Часть 22 из 31 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он снова нахмурился.
– Не припоминаю. Простите, мне еще заказы развозить.
Мэлори смотрела ему вслед, опустошенная тем, что никто не знал, кто такой Гарри Скиннер. Но этот мужчина, Бейфилд, знал Розмари. Он и был тем мальчиком, о котором говорилось в дневниках. Хотя Розмари его ненавидела, и по какой-то непонятной причине Мэлори казалось, что она предает Розмари, разговаривая с ним.
Зайдя в дом, они повесили мокрые пальто в кухне и дали воде стечь на плиточный пол. Мэлори велела Фрэнни собираться. Она сняла со шкафа записные книжки и села на кровать, положив их на колени. С собой она их взять не могла – как можно? – они ей не принадлежали. Так какой выход? Мысль о том, чтобы оставить Розмари и недочитанные книжки, была невыносима. Но это было необъяснимо. Она так привязалась к этой девушке. Вся история выглядела так неправдоподобно. Она позволила себе ею увлечься, а автор – кто бы это ни был – всю дорогу ею манипулировал, заставлял ее поверить в абсурдный мир сторонников фашизма и похожих на ведьм старух. А еще она позволила жутковатому старому дому лишить себя покоя. Она спутала две вещи: собственную настоящую печаль и тоску и чувства химеры, выдуманного персонажа. И даже забавная старуха не была такой уж странной, если подумать. Наверное, просто старая сплетница, сующая во все нос. На самом деле – в мозгу Мэлори словно зажегся свет – вот оно! Старуха пыталась ее отвадить. Она все это время пыталась ее напугать, издавала странные звуки, подкладывала записные книжки, чтобы Мэлори их нашла. Может, она их и написала. Господи, Мэлори, какая же ты дура, доверчивая дура. Была какая-то женщина, это правда, но она могла быть кем угодно. Она, без сомнения, пыталась отпугнуть Мэлори, потому что думала, что та собирается купить дом! Наверное, Мэлори выглядела как типичная понаехавшая из Лондона. Здесь таких ненавидели до мозга костей. Да, мужчина поначалу был приветлив, но ей не понравилось, как он отреагировал на имя Розмари. Ей от этого стало не по себе, учитывая, что она прочла о нем в дневнике – это могло быть правдой, а могло и не быть.
Теперь невозможно проверить, насколько правдиво то, что написано в книжках. В любом случае, чем скорее они с Фрэнни вернутся в Лондон, тем лучше.
Не зная, что еще делать, она запихнула книжки под диван. Когда все чемоданы были уложены в машину и они вдвоем тоже уселись, затуманив общим дыханием стекла, Мэлори услышала позади голос Фрэнни:
– Я не могу оставить здесь Ларри. Ему будет одиноко.
Она не дала себе сказать: «Нет, не будет, он умер». Сглотнула.
– Прости, Фрэн, мы не можем его взять с собой. Мы можем… вернуться.
Она и сама себе не поверила. Повернула ключ в зажигании.
Колеса закрутились. Машина не двинулась.
Двигатель работал попусту и кашлял.
– Фрэнни, тебе придется выйти и толкнуть.
– Мама, я не могу!
– Но она сделала, что велели. Колеса снова завращались, Мэлори подумала, что чертова дрянь не стронется, но потом внезапно машина высвободилась, рванулась по дорожке и выехала в проулок, поднимая белые фонтаны с обеих сторон. Мгновение неясности, совершенной пустоты, снег летит наискосок через окаймленный льдом овал лобового стекла, ветер полощет деревья и ее, в мехах, за рулем. Потом ветер стих, снег стал падать вертикально, а не горизонтально. Она обернулась, словно хотела попрощаться с домом, но его было едва видно сквозь густой снег. Мам! – услышала она издали, снаружи. Слишком поздно она нажала на тормоза; машина заскользила. На нее надвинулась белая стена. Машина с глухим стуком остановилась. Ее занесло в твердый снежный гребень.
