Часть 44 из 60 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ну, я понимала, что это значит. Видишь ли, старушка была при смерти, и они хотели выставить меня из дома. Когда он обвинил меня в краже тех одиннадцати долларов, я как раз только получила деньги, а зарабатывала я всего четырнадцать долларов в неделю, так что решила больше двух недель не задерживаться. Но дочка сказала: «Не говори моей матери. Она огорчится, и она умирает, и ей станет только хуже». Обещала мне доплатить, если я буду помалкивать. И я согласилась.
Что ж, я понимала, чего они хотят. О том, как заботиться о несчастной миссис Эллард, они знали не больше, чем пес знает о праздниках. Жаловались на нее, кормили тем, что ей нельзя, оставляли лежать в собственных отходах, забывали давать таблетки и все прочее. Я была только подростком, но и то сообразила, что хорошего тут не жди. Как бы нож ни падал, я знала, куда придется острый конец, так что приготовилась уходить.
За три дня до конца своего срока я пришла кормить миссис Эллард, а она расплакалась. Сказала: «Хетти, почему ты меня бросаешь?» Тут я и поняла, что дочка врала мне в глаза. Я ни на секунду не задержалась, когда эта бессовестная баба налетела на меня и сделала вид, будто злится, что я проговорилась ее матери о своем уходе. Я поняла, что проработала две недели впустую. Поняла, что те гроши, которые мне причитались, – ну… о них можно забыть.
Она пожала плечами.
– Видать, это муж дочки подбил ее на эту чертовщину. Он был хитрый, а жена у него – не семи пядей во лбу. Сама я такую пакость никогда бы не удумала. Было бы стыдно от одной мысли. Уволить меня из-за одиннадцати долларов. Если начистоту, он мог сказать, что я украла хоть один доллар, хоть тысячу. Неважно. Он белый, а слово его – Святое Писание. В нашем мире ничего не происходит, пока так белые не скажут. Им слаще собственная ложь, чем правда, когда она звучит из наших уст.
Вот почему я переехала в Нью-Йорк. И если помнишь, ты не хотел меня пускать. В те времена ты так напивался, что право от лево не отличал. Не то что знал о гадостях, которые я переживала изо дня в день. Нам надо было покинуть Юг, иначе я бы кого-нибудь убила. Вот я и перебралась сюда. Работала три года, дожидаясь, пока тебе хватит смелости приехать. И наконец ты приехал.
– Я сдержал слово, – сказал он слабо. – Приехал.
Ее улыбка пропала, на лице показалось знакомое горе.
– Дома ты дарил жизнь тому, на что другой не обратил бы ни малейшего внимания: цветам, деревьям, кустам да травам. Прочие мужчины на это только наступали. Но ты… все травы, цветы и чудеса от божьего сердца – ты знал к ним подход, даже когда напьешься. Вот кем ты был на родине. Но здесь…
Она вздохнула.
– В Нью-Йорк приехал уже не тот, кого я знала в Южной Каролине. За все годы в нашем доме не бывало ни цветочка. Ничего зеленого под потолком или на стене, разве что я иногда что-нибудь принесу.
– Мне стало худо, когда я сюда перебрался, – сказал Пиджак. – Тело совсем отказало.
– Ну конечно.
– Правда. Я же ложился на операции и все такое, не забыла?
– Ну конечно, – сказала она.
– И мачеха моя…
– Все я знаю про твою мачеху. Все: как она каждое воскресенье приходила к Иисусу, а всю неделю жила как дьявол… делала с тобой неподобающие вещи, когда ты был всего лишь малышом. Ничего хорошего она тебе не сделала. Твои привычки тебе привили те самые люди, которые должны бы учить, как стать хорошим человеком. Вот почему ты так любишь Димса. Он ступил на ту же дорожку. Мальчишке достались все синяки да шишки, его гнобили с того дня, как выволокли на свет.
Пиджак слушал в ошарашенном молчании. В ушах звенел молот, и он оглядел подвал, но нигде не увидел движения. Неужели этот грохот стоит у него внутри? Так бьется его собственное сердце? Казалось, какую-то его часть раскололо, и внутри старой личности внезапно распрямился человек, которым он был когда-то, молодой парень с крепким здоровьем и наивной жаждой мудрости и знания, раскрыл глаза и оглядел комнату.
Голова гудела. Он потянулся с дивана, поискал рукой бутылку, но не нашел.
– Подумать только, ведь что такое по правде этот самый Нью-Йорк? – сказала тихо Хетти. – Мы сюда приезжаем за свободой, а по итогу наша жизнь хуже, чем была дома. Белые только преподносят ее по-другому. Они не прочь, если ты сидишь рядом с ними в метро или едешь в автобусе на переднем сиденье, но попроси ту же зарплату, поселись по соседству или хлебни столько горя, что уже не захочется подняться и завести песню о том, как велика Америка, и тебя так оглоушат по голове, что из ушей гной брызнет.
Она задумалась.
– «Звездно-полосатый стяг», – хмыкнула она. – Мне никогда не нравилась эта старая, лживая, ленивая, лицемерная, воинственная, бражная песня. Про взрывы бомб и так далее.
