Часть 19 из 31 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Третья записная книжка
29
У меня ушла почти неделя на то, чтобы написать прошлый дневник, сейчас вторая неделя марта, и я не знаю, сколько времени у меня осталось. Так что надо продолжать и переходить к моему мальчику.
Новый год только начался, когда пришла боль. Глядя на гостей в смокингах и шелковых платьях, собравшимся в Старой Усадьбе, можно было подумать, что вместе с Новым годом к нам приходит Новая Англия, но после того, как над моей фигурой и положением поумилялись, я сослалась на усталость и рано ушла в постель. Намного позже рядом со мной улегся вусмерть пьяный Фрэнклин, но прикасаться ко мне не пытался. К тому времени я и моя фигура в равной мере отвращали и завораживали его. «До тебя не доберешься, – говорил он. Или: – Ты похожа на свиноматку с фермы Блекера». Но бывало, что он ласкал мою грудь, хоть она и распухла. Он даже как-то припал к ней ртом и взглянул на меня своими светло-голубыми глазами, проверяя, посмею ли я ее отнять. Его зубы захватили саднящий сосок, но я не шевельнулась. Я знала, что лучше его не бесить. Он облизал розовато-коричневый кружок, и я подумала, как когда-то, очень давно, пришла бы от этого в восторг, от этого почти болезненного прикосновения его языка, его зубов к самым нежным моим местам.
Он словно понял, о чем я думаю, пальцы его правой руки крепче сдавили мою грудь, но я закрыла глаза и стала думать о другом. О саде Джейни, сбегающем к болоту. О себе и своем ребенке (я надеялась, что девочке), о том, как мы собираем травы для котелка. Он вскоре кончил, помогая себе второй рукой. Он даже не хотел быть во мне. Он этого не говорил, но я знала, он думал, что это как-то неправильно, и я с облегчением приняла эту передышку. Я держалась за мысль о том, что все изменится, когда родится моя девочка, – мы с Фрэнклином сможем снова стать прежними.
Когда пришла настоящая боль, внизу и в глубине, Фрэнклин и прочие Лафферти пребывали в Усадьбе, потому что полковник заинтересовался охотой, а тогда как раз был сезон. Меня отправили в постель почти на весь январь. Мне говорили, что это для моего же блага, но я знала, что это ради следующего Лафферти, не ради меня. Кольца глубоко врезались мне в палец, но никто бы не позволил их срезать. Поначалу я обрадовалась боли, когда она только начала меня перемалывать, потому что подумала, что скоро все кончится и меня выпустят из заключения в спальне. Но скоро не получилось.
Послали за местной акушеркой, которую знал врач, но она была не Джейни. Она была холодной, неулыбчивой женщиной, которая отчитала меня за то, что я встала. От муки я стала звать свою подругу. Я плакала, кричала и говорила врачу, что не хочу, чтобы ко мне прикасалась чужая женщина. За дверью пошептались, а потом она наконец пришла.
Джейни держала меня за руку, прикладывала холодные примочки ко лбу и вполголоса бормотала заклинания. Больше никто не заходил. Настала ночь, а ребенок не появился. Кабинетные часы внизу пробили полночь, потом час, два. Вскоре после того, как они смолкли, кричащего ребенка достали из моего тела, разорвав меня в клочья.
Сейчас я не могу вспомнить ни боль от того, как ребенка тащили наружу, ни кровь, которой, говорят, я потеряла много, ни даже то, как младенец выглядел, потому что помню только, что чувствовала странное отчуждение от корчащегося, стонущего животного, которое произвело на свет мальчика (о, как они были довольны!), истерзанного существа, все еще лежавшего на кровати. Джейни поднесла ребенка к окну и, осмотрев, сказала:
– Слава богу. В отца удался.
Полагаю, она имела в виду, что они будут довольны, что он похож на Лафферти.
Она помолчала.
– У него не будет дара видения, он родился не под звон. Но живой, кричит.