Сугроб был так высок, что загораживал вид сквозь лобовое стекло. Они бросили машину и вернулись с чемоданами в дом, волоча тяжелые ноги по проулку. Все было плохо, Мэлори умом понимала, что дела плохи, – но в душе она чувствовала тревожное, головокружительное облегчение. Им придется остаться. Теперь у нее нет выбора, нужно дочитать записные книжки, и в то мгновение ей было все равно, правда в них или нет; она должна была их дочитать.
Когда они заходили на дорожку к дому, Мэлори могла бы поклясться, что видела, как из трубы домика напротив поднимается дым.
35
Мать
В тот вечер они поужинали остатками рождественского обеда. Мэлори натопила снега и понадеялась, что, если она прокипятит эту воду для чая, опасности не будет. Пока она заваривала чай, Фрэнни ушла и опустилась на колени перед снежным холмиком, где была похоронена собака, оставила в качестве подношения немножко листьев и камешки. Когда она вернулась, настроение у нее было подавленное, она согласилась поиграть в карты, но все больше молчала. Мэлори пыталась найти по радио музыку, но помехи были слишком сильными. Когда Фрэнни ушла в гостиную читать, Мэлори осталась в кухне пить вино. Третья книжка ждала ее в спальне, на своем месте. Мэлори чувствовала, как та тянет ее к себе, но откладывала. Она не могла понять почему, но одновременно хотела вернуться в мир Розмари и опасалась его. Она думала о маленьком мальчике, который умер здесь, и о матери девушки, гнившей в сумасшедшем доме. Ее мысли переключились на собственного ребенка.
Роды прошли так, что она и не моргнула. Все говорили, что она молодец, что девочка у нее здоровенькая, красивая, и только посмотрите, разве не лапочка? Такая крошечка. Но она, мать, боялась ребенка. Крошечная тщедушная зверушка, которая на нее полагается. Когда ее попытались приложить к груди, Мэлори охватило отвращение – этот сосущий рот, это яростное дерганье ее соска. Младенец не желал вести себя спокойно и плевался молоком. Оно стекало по халату Мэлори. В конце концов медсестра произнесла что-то вроде «низкие показатели» и «постельный режим». Их обеих увезли в отделение для новорожденных. Когда младенца унесли в детскую палату, Мэлори почувствовала только благодарность. Каждый раз, когда ее приносили обратно, сморщенное лицо малышки искажалось от воющего крика, и Мэлори понятия не имела, что делать, чтобы прекратить этот плач. Ей дали искусственное питание, и она пыталась кормить малышку из бутылочки, или из соски, или с пальца. Пыталась укачивать, гладить, слегка подбрасывать ее на своем все еще болевшем животе, утешать, ворковать. Ничто из этого не работало. Каждый раз она с радостью отдавала младенца умелой на вид медсестре, и его уносили обратно в палату, осуждающе глядя на Мэлори.
Тони сказал, что надо дать ей имя. Хочешь, назовем в твою честь, Мэри? Нет, сказала она, Мэри ее назвали при рождении, а она стала использовать второе имя, Мэлори, как только переехала из Нориджа в Лондон. А в честь матери? Она скорчила гримасу. Нет. Она не могла выбрать, как назвать ребенка. В конце концов Тони предложил Фрэнсис в честь своей бабушки. Его матери это понравится. Хорошо, сказала она и снова провалилась в давно желанный сон. Она, казалось, не могла проснуться с тех пор, как ей прописали люминал. Но что-то ее неизбежно будило, вытаскивало из тишины: грохот тележки, радостное приветствие медсестры, раздвинутые рывком занавески, крик ее ребенка или чьего-то чужого ребенка. Однажды среди ночи ее разбудил плач. Тихий плач, не младенческий, женский. Она лежала и думала, хорошо бы у нее нашлись силы позвать эту женщину и сказать ей: «Я здесь. Я знаю, каково это. Ты не одна». Но она боялась. В итоге женщина шмыгнула носом и замолчала, и в палате снова воцарилась временная тишина.
