Часть 43 из 60 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ты кое-что забываешь, Джо. У меня здесь законный бизнес. Я сдаю катера. У меня строительная компания. У меня склад. Моя мать гуляет по району в поисках трав. Я имею право спросить о покойнике в гавани поблизости, особенно раз этот мужик работал у меня – ну, у мамы.
Пек медленно покачал головой.
– Раньше здесь было тихо. До того, как понаехали цветные.
Элефанти нахмурился.
– До того, как появились наркотики, Джо. Не цветные. Наркотики.
Пек пожал плечами и отпил скотч.
– Мы разберемся вместе, – сказал Элефанти. – Но не втягивай меня в другое свое дело. И вбей в башку своим так называемым честным ребятишкам, что моя мать не имеет отношения к стрельбе на Витали. Потому что если с ней что-нибудь случится, пока она собирает одуванчики, папоротники или какой еще там гребаный гербарий ей нужен для здоровья, если она хотя бы споткнется и коленку поцарапает, то их лавочка закроется. И твоя тоже.
– Ты чего кипишишь? Твоя мать обходит здешние пустыри уже много лет. Никто ее не трогает.
– На всякий случай. Старые цветные ее знают. Шпана – нет.
– Тут я ничего поделать не могу, Томми.
Элефанти встал, допил, вернул бутылку «Джонни Уокера» обратно в ящик стола и закрыл его.
– Мое дело – предупредить, – сказал он.
20. Травник
Пиджак валялся на облезлом диване в подвале Руфуса. По собственным подсчетам, он провел там уже три дня – пил, спал, пил, чуть-чуть ел, спал и в основном, недружелюбно известил его Руфус, пил. Руфус приходил и уходил, приносил новости – не очень хорошие, не очень плохие. Сосиска и Димс живы, лежат в больнице в Боро-Парке. Его разыскивают копы. Как и все работодатели: мистер Иткин; дамы из Пяти Концов, включая сестру Го; мисс Четыре Пирога; и разнообразные клиенты, у кого он подхалтуривал. Как и какие-то белые необычного вида, приходившие в Коз.
Пиджаку было все равно. Его поглощали события того вечера – как он выловил Димса из воды, как оказался в гавани ночью. Он никогда там не плавал. Однажды, много лет назад, когда он только переехал в Нью-Йорк и они с Хетти были молоды, они условились, что однажды попробуют – прыгнут ночью в гавань, чтобы посмотреть на берег из воды, прочувствовать воду и то, как Нью-Йорк смотрится оттуда. Очередное из множества обещаний, которые они давали друг другу в молодости. Были и другие. Увидеть гигантские секвойи в Северной Калифорнии. Навестить брата Хетти в Оклахоме. Сходить в ботанический сад в Бронксе и посмотреть на сотни тамошних растений. Столько обещаний, и ни одно не исполнено – кроме этого. Впрочем, она это сделала в одиночку. Она прочувствовала воду ночью.
На этот день – третий – Пиджак заснул, пока еще было светло, и приснилась ему она.
Впервые со времени своей смерти она появилась молодой. Коричневая кожа блестящая, лоснящаяся и чистая. Глаза распахнутые, искрятся от воодушевления. Волосы заплетены в косички и красиво уложены. На ней было коричневое платье – он его помнил. Хетти сама его сшила на материной швейной машинке. Украшено с левой стороны, над самой грудью, желтым цветком.
Она появилась в подвальной котельной Руфуса с таким видом, словно только что выпорхнула с воскресного церковного пикника в родном Поссум-Пойнте. Села на старую кухонную раковину, лежавшую на боку. Опустилась легко, без усилия – воплощение грации, словно садилась в кресло с подлокотниками и воспарила бы, если бы оно опрокинулось. Скрестила красивые ножки. Уложила коричневые руки на коленях. Пиджак уставился на нее. В коричневом платье с желтым цветком, с уложенными волосами, с коричневой кожей, мерцающей под каким-то тайным источником света в сыром и темном подвале, выглядела она мучительно прекрасно.
– Я помню это платье, – начал он.
Она ответила печальной, скромной улыбкой.
– Ну тебя, – сказала она.
– Правда, припоминаю, – сказал он. Неловко пытался загладить их предыдущие споры, сразу встречая комплиментом.
Она посмотрела на него грустно.
– Кажется, ты живешь тяжело и неправедно, Каффи. Что же случилось?
Каффи. Она не называла его так много лет. С самой молодости. Звала папочкой, или милым, или дурнем, или иногда даже Пиджаком – прозвищем, которое сама презирала. Но Каффи – редко. Это что-то из старины. Из других времен.
– У меня все хорошо, – бодро ответил он.
– И все же случилось столько плохого.
– Ни чуточки, – сказал он. – Теперь все чудно. Все исправлено. Окромя денег Рождественского клуба. А это можешь исправить ты.
Она улыбнулась и посмотрела на него тем самым взглядом. Он уже и забыл тот самый взгляд Хетти – ее улыбку, полную понимания и принятия, говорившую: «Все пустяки прощены, я смиряюсь с ними и со всем прочим: с твоими провинностями, твоими кривыми и косыми дорожками – со всем, потому что любовь наша есть молот, выкованный на наковальне божьей, и даже твоему самому дурному невменяемому поступку ее не переломить». Тот самый взгляд. Он растревожил Пиджака.
– Я вспоминала родину, – произнесла она.
– Да ну, что было, быльем поросло, – отмахнулся он. Она не обратила на это внимания.
– Я вспоминала луноцвет. Помнишь, как я гуляла по лесу и собирала луноцвет? Который распускался по ночам? Обожала его без памяти. Обожала его запах! Я уж и позабыла все!