– Моя Хетти так не говорила, – выдавил Пиджак. – Ты не моя Хетти. Ты привидение.
– Хватит тратить остатки своей захудалой жизни на постыдный страх перед мертвецами! – огрызнулась она. – Я не привидение. Я – это ты. И хватит трепать людям, будто мне бы понравились мои похороны. Я их ненавижу!
– Прекрасные были похороны!
– Меня с души воротит от наших дешевых представлений, – спокойно сказала она. – Почему бы в церкви не поговорить о жизни? В церкви не услышишь и слова о рождении Иисуса Христа. Но зато людям никогда не надоедает распевать и ликовать из-за Иисусовой смерти. Смерть – только одна часть жизни. Иисус, Иисус, Иисус, всю дорогу – смерть Иисуса.
– Да ты же сама всегда первая выла про Иисуса! И что он дарует тебе сыр!
– Я выла про Иисусов сыр, потому что Иисус мог превратить говно в сахар! Потому что, если бы у меня не было Иисуса и его сыра, я бы кого-нибудь убила. Вот чем мне помогал Иисус все шестьдесят семь лет. Хранил меня в здравом уме и на правильной стороне закона. Но и Он выдохся, друг ты мой. Устал от меня. Я на Него не в обиде – меня довела ненависть в собственном сердце. Не было сил видеть, как мужчина, которого я так люблю, мой Травник, стоит у окна нашей квартиры, обсасывая крабьи лапки, смотрит на статую Свободы и треплется ни о чем, когда знала, что он только и ждет, когда я засну, чтобы в ту же минуту дать бутылке пропитать его нутро. Меня от этого брало такое зло, что я могла бы убить нас обоих. И вместо этого я пошла в гавань. И отдалась в руки Божьи.
Впервые в жизни Пиджак почувствовал, как внутри что-то надламывается.
– Ты теперь счастлива? Там, где теперь обретаешься, Хетти? Ты там счастлива?
– Ой, хватит скулить, как собака, и будь мужиком.
– Нет нужды меня поносить. Я и так знаю, кто я есть.
– То, что ты выволок Димса из воды, ничего не меняет. До беды его довели те, кто его воспитывал, а не ты.
– Я не из-за него трясусь. Я переживаю из-за денег Рождественского клуба. Церковь требует свои деньги, вынь да положь. Я расплатиться не в состоянии. Мне самому жить не на что.
– Снова-здорово. Грешишь на других из-за своих неприятностей. Полиция бы сейчас не кружила у церкви, если бы ты не напился!
– Не я виноват, что Димс начал торговать отравой!
– Он хотя бы не губил себя тем, что допивался до смерти!
– Г’ван, баба! Оставь меня. Г’ван. Иди своей дорогой!
– Не могу, – сказала она тихо. – Хотела бы. В том и штука. Ты должен меня отпустить.
– Научи как.
– Не знаю как. Мне смекалки не хватает. Я только знаю, что ты должен быть прав. Чтобы отпустить меня, ты должен быть прав.
* * *
Через полчаса в подвал вошел Руфус с бутербродом с колбасой, банкой колы и двумя аспиринками. Пиджака он нашел сидящим на облезлом диване, с квартой самогона «Кинг-Конг» на коленях.
– Ты бы поел, прежде чем хвататься за «Конга», Пиджачок.
Пиджак взглянул на него, потом на кварту в руке, потом обратно на Руфуса.
– Я не голодный.
– Поешь-поешь, Пиджачок. Полегчает. Нельзя до конца жизни разлеживаться и разговаривать самому с собой, будто ты двухголовый. Никогда не видел, чтобы человек разлеживался и болтал сам с собой, как ты. Ты уже хорош?
– Руфус, можно тебя спросить? – сказал Пиджак, пропуская мимо ушей вопрос.
– Конечно.
– Где тогда жили твои родители?
– На родине в Поссум-Пойнте?
– Ага.
– Мы жили там же, где и ты. Дальше по дороге.
– И чем вы занимались?
– Работали издольщиками. Как и вы. Работали у семьи Колдеров.
– А семья Хетти?
– Ну, ты-то знаешь побольше моего.
– Запамятовал.
– Ну, какое-то время они тоже работали издольщиками у Колдеров. Потом папа Хетти ушел оттуда и купил пятачок земли рядом с ручьем Томсон. Родные у Хетти думали наперед.
– Они еще живые?
– Не знаю, Пиджачок. Она же была твоей женой. Ты с ними не общался?
– После того как мы переехали – нет. Я им никогда не нравился.
– Их уже нет давно, Пиджачок. Забудь про них. Хетти, насколько помню, была младшей. Родители давно уже умерли. Остальные наверняка переехали из Поссум-Пойнта. В Чикаго или, может, Детройт. Сюда они не приезжали, это я знаю. Где-то у Хетти могут быть родственники. Может, двоюродные.
Пиджак посидел в молчании. Наконец сказал:
– Я скучаю по дому.
– Я тоже, Пиджачок. Есть-то будешь? Не стоит заливать «Конг» в пустой живот.
Пиджачок отвернул крышечку, поднял квартовую бутылку, потом остановился на полпути и спросил:
– Скажи-ка мне, Руфус. Когда ты сюда приехал, сколько тебе было?