Часть 23 из 31 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В коридоре сосулькой стоял свет. Входная дверь была приоткрыта, и за ней виднелось белое. Деревянный пол припорошило снегом. На Мэлори были толстые носки и халат, но от двери тянуло ледяным пронизывающим холодом.
Как лунатик, она двинулась к двери. Снаружи густыми хлопьями падал снег. Он уже стоял высокими сугробами, высился вдоль живых изгородей, тяжело лежал на ветках. Все казалось нереальным. Она стояла, завороженная его холодным великолепием, пока не заметила внезапное движение в темноте, среди деревьев напротив. Что-то качнулось, с дерева осыпался снег. Вглядываясь в белый сад, она вспомнила тупое потрясение после прочтения бумаг, чувство растерянности. Она стояла на пороге, не понимая, в чьем она теле. Она Мэри Скиннер? Мэлори Кэвендиш? Или кто-то еще?
Она поднялась в спальню. За дверью Фрэнни не было слышно ни звука, так что она вернулась на кухню заварить чаю и нарезать оставшийся хлеб для тостов. Они успокаивали, эти автоматические мелкие движения. Она покрутила ручки приемника и в конце концов нашла местную станцию. Слова плыли сквозь привычную плотную волну помех.
…железнодорожные пути между Шерингемом и Холтом закрыты из-за ночного снегопада, но Британские железные дороги заверяют, что движение скоро возобновится… Сугробы высотой до трех футов в некоторых прибрежных районах… в Уэнсаме и Норидже гололедица…
Приемник так и продолжал то ловить частоту, то уходить с нее, выдавая обрывки о гололеде по стране. Мэлори попыталась представить, как катается по реке на коньках. Звучало волшебно, как в Нарнии. Они как-то ходили на лодке в Уэнсаме, взяли прогулочную от парома Пулла до Торп-Сент-Эндрю, ей было лет десять, а ее родители (приемные родители) ей казались уже стариками. Поездка была не такой, как та, о которой писала Розмари, на «Танцующем свете» в Заводи, Мэлори была просто ребенком с родителями, но в каком-то смысле не слишком от нее отличалась. Когда ты на воде, что-то тебя выводит из времени. Их лодка называлась – она напрягла память – никак не называлась. Отец суетился у штурвала, а мать сидела, вцепившись в сумочку, и отказывалась смотреть за борт на бегущую мимо реку или на птиц на ветках деревьев, мимо которых они проплывали. Мэлори все очень понравилось, но больше такое не повторялось. Она снова спрашивала себя со вспышкой обиды: почему они ее выбрали? Она что, была для них таким ужасным разочарованием? В пабе в Торпе они сидели на траве с бутылкой газировки. Отец взял пиво и показывал руками фокусы, чтобы ее рассмешить. Было чудесно, такое время вдали от самих себя. Шипение газировки в носу, гул чужих разговоров, мерцающая вода всего в нескольких шагах. Но по реке приплыли лебеди, и мать закричала, чтобы Мэлори от них отошла, так что все вернулись за столики в паб. Так всегда было. Мать всегда что-нибудь да раздражало. Что-нибудь, что делала Мэлори. Свет в кухне мигал и гудел. Казалось невероятным, что он еще есть, учитывая вчерашнюю метель. Молоко, купленное в сочельник, кончилось, и даже если в этот дом доставляли покупки, в чем Мэлори сомневалась, никто не сможет сюда добраться. Она снова вскипятила талую воду, выпила солоноватого черного чая и погрызла тост. Она пыталась представить себя ребенком, который ест тосты с родителями: обычное детство, типичная сцена завтрака. Но она всегда еле-еле ковыряла свою порцию. Ешь почеловечески, говорила мать. Она всегда пыталась заставить ее есть. Мэлори охватили злость и жалость – к матери и к себе. Она вспомнила кое-что, что мать ей говорила. «Ты была такой худенькой малышкой. В чем душа держалась». Она говорила это так, словно Мэлори была в этом виновата. Теперь, когда она это вспомнила, все встало на места. Ее родители были невысокими, коренастыми людьми. Ее худоба, ее нематериальность, наверное, казалась оскорбительной – постоянным напоминанием, что она не их. И волосы у нее были не светлые, и глаза не голубые, какие, кажется, были у всех девочек вокруг. Она была темненькой, серой мышкой с глазами цвета пруда. Другие девочки заплетали друг другу волосы. К ней никто не прикасался. Только перебравшись в Лондон, она поняла, что может быть желанной. Нужно было шевелиться, дойти до машины, посмотреть, можно ли выбраться. Незачем им вдвоем торчать тут еще день. Рождество прошло. Оставаться дольше не имеет смысла. Собственное тело казалось Мэлори тяжелым, словно на нее давил груз ее настроения. Медленная, но уверенная мысль вползла в ее мозг, как слизень. Дочь.