Дни растянулись в недели, недели – в месяцы. Медсестра в отделении матери и ребенка сказала, что время Мэлори вышло. Когда их выписывали, она представить не могла, как будет сама присматривать за ребенком. Каждый день, каждая ночь с малышкой в квартире, пока Тони был в клубе, оказались испытанием. Мэлори сейчас не любила вспоминать те годы. Однажды, когда Фрэнни только начала ходить, они были в парке – наверное, Фрэнни шла сама, потому что она отказывалась ездить в прогулочной коляске. Если Мэлори пыталась ее туда усадить, она отказывалась сгибать ноги и плакала, так что они пошли в парк – в заросший кустами прямоугольник с грязной травой и несколькими качелями на бетонной площадке возле их квартиры – пешком. В парке гуляла еще одна мать с дочкой, примерно того же возраста. Мэлори толком не могла вспомнить, сколько тогда было Фрэнни, – почему она не помнила? Та, другая мамочка была аккуратно и красиво одета: весеннее пальто цвета нарцисса и удобные туфли. Она была не такая хорошенькая, как Мэлори, и, наверное, старше. Мэлори тогда был примерно двадцать один. Но та женщина выглядела счастливой. Сияющей – так тогда говорили про молодых матерей. И малышка ее выглядела счастливой, пухлой и здоровой. Мэлори помнила, что подумала: «Как им это удалось?» Откуда та мать знала, что делать? Она подняла Фрэнни и впихнула ее в коляску. Малышка тут же издала отчаянный крик, и Мэлори зашагала прочь из парка со слезами на глазах, полная ярости на идеальную мать и ее идеального ребенка, на свою несовершенную, ненавидевшую весь мир дочь и на себя саму, бестолковую и никчемную.
Приехала ее мать, прибралась, все перемыла, подготовила бутылочки и пожаловалась на то, как в Лондоне грязно. Мэлори была ей благодарна, но мать не могла дать ей совет, как почувствовать связь со своим ребенком, и уехала в Норидж, не обещая вернуться. Мэлори изо всех сил пыталась не думать о том, как бы отцу понравилось быть дедушкой; он умер всего за несколько месяцев до рождения Фрэнни.
Она большей частью избегала других матерей в своем районе. У их друзей, Клеменси и прочих, детей не было. Мэлори брала Фрэнни с собой на вечеринки и клала ее на кучу одежды. Или слышала, как Фрэнни плачет, когда пыталась танцевать, и чувство вины с ненавистью тяжелыми камнями падали ей в живот. Однажды она, спотыкаясь, выходила с вечеринки, когда Тони поднял орущего младенца.
– По-моему, ты кое-что забыла. На его лице было отвращение.
По дороге домой, в такси, Мэлори сказала:
– Она и твоя тоже.
Что ты за мать такая? – отозвался он. Что она за мать? Она сама задавала себе тот же вопрос.
Фрэнни превратилась из трудного младенца в замкнутого ребенка. И вот, пожалуйста, ей восемь, она вечно обижена, у нее нет друзей – и расслабляется только, как казалось Мэлори, в компании своего бесполезного, ненадежного отца, который предпочитал проводить время в своем чертовом клубе, а не с дочерью. Она слышала в голове собственный поскуливающий голос: «Это несправедливо». Но это было справедливо, и в этом состояла жестокая правда. Одинокий человек произвел на свет другого одинокого человека. И все. И с чего бы их дочери не предпочитать общество отца? С ним веселее. Ее отвратительная жалость к себе питалась самой собой. Ее выворачивало от собственной печали, все росшей и росшей внутри, как удушающий сорняк, заволакивавшей каждую проклевывавшуюся мысль, пока она не начинала ненавидеть всех и вся.