Когда его наконец принесли мне – ненадолго, было ясно, что мне его доверить нельзя, – он оказался щупленьким и сердитым, и лицо у него было ярко-красное, напомнившее мне Фрэнклина, когда тот бывал в ярости. Кормилица, которую они наняли, быстро унесла его в детскую, и Джейни пришлось уйти. Джейни погладила меня по голове, мое лицо было мокрым от слез. Когда она ушла, я отвернулась к стене и задумалась, когда придет любовь. Я не видела связи между собой и извивающимся существом, которое из меня вынули. Грудь у меня болела и саднила, из нее начало течь на простыни. Когда пришел врач осмотреть меня, я стиснула зубы и стала ждать, когда его ледяные толстые пальцы оставят в покое мои больные места.
Он укрыл меня и обернулся поговорить с леди.
– Лафферти, которая стояла на пороге. Повреждения есть, но заживут. Она поправится. Но не сразу, имейте это в виду. Дайте ей пару недель, миледи.
Пару недель до чего? Вскоре я это выяснила.
Лафферти хотели окрестить его пораньше, поэтому я едва оправилась, как нам пришлось снова выдвинуться с ребенком в церковь Святого Иоанна Крестителя. Я по-прежнему не испытывала к ребенку интереса – кормилица его кормила, мне его приносили спеленатым, в одеяле, наружу торчала только маленькая головка, но он все равно напоминал мне миниатюрного, закутанного краснолицего Фрэнклина. У него был красивый нос Фрэнклина, его миндалевидные глаза, его розовые губы. От себя я в нем ничего не видела. Он принимался плакать каждый раз, когда мне его давали, и я хотела одного: чтобы его унесли. Кормилица суетилась, говорила: «Он просто пить хочет», или «Наверное, переодеть его нужно», или «Бедный малыш проголодался». Всегда что-то находилось. Меня не интересовало ничего: ни мой новорожденный сын, ни мир, живший за окнами дома, ни даже я сама.
Наконец, накануне крещения Хильди, нарочно приехавшая из Лондона, сказала, что она мной «займется».
Дорогая, пора встряхнуться. Ты исполнила свой долг. Подарила нам Дики, и это замечательно, но не нужно быть такой мрачной. И посмотри, что у тебя с волосами.
Я читала в библиотеке – я часто там бывала, потому что больше туда никто не ходил, – хотя детективы у меня кончились, и пришлось читать скучные книжки, стоявшие у них на полках. К счастью, я нашла Уилки Коллинза, наверное, кто-то из гостей его забыл, и с радостью обнаружила, что у него тоже есть элементы детектива. Не то чтобы я на самом деле читала. Мои мысли блуждали, и служанка спрашивала, хочу ли я кофе, нетерпеливо, как будто не в первый раз. Хильди потащила меня наверх, в свою комнату, где было огромное окно, выходившее на заброшенное поле, простиравшееся до самого леса. Она усадила меня за свой туалетный столик. Я и правда выглядела ужасно. Лицо землистое и нездоровое, волосы, все еще длинные, густые и черные, были сальными и спутанными. Хильди принялась расчесывать мне волосы, очищать кожу и наносить румяна. Сперва я выглядела раскрашенным трупом – яркие пятна румян на смертельно-бледном лице, – но она продолжала надо мной трудиться, и к концу я по крайней мере казалась живой, хотя и неестественной формой жизни.
Его назвали Ричардом Чарльзом Лафферти, в честь моего отца и полковника. Мне не дали выбрать; в то время мне и не было до этого особого дела. На крещении он не плакал, что было странно. Новый священник посмотрел на меня и ласково улыбнулся.
Фрэнклин, должно быть, счел оживление в моей внешности знаком того, что нужно возобновить отношения. В ту ночь он пришел в мою спальню и, задрав мне ночную рубашку, стал меня там внизу щупать. Я сжала ноги, словно могла его оттолкнуть, но он принялся гладить меня по бедрам изнутри, и я вздрогнула.
– Ты меня больше не хочешь? – сказал он детским голосом и взглянул на меня, видимо, переживая.
– Конечно, хочу, – сказала я.
