце концов низвел ее: простой обслуги, не той, кто заботился о нем, кормил его, дарил ему свою любовь в те годы, когда он больше всего в ней нуждался. Однажды летом – самым жарким из всех, что мы пережили, – я получила конверт от Хулиана из Нью-Йорка. Внутри была его фотография в парке, похожем на тот, где мы обычно встречались.
Письма не было, только фотография, дата и посвящение.
Хулиан никогда не говорил много. Я расценила те несколько слов, которые он написал на обратной стороне, как его прощальное послание: «Моей Ане-на-«ха». Я никогда тебя не забуду».
Анна
2014
Светало здесь мгновенно. Минуту назад была ночь, а в следующую – уже утро.
Между ними нет промежутка. Я проснулась от солнечного света, проникающего сквозь веки, чувствуя тепло мамы за спиной. Она смотрела на меня с улыбкой и гладила мои волосы. Сегодня она тоже проснулась с ароматом фиалок.
Я повернулась к фотографии папы, которую привезла с собой и поставила рядом с лампой. Мы посмотрели друг на друга, и я поняла, что мама счастлива. Эта поездка изменила нас всех.
– Я не обращала на тебя особого внимания, – обратилась я к нему, – но теперь ты у себя дома!
Мама улыбнулась, когда увидела, что я разговариваю с фотографией. С тех пор, как мы приехали, мама и тетя Ханна стали неразлучны. Они проводили часы заразговорами, и мне было интересно, что бы папа на это сказал. Они обшарили каждый уголок, каждый гардероб.
Мама знала, что каждая сложенная блузка, брошь или старая монета хранит в себе историю, и каждую из этих историй она хотела сохранить.
– Ты не должна такое выбрасывать, – говорила она тете Ханне, указывая на несколько пожелтевших листов бумаги, перевязанных красной ленточкой. – Сохрани их: ты никогда не знаешь, как все обернется.
Это были документы, дававшие право собственности на дом в Берлине, которые казались ей теперь священными.
– Даже если они уже недействительны, это семейная реликвия, – настойчиво говорила мама, поглаживая тетину руку.
Отец с каждым днем становился ближе к ней. Он больше не был просто человеком, которого она встретила на концерте в часовне Святого Павла. Теперь у него появилось прошлое, у его семьи было лицо, у него было детство. Тетя Ханна открыла папину книгу, рассказала нам его историю, и мамины причины для жалоб постепенно стали исчезать. Да, она потеряла мужа, а я потеряла отца, но тетя Ханна потеряла всю свою жизнь.
Я думаю, что надгробие на кладбище с именем отца и погружение в прошлое Розенталей помогло маминому горю утихомириться в ее душе. Я же обнимала ее и, если она волновалась, на всякий случай говорила, что все будет хорошо, – я чувствовала, что теперь узнала папу и у нас есть кто-то, о ком мы должны заботиться.
С каждым днем тетя Ханна слабела. В какие-то моменты она даже делалась потерянной, не знала, что делать и куда идти. Когда я впервые увидела ее стоящей в дверном проеме, она почти касалась головой притолоки. Сейчас же она казалась более низкой, согбенной и ходила медленным, тяжелым шагом старой женщины.
А может, это просто я здесь подросла? Так сказала мне мама.
Еще она говорила, что хотела бы вернуться в Нью-Йорк.
Я не понимала почему. Может быть, она хотела вернуться к своим занятиям испанской литературой в университете, возобновить жизнь, которую забросила много лет назад? Но если бы все зависело от меня, мы бы остались здесь, жили в доме тети Ханны и искали бы школу, в которую я могла бы пойти.
Долгие паузы в рассказах тети Ханны о прошлом становились все более длинными и частыми. О том, что происходило в далеком прошлом, она часто стала рассказывать в настоящем времени, и это сбивало нас с толку.
Я сидела с ней часами, внимательно слушая эти странные монологи, которые никто не мог прервать. Иногда, пока она рассказывала бесконечные истории, я фотографировала ее, но это, кажется, ее не волновало. Когда она замолкала, мы с мамой видели, какой она стала хрупкой. Но когда она говорила, на ее бледных щеках снова появлялся легкий румянец.
Я думала, что к концу нашей поездки маме больше нечего будет узнавать о папе. Но, скорее всего, мы уедем отсюда, так и не узнав, что же на самом деле случилось с моим дедушкой Густаво. Тетя Ханна всегда говорит только о Луисе.
* * *