Наверху странно пахло. На верхней ступеньке лестницы она повернула направо, а не налево и вошла в пустую спальню. Будто во сне, она увидела, как открывает в ночном воздухе окно и высовывает голову наружу. Сейчас окно было закрыто, но она слышала сквозь него, как стонут на ветру деревья. Ничего, кроме белизны и белого шума. Ледяные узоры покрывали окно снаружи и изнутри, ветер подхватывал снег и разносил его вихрями и смерчами, насколько хватало глаз. Комната выходила на север, на море. Внизу, в саду, там, где должны были быть деревья, чтото двигалось. Дрожа, Мэлори протерла окно, и – да, теперь она в этом не сомневалась – на краю сада что-то было. Словно дежавю, в памяти вспыхнуло, что она уже видела нечто подобное в снегу, какую-то белую фигуру. Наверное, то был один из снов, которые стали ей сниться с тех пор, как она сюда приехала. Она собиралась открыть окно, когда услышала за спиной кашель и вернулась к свету дня. Фрэнни. Странный запах шел из комнаты дочери. Пахло сладко, лакрично. Мэлори затошнило, ей пришлось зажать рот рукой. Фрэнни лежала на кровати, наполовину сбросив одеяло. Кровать была высокой и узкой, но Фрэнни, казалось, стала в ней меньше и младше. На секунду Мэлори вспомнила дочь младенцем, хрупким созданием из кожи и костей, которое поразило ее своей уязвимостью. Открытая кожа Фрэнни – предплечья, шея и лицо – была бледной, ее покрывали розовые пятна и жирный блеск.
– Фрэнни, что случилось, ты заболела?
Глаза девочки окаймляли серые круги, отчего они казались на маленьком лице огромными и запавшими. Она кивнула, попыталась заговорить.
– Очень устала, – сказала она.
– Не говори и не шевелись, – сказала Мэлори и метнулась вниз за водой, а потом к себе в комнату за таблетками.
Она что, забыла вчера дать Фрэнни лекарство? Высыпав таблетки на ладонь, она взяла одну кончиками пальцев. Так тянуло проглотить одну самой. Один глоток. И нет ее.
Она попыталась посадить Фрэнни, но та тяжело обмякала. Поднесла стакан к запекшимся губам дочери, но Фрэнни выпила всего глоточек и мотнула головой, как будто ее укусила муха.
Попей еще, детка, тебе нужно. Но Фрэнни покачала головой.
– Не хочу, мама.
– Нет, зайка. Надо выпить таблетку. Просто открой ротик. Давай.
Она сунула маленькую таблетку между губами Фрэнни и снова поднесла ей стакан воды. Фрэнни проглотила, потом затряслась от кашля. Это для ее же блага. Сначала это Тони предложил. Фрэнни всегда нервничала – застенчивая, замкнутая, – и он хотел, чтобы она была увереннее, чтобы у нее не так менялось настроение. Он думал, люминал поможет. Мэлори согласилась. И в самом деле, какая разница, давать эти таблетки или травы, которые дают люди вроде Джейни? Но в глубине души она знала, что уделяет дочери недостаточно внимания. Она слишком погрузилась в собственную боль.
– Все хорошо, детка. Все будет хорошо.
Она приложила ладонь к голове дочери.
Та горела.
Фрэнни содрогнулась, и ее вырвало на покрывало – яркая розовая лужа растеклась по розовому полу, и затхлый запах болезни перебила кислая вонь рвоты.
– Ох, Фрэнни, – сказала Мэлори.
У Фрэнни на глазах выступили слезы.