Покачнувшись, она взяла полупустую бутылку вина и стакан с красным следом на краю и понесла их наверх, в спальню. Дом поскрипывал, в трубе тихо подвывал ветер. Было поздно, пора спать, но она не устала, она вся дрожала от нервного напряжения. Что она за мать? Та, что так и не узнала собственной матери, даже в самом конце, когда та умирала. Она вспомнила бумаги, которые мать отдала Тони в тот последний раз, когда они приезжали в хоспис. Она избегала мыслей о том, что осталось позади, не желая признавать пустоту, образовавшуюся после смерти родителей. Казалось, ее легче не замечать, чем иметь с ней дело. Их история была ей не нужна. Но что, если она объясняла связь Мэлори с этим домом? Она задумалась обо всей этой хаотической путанице неполноценности, гнева и обвинений. О тайнах, которые передаются из поколения в поколение, – и признала наконец, что ей просто нужно просмотреть эти бумаги. Он сказал, они в чемодане. Чемодан был у нее с собой, тот самый, который она брала в хоспис, где даже не потрудилась распаковать вещи. Наверное, бумаги там.
Пальцы у нее цепенели и холодели, пока она рылась в куче джемперов и кофт, и вот она нашла бумаги, так и лежавшие на дне. Покрутила в руках большой коричневый конверт. Пролистала пачку документов, письма из банка, всякое такое, обломки маленькой жизни, с которыми никто не хотел разбираться. И конверт с надписью:
«Открыть после моей смерти». Бога ради, мама, зачем так эмоционально излагать? Почему только тогда, скажи на милость? Почему не при жизни? Внутри лежали официальные на вид документы. Но не было письма, не было объяснения. Внезапно лицо и шею Мэлори обдало жаром.
Странное ощущение, что падаешь. Документы об удочерении.
Ребенок, имя: Мэри Скиннер. Родители: мистер и миссис Скиннер. Больше ничего. Места рождения нет. Это она. Она едва дышала. Дата удочерения: 3 августа 1935 года. Ее день рожденья.
К свидетельству была скрепкой прикреплена фотография. Темноглазый младенец в пеленках и улыбающаяся женщина в униформе медсестры. На обороте было написано: «Мэри, три месяца, с миссис Бэббидж».
Мэлори поняла, что это она, что младенец на фотографии – это она, так же как и то, что Луна вращается вокруг Земли. Но она не понимала. А потом, внезапно, знание хлынуло внутрь, и она поняла. Вытянутое лицо матери в хосписе. То, как она смотрела на что-то за окном, а не прямо на Мэлори. Комната начала вращаться. Мэлори издала какой-то гортанный стон, сделала неверными ногами два шага к окну и открыла его в ночь.
Высунула голову из окна. На ее волосы и обращенное вверх лицо мягко падал снег.
Ее мысли метались. Кто такая эта миссис Бэббидж? Может быть, ее можно найти. Кто ее настоящие родители и почему они ее бросили? Ее мать. Ее мать. Само слово изменилось. Мэлори хотелось засмеяться.
Она подумала обо всех тех годах, когда они могли бы ей рассказать. Ее родители. Ее мать. Ее отец. Ее папа. От этой боли у нее, казалось, физически заболело сердце, как от удара ножом, повторяющегося снова и снова. В голову просочились слова матери: «Я не могу тебе сказать. Слишком поздно». Она и была постыдным секретом. Она сама.
Из гостиной внизу донеслась музыкальная нота. Одинокая, низкая и печальная труба. Наверное, она это выдумала. Опять эта песня, та песня, которую она все время слышала. Она прижала ладони к ушам, но песня никуда не делась, звучала тихо, но внятно.
Мэлори сбежала по лестнице в гостиную, где на тумбе безобидно стоял граммофон. Он молчал.