– Ну, по тебе не заметно, – отозвался он.
На это я не могла ответить, потому что это было правдой, но я позволила ему продолжить, хотя было больно, и так закусила нижнюю губу, что пошла кровь, но не вскрикнула от боли, потому что это вызвало бы у него раздражение и мне потом пришлось бы расплачиваться.
Смешно, я многого не помню до конца того года. После всего, что произошло, он стерся, и от него осталась череда сцен, как стопка фотографий. На одной из них тот раз, когда Фрэнклин вернулся в Усадьбу в форме чернорубашечника. От Хильди я знала, что первая жена Мосли, Симми, скоропостижно умерла в мае и он уехал в Европу с одной из своих любовниц. От того, как этот кумир Фрэнклина обращался с женой, которая родила ему троих детей, мне было не по себе. В то же время я читала в газетах, чего добивалась партия Мосли. Не все отзывы в прессе были благоприятными, но я видела номер «Дейли Мейл», который оставил полковник, и, казалось, им он очень даже нравится. Если я вообще что-то об этом думала, то это то, что в новой форме они выглядят довольно глупо, как притворная армия, по образцу чернорубашечников Италии или «коричневых рубашек» Германии – или наоборот? Но до того лета я об этом вообще почти не думала. А потом приехал Фрэнклин в этой форме. Он взял Ричи на руки, взъерошил ему волосы, и все это время меня не оставляло назойливое неприятное ощущение. Он был привлекателен, как всегда, – золотая кожа и волосы сияли, форма, черная рубашка с высоким воротом и бриджи, ему шла, но это был не он. Это был костюм, представление, и к тому же мерзкое.
Я вскочила и забрала у него Ричи.
– Почему ты так одет? – спросила я.
– Дороти устроила митинг возле Хиллингтона. Пытаемся увеличить число сторонников в графстве. Ты с мальчиком тоже могла бы прийти. Будет на что посмотреть. Но зачем тебе так одеваться? Это политическая партия, а не армия.
– Мосли думает, что это привносит в наши ряды дисциплину. У женщин, кстати, форма тоже шикарная. Надо тебе завести. Хотя, если подумать, тебе не пойдет.
Он склонился и ущипнул меня за щеку.
Я представила Фрэнклина с девушкой-чернорубашечницей.
– Не думаю, что это хорошо для ребенка, – сказала я.
Все лето он приезжал и уезжал, то на один митинг, то на другой, иногда вместе с полковником, иногда один. Казалось, его это увлекло. Поначалу я думала, что этого хочет его отец, но потом, когда Фрэнклина выделили как блестящую молодую надежду партии, ему начало нравиться восхищение, внимание, успех. Он повторял странные вещи: «Здоровая и сильная нация должна уходить корнями глубоко в родную почву», – хотя в деревне его заботили только спорт и митинги. Он очень мало знал о сельской жизни. Среди слуг шептались, что у него в штабе партии была любовница, но я старалась не слушать.
Как-то я спросила Хильди о том, что она сказала мне в день свадьбы.
– Ох, Рози, тебе не нужно этого знать.
Пожалуйста, – сказала я. У нее дрогнули губы.
– Просто отец девушки поднял шум, и все. По-моему, Фрэнклин ее бросил… и она… не знаю… попала в беду, и… – Она замолчала и обняла меня за плечи. – Дорогая, не надо. Не надо так. Он тебя обожает, ты же знаешь. Мы все тебя обожаем. Ты тут, в этой благословенной местности, единственная, кто чего-то стоит, как по мне.
И все-таки я пыталась не обращать на это внимания и говорила себе, что он меня любит. Приходилось, ради Ричи.
Еще одно воспоминание у меня связано с Рождеством. Идеальным, как с картинки, снежным, ледяным и прекрасным Рождеством.