Все хорошо, детка. Она погладила дочь по влажной щеке, принесла ведро и тазик воды, вытерла Фрэнни рот и подбородок.
Со стены над кроватью на нее смотрела вышивка. Она чувствовала, что знает изображенные там фигуры, как саму себя. Они были для нее реальнее всех на свете. Глядя на вышивку, она увидела то, чего раньше не замечала. Мелкие детали в углах были не узором, как она думала раньше, а картинками. Ракушка, пучок травы, волна и, отчего делалось не по себе, череп. Нужно увести Фрэнни из этой комнаты. Это сама комната насылает на нее болезнь. Она понимала, что это бессмыслица, но все равно бережно подняла Фрэнни. Здесь умер мальчик. Она внезапно увидела это так ясно, как будто сама там была: мертвый ребенок на кровати, темноволосая девушка стоит перед ним на коленях, раскачивается и воет. Она захлопнула дверь в розовую комнату.
Тело девочки у нее на руках, когда она несла ее через площадку, казалось совсем легким. Ее было так мало. Мэлори уложила ее в постель в своей комнате и сидела с ней, пока она не уснула лихорадочным сном.
Мама здесь, – снова и снова бормотала она.
38
В то утро, в день, когда это случилось, пришла последняя перед осенью жара. Я выгуливала Пачкуна на болотах и на пляже, и было так жарко, что он прятался в тень, где только найдет. Убегал полежать под развалинами старого садка для мидий на дюне. Обычно он носится везде, гоняет куликов и песчанок. А в тот день нет. Мы недолго пробыли, бедный зверь захотел пить. В полдень я была в доме, задернула занавески, чтобы солнце не палило. Помню, открыла заднюю дверь в сад, там все звенело от пчел, ос и кобылок. Пачкун повалился на пол и временами зубами щелкал, когда его какая муха доставала. Когда я вышла в сад собрать травы для супа, небо так и сияло, голубое, ни облачка. Солнце стояло высоко, обжигало нас. Ходики, которые кто-то мне подарил за то, что свела со старика бородавки, пробили и прокуковали два, три, четыре. Становилось все жарче и жарче. Я задремала на кушетке, разбудил меня стук в дверь. Я потерла глаза, потянулась и поволокла старые кости открывать, но не успела, она ворвалась сама. Дверь была не заперта, я никогда не запираюсь. Моя Роза, так ее и подбрасывает. Лицо красное, запыхалась, волосы всклокочены, болтает что-то, всю трясет. Так сбивчиво говорила, что я не понимала, о чем она. Усадила ее, дала стакан воды, велела отдышаться. И она наконец толком заговорила.
Сказала, ему нехорошо. Заблевал всю гостиную, а теперь лежит на полу и не шевелится. Она не может его расшевелить. Сказала что-то про болотную лихорадку.
Таращилась на меня этими своими кошачьими зелеными глазами, и я на секунду засомневалась в том, что она говорит, так жестко она смотрела, не моргала.
Но она взмолилась, чтобы я поглядела, и я пошла за ней через проулок к дому. Чувствовала, будет беда.
39
Яды
Мэлори выглянула из окна спальни, но метель не унималась. Тони будет ее винить. Он уже винит ее во всех их несчастьях. Но сейчас ехать нельзя, у Фрэнни лихорадка, даже если удастся откопать машину, а она не думала, что сможет. Можно пойти в деревню за помощью. Попросить того мужчину. Джорджа Бейфилда. Она не может пойти той же дорогой, какой они с Фрэнни шли в первый день, потому что там все занесло. Казалось, это было много недель назад, хотя прошла всего – что? – неделя? Нет, пять дней. Всего пять дней. Она с тех пор почти никого не видела. Она стояла у окна в носках, перекатываясь с мыска на пятку. Все это притворство, старания быть правильной семьей. Она не знает, как это делается. Она все провалила. Она вынула белый конверт с таблетками. Он лежал на белой кружевной фате. Всего одну. Она примет всего одну. Нужно успокоить колотящееся сердце. Проще, если отупеешь, если все чувства уйдут. Она старалась, чтобы таблетки ей не были нужны, но она недостаточно сильна. Может, принять две? Она положила конверт в карман, на потом.
Запила таблетку водой.