– Да ну, ерунда, – сказал он.
– Ой, брось! Так уж он пах, так пах. Как ты мог забыть?
Она встала, сцепив руки у груди, осмелев от воодушевления любви и молодости – это ощущение он уже напрочь забыл. Это влечение ушло так давно, что казалось неправдой. Новизна любви, великая свежесть молодости. Он смешался, но попытался скрыть это, сказав «пф-ф-ф». Хотелось отвернуться, но не получалось. Такой она была красивой. Такой молодой.
Она снова села на раковину и, заметив выражение его лица, наклонилась вперед и игриво коснулась его руки. Он не сдвинулся, но насупился: боялся поддаться моменту.
Она снова выпрямилась, уже посерьезнев, игривости как не бывало.
– На родине, в детстве, я гуляла по лесу и собирала луноцвет, – сказала она. – Папочка мне выговаривал. Ты его знаешь. Жизнь цветной девочки ломаного гроша не стоит. А он хотел, чтобы я поступила в колледж и все такое. Но меня тянуло к приключениям. Мне было семь-восемь лет, скакала по лесам, как кролик, резвилась, делала то, что говорили не делать. В какую же даль приходилось забираться, чтобы найти эти цветы. Однажды я забрела в чащу, услышала крики и вопли – и тут же в кусты. Вопли были такие громкие, что мне стало интересно и я подкралась, и кого я вижу, как не тебя с твоим папочкой. Вы пилили большущий старый клен поперечной пилой.
Она помолчала, вспоминая.
– Ну, он пилил. Он был пьян, а ты был еще совсем крошка. И вот он мотал тебя туда-сюда, как куклу, урабатывая пилу вусмерть.
Она усмехнулась.
– Ты старался как мог, но выбился из сил. Мотался туда-сюда и наконец свалился. А твой папа до того допился, что бросил свой конец и попер на тебя. Схватил рукой за шкирку и заорал так, что я никогда не забуду. Всего одно слово.
– «Пили», – грустно сказал Пиджак.
Какое-то время Хетти задумчиво сидела.
– «Пили», – повторила она. – Подумать только. Так с ребенком разговаривать. Нет на свете ничего хуже, чем мать или отец, которые жестоко обращаются с детьми.
Она задумчиво поскребла подбородок.
– Тогда мир для меня еще только прояснялся. Я видела, как мы живем под белыми, как они к нам относятся, как относятся друг к другу, их жестокость и фальшь, ложь, которую они плетут друг другу, и ложь, которую научились плести мы. На Юге было тяжело.
Она посидела в раздумьях еще минуту, почесала длинную красивую голень.
– «Пили», – сказала она. – Орать на такого крошку. Мальчик за мужской работой. А он упился до чертиков.
Пронзив Пиджака взглядом, она тихо добавила:
– И несмотря ни на что, у тебя был такой талант.
– Да ну, что было, то прошло, – сказал он.
Она вздохнула и снова посмотрела на него тем самым взглядом – взглядом, полным терпения и понимания, какой он помнил с тех пор, как они были детьми. На миг показалось, будто повеяло свежей красной почвой и ароматами весенних цветов, вечнозеленой сосны, огуречного дерева, ликвидамбара, каликанта, золотарника, тиареллы, коричного чистоустника, астры, а потом в воздухе разлился ошеломительный запах луноцвета. Он тряхнул головой, решив, что пьян, потому что в этот миг, среди хлама в подвальной котельной обшарпанных Вотч-Хаусес в Южном Бруклине, примерещилось, будто он вернулся в Южную Каролину и увидел Хетти верхом на пони ее отца, и как она гладит животное по шее, и как пони стоит на заднем дворе у папиного огорода, и помидоры, тыквы, листовую капусту. Какой высокой, молодой и прекрасной казалась Хетти, когда оглядывала красивый и ухоженный зеленый двор своего папы.
Хетти прикрыла глаза и подняла голову, принюхалась. Сказала:
– Теперь и ты почувствовал, да?
Пиджак хранил молчание, боясь признаться.
– Раньше ты обожал запах трав, – сказала она. – Любых. Мог по одному запаху определить любое растение. Я тебя за это обожала. Мой Травник.
Пиджак отмахнулся.
– Ох, ты все про старое, женщина.
– Да, про старое, – сказала она тоскливо, глядя поверх его головы. Казалась, она видит что-то далеко-далеко. – Помнишь миссис Эллард? Белую старушку, у которой я работала? Я никогда не рассказывала, почему от нее ушла?
– Потому что поехала в Нью-Йорк.
Она печально улыбнулась.
– Ты прямо как белый. Любую историю переиначиваешь под себя. Послушай меня в кои-то веки.
Она потерла колено и начала:
– Мне было четырнадцать, когда я стала ухаживать за миссис Эллард. Я заботилась о ней три года. Никому она не доверяла больше, чем мне. Я и стряпала, и занималась с ней упражнениями и делами, давала лекарства, которые прописал доктор. Когда я только пришла, она очень недужила, но я выхаживала белых с двенадцати лет, так что свое дело знала. Без меня миссис Эллард даже к врачу не ходила. С места не двигалась, пока я не приду к ней домой поутру. Спать по ночам не ложилась, если я ее не укладывала. Я знала всю ее вдоль и поперек. Доброе у нее было сердце. Но вот дочка ее – дело другое. А уж дочкин муж – сущий дьявол.
Однажды этот муж приходит ко мне и говорит, будто дома чего-то не хватает. Я спрашиваю чего, а он разозлился и ответил, что я ему перечу и должна вернуть одиннадцать долларов. Из-за этих одиннадцати долларов его чуть удар не хватил, так он разъярился. Сказал: «Вычту из твоей следующей получки».