Хильди – которая теперь носила брошь с фашистским символом, чем-то вроде молнии, – купила мне в подарок два романа Агаты Кристи в красивых обложках, которые нашла в Лондоне, и я была так благодарна, что чуть не расплакалась. Это были «Загадка Ситтафорда» и «Убийство в Доме на Краю». Мне понравилось заглавие второй книги, потому что оно напомнило мне о Доме на Болотах, но первая была особенно интересна, потому что в ней в Дартмуре идет снег и в отдаленном месте совершается ужасное убийство. Я подумала, какой чудесный детективный сюжет сложится для всех нас в этом огромном старом доме, если нас отрежет от остального мира. Но кто из отвратительных персонажей, окружавших меня, должен стать жертвой убийства? Я ела их еду, пила их вино и спала в их жилище. Я играла с их наследником, моим сыном, на ковре у камина и показывала ему свечи на елке, глядя, как их искры отражаются в его огромных младенческих глазах. Я слушала их болтовню о Диане и Освальде, о том, какая они красивая пара, хотя он все еще «отчаянно скорбит» о бедной Симми, как говорила леди Лафферти, и он «невыносимо постыдно» с ней обращался. Я думала, какая я маленькая, худородная и деревенская по сравнению с такими людьми.
В начале нового года, когда на земле еще лежал снег, мы вышли в сад, я и ребенок, ему было тепло в шерстяной шапочке и пальто, а мне в моих, и тут он начал извиваться у меня на руках и брыкаться. Я с готовностью опустила его, и он пошел, переваливаясь с одной короткой ножки на другую, оставляя следы на покрытой снегом лужайке. Я побежала за ним, чтобы поймать его, и он, пошатнувшись, упал мне в ноги. Я подняла его, и его прекрасные глаза, той же формы, что у отца, но такие доверчивые, посмотрели в мои. До тех пор вокруг Ричи суетились слуги, а семья не обращала на него внимания – в том числе, как ни стыдно, и я. Я винила его в том, что Фрэнклин меня разлюбил. Винила в том, что разлюбила из-за него Фрэнклина. Но в тот день, когда он смотрел на меня с таким доверием, я подумала, что должна любить своего ребенка.
Я начала привыкать к самой мысли о Ричи, принимать то, что стала матерью. Я была его матерью. Он меня звал, это во-первых. Раньше никто этого не делал. Никто никогда, казалось, не хотел меня и не нуждался во мне. Я стала просить, чтобы его приносили ко мне, читала ему книжки, которые доставили в дом по моей просьбе: «Питера Пэна», «Алису в Стране чудес» и всю Беатрикс Поттер. Думаю, мне нравилось читать больше, чем ему – слушать, но это успокаивало его, когда он плакал, и вскоре он стал рассматривать картинки, показывая на глупых животных в шляпах и фраках. Иногда, когда я читала, усадив Ричи на колени, появлялся Фрэнклин. Я знала, чего от меня ждут. Чтобы я отдала Ричи няне и поднялась в спальню. Я закрывала глаза и уши от слухов и пыталась не представлять его в черной форме.
30
Эту часть я расскажу быстро, потому что мне все еще больно. Я откладывала, но это нужно сделать. Положить руку в огонь.
В конце зимы я начала уходить в Дом на Болотах каждый раз, когда Фрэнклин уезжал. Он часто бывал в Лондоне по делам партии, и я проводила больше времени у болот. Это делало жизнь выносимой и отчасти избавило меня от одиночества. Я могла видеться с Джейни, гулять с ней у ручья. Ричи мы несли на спине, или он ковылял между нами, держа нас за руки, по пляжу. Она рассказывала Ричи истории – все старые сказки, которые рассказывала мне, когда я была ребенком, – про «Зеленых детей», «Бесстрашную девочку» (эта была моей любимой) и «Морской язык», – и я снова могла быть девчонкой. Ричи больше всего любил то место в «Мертвой Луне», где боггарты выходят из болот. Его глаза зажигались от волнения каждый раз, когда Джейни произносила: «Непослушные боггарты поскакали по болоту», – и мы дружно смеялись.
– Луна, – говорил он, тыча толстеньким пальчиком в небо.
Это было его первое слово после «мамы».