Ничего не произошло. Она села на пол спальни, прислонившись спиной к двери. В голове было пусто. Хорошо. Лучше, когда пусто, чем когда по тебе течет это дикое электрическое напряжение.
С постели донесся стон. Она выпрямилась. Сперва ей показалось, что в комнате двое. Ктото еще сидел на краю кровати. Белое платье. Она привалилась к дверному косяку и взглянула еще раз. Просто старый халат лежит кучкой. Окно стучало в раме, но Фрэнни не просыпалась. Мэлори понятия не имела, сколько времени прошло. Она смутно помнила, что завтракала, а потом все мешалось. Пустота.
Ветер снаружи, казалось, усилился. Снег колотил в окно. Тени от приглушенной лампы заколыхались, а потом свет совсем погас. Мэлори сжалась в углу комнаты. Это ветер, это ветер, повторяла она про себя.
Она попыталась включить лампу, но та не работала. Внизу она попробовала нажать выключатель в коридоре, потом в кухне. Ничего. Электричества не было. Снег продолжал идти, и трудно было понять, но казалось, что свет снаружи угасал. Часы Мэлори показывали почти два, но в это не верилось, словно дом искривлял само время. Как может темнеть так рано? Куда исчезло время? Снаружи не доносилось ни звука, только снег стучал по стеклам и мучительно скрипели деревья, терзаемые метелью.
Мэлори поплотнее обмотала шею шарфом. Она была одна, ни Тони, ни Фрэнни, ни собаки. Что случилось с собакой? Она попыталась вспомнить. Свет угасал, и она подумала: «Мне нужно сейчас же отсюда выбраться – пока он совсем не погас».
Сквозняк, задувший из-под входной двери, разрезал комнату, и Мэлори съежилась от него. Она должна была что-то сделать, но не могла вспомнить что. Над головой у нее, она слышала, с тихим царапаньем шныряли крысы. Она передернулась. Почувствовала, как глаза обращаются к потолку, как ее тело тянет к книжке. Третья книжка. Со всей этой неразберихой из-за снегопада и бумаг, а теперь еще и болезни Фрэнни она не дочитала. Казалось, жизненно важно это сделать.
Достав книжку из футляра, она вернулась в теплую гостиную. Елка стояла в углу, снова темная, свечи не горели. Она зажгла свечу, утвердила ее на тарелке, и от нее разбежались по потолку темные пляшущие тени. Мэлори налила себе бокал бренди, сложила дрова в камине. Спичка за спичкой, зажженные дрожащими руками, вспыхивали и гасли, пока наконец одна не разгорелась и огонь не занялся. Граммофон и пластинки никуда не делись, но она не стала ставить музыку, в ее голове и так хватало шума, там не унималось жужжание. Медленное тепло от огня растеклось по верхней части ее тела, внутри горело бренди. Она распадалась на куски, но ее сердце бешено стучало. Таблетка не работала. В руках она держала третью книжку. Огонь мерцал, освещая почерк Розмари прерывистым светом. Казалось, она смотрит на старого друга. Здесь, на этих страницах, она нашла утешение, нашла кого-то, кого можно было слушать, кого-то, чья жизнь была бесконечно хуже ее собственной, кого-то, с кем было не так одиноко. Она жадно смотрела на слова. Она хотела всосать их и проглотить, как еду. Если ее отец, подумала она, хотел, чтобы у нее была фотография Дома на Болотах, возможно, дом как-то связан с ней самой, а не с ним. В книжках не было ничего, что позволяло бы это предположить. Но это уже не имело значения. Она просто хотела, чтобы Розмари продолжала с ней говорить.
Еще несколько страниц были посвящены остатку лета 1934 года, когда Розмари бродила по болотам, собирала всякое, включая странный продолговатый череп неизвестного животного с нетронутыми зубами, и приносила их в свою детскую комнату. Чернила были темнее, брызги разлетались по всей странице, когда она писала о приездах Фрэнклина, словно перо сильно давило на бумагу.
Но спустя несколько строк почерк изменился, превратился в каракули, шедшие под углом и почти нечитаемые.