Внезапно лишившись сил, она рухнула на диван. Ты пережила страшное потрясение, сказала она себе, как говорят жертвам преступления. Это было ужасное потрясение. Но еще она чувствовала небольшое облегчение оттого, что когда-то была ребенком другой матери, и тупую печаль от того, что проявляла такую чудовищную неблагодарность к тем, кто ее выбрал, кто заботился о ней как о родной. А еще грызущее, болезненное чувство, что она никогда не сможет сказать отцу, что любила его. Почему они ей не сказали? Почему не дали ей знать, что она была избрана? И еще один вопрос, который беспокоил ее сильнее всего: почему они выбрали ее, когда она явно вызывала у них такое изумление? Почему ее мать никогда не давала ей понять, что любит ее? И немыслимое осознание: потому, что не любила.
36
Началось оно в тридцать четвертом. Где-то летом. Жаркое было лето.
Ей тогда было восемнадцать, еще совсем малышка, и не выросла вовсе. Но, как и та, молодая, которая сейчас в доме, только злее. Могла казаться такой лапочкой, когда хотела, эта Роза. У обеих глаза зеленые, как у кошек. Чудное было время, с одной стороны, она радовалась, что вернулась домой, ко мне и отцу. Но ребенка она потеряла и стала вести себя как зверь, когда логово обустраивает. Она всегда это делала, гнездилась. Когда была помладше, таскала всякий мусор с берега к себе в комнату – все, что прибоем выносит, чему в доме не место: сухие водоросли, корни деревьев, старые куски голубой лески, всякое такое. Не знаю уж, зачем она это делала, разве что море любила. Потом отец ее от всего избавился, когда она вышла замуж. Но в тот раз, про который я, все было по-другому. Каждый день она ходила к болоту, через него к морю, до песка, собирала жуткое, странное. Большей частью кости. Потом приехал тот мальчик, и за ней пришел, и стал уводить ее обратно в Усадьбу. Я знала, к чему он клонит. Лучше бы оставил бедную девочку в покое, но он вечно вздыхал, и нашептывал ласковые слова, и покупал ей подарки. И ребеночка у нее больше не было, так что, думаю я, она не знала, что ей еще делать. Я пыталась ей сказать, потому что я-то знала, но что ты скажешь такой мечтательной девчонке, она от меня ушла, или мне так казалось.
А все ж таки она была с ним связана. Про это я много сказать не могу. Знаю, есть места, где люди так и скачут по чужим постелям, и тогда такие бывали, уж вы мне поверьте. Но ей тут выбирать особо не приходилось, в Норфолке. Ее все равно что не было. И женились-то они, в конце концов, по нужде, она беременная была.
Всякий раз, как он уезжал в Лондон, она возвращалась в Дом на Болотах, но мне не нравилось, как она выглядит. Она все худела и худела, непонятно отчего, если подумать, какая у них в Усадьбе еда была. Кости торчали, щеки запавшие, будто леденец сосет. Не дело это было.
– Ты хоть ешь? – спрашиваю я.
– Конечно, ем, – говорит она, но смотрит в сторону. – Просто устала, и все.
Но про него она больше не говорила. Весь блеск с него сошел, открылся дешевый пустой горшок. Мы были у меня в саду. Там мои пчелы сновали и такая жара стояла, что птицы затихли. Сидели на заднем крыльце – она вытянула ноги, коричневые, как орех, но лицо было больное, как будто она недоедает.
– Ты всегда сможешь сюда прийти, – говорю я. Но мои слова вроде как на нее не подействовали.
Она едва кивнула, словно не верила в то, что я сказала, и я подумала, что же у нее там с этим мужем, если она такая невеселая. И вспомнила Луизу после того, как детки ее умерли и когда Роза родилась. Как будто в ней поселилась какая-то хворь и отравляла все хорошее и доброе. Надо было догадаться, к чему все идет, такая она тогда была.
37
Снежный занос
27 ДЕКАБРЯ
Было темно, и Мэлори не понимала, где находится. Она сонно приподнялась на локтях. Она в гостиной. Вот елка, которую она срубила, вот камин, а над ним зеркало. Она не помнила, почему оказалась здесь. От двери тянуло холодным сквозняком. Голова у Мэлори болела, во рту было сухо.