Вскоре после того, как я перевезла нас в Дом на Болотах, у него началась лихорадка и сыпь, и его пришлось положить в карантин в моей старой детской, чтобы он никого не заразил. Меня к нему особенно упорно не пускали, чтобы я не подхватила болезнь. Привезли врача, но он сказал, что худшее позади и вскоре, при достаточном количестве жидкости и свежем воздухе, он будет «как огурчик».
Февральским днем – в моей памяти это скверный день, но он мог быть и ясным, как летом, кто знает? – Ричи играл в детской у моих ног. Лихорадка спала. Теперь я приходила в детскую каждый день, потому что хотела быть с ним больше, чем с кем-то еще. Я читала, погрузившись в роман (то была «Женщина в белом», которую я украла из никем не читанной библиотеки Лафферти), так что не знаю, когда с ним это началось, но что-то заставило меня поднять глаза – по-моему, мимо окна пролетела птица, и я услышала, как в домике Джейни просто так завыл Пачкун, – и я увидела, что он спит на ковре. Еще не наступило время укладывать его, и в то утро он, казалось, чувствовал себя хорошо. Щека у него была розовая, светлые кудряшки прилипли к потному лобику. Я едва не вскрикнула, но потом заметила, что его грудь поднимается и опадает.
– Ричи, – прошептала я и потрогала его лоб. Он был горячим. Его губы бутончиком были слегка приоткрыты, дыхание казалось влажным. Наверное, вернулась лихорадка. Я подняла его, и он повис у меня на руках, как тряпочка, его ручки мотались по сторонам. Помню, он был тяжелым, и я подумала о «мертвом весе». Я побежала вниз, мимо Фейрбразер, которая мыла полы, на подъездную дорожку, покрытую инеем. Утя залаяла, почувствовав мою панику, и помчалась со мной через проулок к Джейни, где я изо всех сил заколотила в дверь.
– Я собиралась к вам с ребятенком, Рози, – сказала она, но, увидев его, не произнесла больше ни слова, просто забрала его у меня.
Она остудила его холодной тряпочкой, положила что-то ему на язык. Опустила его на одеяло перед очагом, и Утя, ходившая за ней, заскулила, улегшись рядом с ним. Старый Пачкун встал на страже возле двери. Ричи наконец открыл глаза, но они были покрыты блестящей пленочкой, и он, казалось, меня не замечал. Я видела только отражение огня в его стеклянистых глазах.
– Что с ним такое, Джейни? Ему было лучше. Ему уже не первую неделю лучше.
– Лихорадка в нем заново поднялась, – сказала она. – Но теперь сильнее.
Следующие несколько часов мы сидели возле него. Он временами просыпался и бормотал, но так, казалось, меня и не увидел. В какой-то момент я уже подумала, что он поправится, но он снова провалился в тяжелый сон, его ручки и ножки обмякли, дыхание стало хриплым. Ты когданибудь слышала, как ребенок хрипит при дыхании? Это ужасающий звук. Неестественный. Я не знаю, сколько мы сидели в этом бдении, но тени над его спящим телом вытянулись и в домике стало темно. Джейни зажгла масляные лампы, тени затрепетали и закачались, выросли, приняв жуткие очертания, и съежились до дрожащих зверушек на стенах.
Розовый свет угас до темного, когда Утя заскулила и лапой потрогала его бок. Пачкун скорбно завыл. Я заметила, что Ричи как-то не так двигался – он настолько глубоко провалился в сон, что лапа Ути его не потревожила. Но меня парализовало ужасом от того, что это означало.
Джейни встала.
Отнеси его домой, – сказала она. – Лучше будет вызвать врача. Я раньше никогда не слышала, чтобы она говорила о врачах.
Я умоляла ее. Но она подняла его и положила мне на руки, взяла меня за плечо и вытолкала за дверь, в ночь, с ребенком на руках. Я перешла дорогу в Дом на Болотах.
Там он и умер. Все это разворачивалось передо мной, а я могла только беспомощно смотреть. Приехал врач, но это ничего не изменило. Было слишком поздно.