Третья записная книжка
Продолжение
40
После смерти Ричи я почти не ходила в Старую Усадьбу. Фрэнклин там редко бывал – он часто уезжал по делам отца на встречи и митинги по всей стране. В каждом письме он уверенно рассказывал, что поддержка партии растет, что «Дейли Мейл» за них и что победа на выборах будущего года им обеспечена. Я просилась домой, и Лафферти и мой отец согласились, что так будет лучше, по крайней мере на время. Светлые, с высокими потолками комнаты Старой Усадьбы напоминали мне о детстве Ричи и о той зиме, когда я начала его любить. Утешения здесь для меня не было. Лафферти были не из тех, с кем можно обсуждать то, что утрачено, и о нем не говорили. Теперь, когда Ричи не стало, меня мало что связывало с этим местом – брак, устроенный так поспешно, казалось, забылся так же быстро, как начался. В Доме на Болотах утешения тоже не было, но его мрачные комнаты и кривые низкие стены мне подходили. Это я была виновата в том, что он умер, – я его недостаточно любила. Я хотела наказать всех и все, что не было моим ребенком; эта темнота, это сырое уныние – большего я не заслуживала. Каждый день я уходила в отлив на болота, шагала и шагала, пока не доходила до моря. Я почти не видела ни одной живой души, кроме Джейни. Отец, занятый работой, не замечал, сколько времени я провожу вне дома. Единственным человеком, кто меня утешал, была Джейни. Она была единственной, кто знал мою мать, знал меня. Я написала Луизе, своей матери, десяток писем, но так и не отправила их. Я их все сожгла, не в силах найти верные слова. Я и себя-то едва могла простить, что говорить о ней.
Я смотрю на ту, кем была тогда, и мне хочется встряхнуть ее, закричать ей в ухо, что она пропускает свою жизнь, вязнет в яме, вместо того чтобы выбираться из нее. Тогда еще было время, чтобы ее найти, чтобы все исправить. Но я не знала, как мало у меня времени.
Время года сменилось, и, хотя я не думала, что меня это коснется, я стала замечать, как меняется все вокруг. Пришла весна, черные крачки полетели своим путем высиживать птенцов. Болото превратилось из бурого в зеленое. Я почти не думала и не чувствовала, просто была частью земли. Я начала собирать останки мертвых: идеально белый хрупкий череп птицы, который нашла уже совсем чистым; сломанную кость, напомнившую мне ушко Ричи; чешуйчатую кожу мертвого угря; скелет одной из крыс, попавших в ловушку Роджерса; черный русалкин кошелек, в котором еще виднелся прозрачный эмбрион ската. Со временем моя спальня, комната, где я росла и где умер мой сын, стала чем-то вроде мавзолея болота. Я собирала вокруг себя кусочки. День за днем блуждала в обществе одних только кроншнепов над головой и изменчивого неба. Пейзаж был таким же плоским, подавленным и унылым, как я сама, но он был моим. Моя грязь, моя жесткая трава, моя мутная вода. Летом морская лаванда окрашивала болото в фиолетовый, и я чувствовала, как солнце печет мне спину. Мои пальцы похудели, кольца с них сваливались, но медальон все время был у меня на шее, вечное напоминание о моем мало прожившем сыне.
Если бы меня так и оставили, ничего этого бы не случилось. Но так не могло продолжаться долго.
Стоял теплый душный день в конце мая. Я прошла вдоль всего ручья до самого пляжа, как делала каждый день. Я как раз склонилась, стоя на коленях на песке, гладила окатанный камешек, когда почувствовала за спиной какую-то тень. Меня схватили за талию, я закричала, забилась и повалилась ничком на песок. На зубах у меня захрустело, я подавилась. Села, выплюнула песок изо рта. Весеннее полуденное солнце стояло высоко в небе за спиной того, кто на меня напал, окружая его горящим световым нимбом.
Пережив первое мгновение ужаса, я поняла, что это Фрэнклин. Больше никто в мире не отважился бы так ко мне прикоснуться. Не было больше никого – и за это я была благодарна, – кто не умолкал и не чувствовал себя со мной неловко после Ричи.
– Я скучал по моей сладкой девочке, – сказал он, присаживаясь рядом со мной.
– Я не сладкая, – сказала я. Он рассмеялся.
– Нет, но ты моя.
Я не ответила. Положила камешек в карман. Фрэнклин протянул мне горсть конфет в ярких обертках.
– Бонбон, – сказал он, – из Парижа.