Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 22 из 61 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Прислушался. Поставил шалашиком палки, оперся. Там, внизу они все. Запрокинули лица, что-то кричат, вроде зовут. Внезапно ощутил оторванность от людей. Такая глухая гора, тени елей черны, на кой черт он карабкается? Пришла задорная мысль: а что, если спуститься? Вон, машут руками, зовут. Если встать поудобней, чуть оттолкнуться, поехать не прямо под гору, а наискось, если крикнуть погромче: «Эге-гей!» — и, словно так и было задумано, с удалым посвистом съехать, догнать, рассмеяться: «А здорово я вас разыграл?» И что такого особенного? Ну, возникнет повод для шуток, и что? А в городе, похохатывая, отправятся вместе обедать, сдвинут столы, преодолев шумное недовольство буфетчицы, и кто-нибудь, скорее всего Игорь Петрович, подняв стакан с белым кефиром, поднимет тост за нашего скрытого итальянофоба, за его тайную и возвышенную склонность к француженкам. И он, Валентин, первым смущенно, но улыбаясь, откликнется. Он помедлил. В сущности, знал, что назад не вернется, что просто тешит себя, будто в состоянии еще выбрать поступок, потому что все решено наперед. Потому что он во власти какого-то волнующе неодолимого чувства упрямства, и хотя, может быть, это чувство ошибочно, но в подчинении ему есть потаенная сласть. И все-таки медлил. Опять глянул вниз и поразился: они уходили! Все уходили. Первым, в зеленоватой походной куртке, Игорь Петрович. За ним — голубая Марина. Следом яркий, как снегирь на снегу, Евгений Евгеньевич. Вон подвижный, быстренький Рой, вон Семенов, низко пригнувшийся, сосредоточенный на движении, вон размашистый, неуклюжий Потылин. И понял: они уходили так спешно, уверенно потому, что жалели его. Да, жалели! Обычная деликатность, они уходили, чтобы дать ему возможность тайно спуститься! Деликатные все такие товарищи! Такие веселые, дружные, во главе с таким сильным и мудрым начальником. Такая влюбленная, такая красивая девушка! Прикрыв глаза ладонью от жгучего ветра, долго смотрит им вслед. Сияют снега, ослепительные, равнодушные. И он — в вышине — стоит, наблюдает, оторванный от друзей. Весь мир перед ним, и что-то толкает: выше, надо подняться повыше! Ощутил раздражение. Гадость какая! Они уходят, чтобы дать ему возможность тайно спуститься! Ну уж нет! Ни за что! Задрал голову вверх. М-да, гора и в самом деле пугающе неприступна. И если здесь снег еще плотен, то выше — сплошь обледенелая корка. А выше еще — черный каменистый утес, покрытый снежной чалмой. Впрочем, зачем добираться до самого верха? Вон там, метрах в тридцати от утеса, торчит заметная ель. Вот его цель, этот змеей изогнутый ствол, это красноватое дерево, эта копна снега над темными изнанками лап! Перенес верхом левую ногу, приставил лыжину к правой. Переходим на «лесенку». «Победишь гору?»— спросила она. А как же! Но не ради тебя! И начал подъем. Сопя, отдуваясь, все крепче напрягая мускулы рук. А воздух становится все взбаламученней — ничего, сдюжим! Аромат свежего снега, он завораживает; странная жадность поглотить эту сахарную белизну, она опьяняет. Он ставит ногу, ребром лыжи врезается в наст, подбивает под лыжину острую палку и так, потихонечку-полегонечку, поднимается. Какой-то сторож, который находится в нем, но наблюдает его действия как бы извне, предупреждая, бьет в колокол: не надо, не надо, опасно! Но разве, возможно прислушаться? Выше и выше, не взирая на то, что уже не однажды срываются ноги, что руки от постоянного напряжения все неудержимей дрожат, что на высоте сплошь снежная муть, и воздух бьет по глазам, и все труднее осматриваться. Каналы, гондолы, Венеция? Гора — это другой разговор! А вот и загогулина-ель. Схватился за толстый изогнутый ствол, подтянулся, оперся спиной, отвернулся от ветра. И тут — содрогнулся, поймав себя, что смотрит хоть и наискось, но вверх, поняв вдруг, что давно приготовился к движению до конца, на вершину, что эта готовность сильнее его, а все предыдущие мысли о промежуточных целях — обман. Да, отлетели прочь злые суетные мысли, осталось одно, настоящее: он и Гора. Все ясно, и просто, и вкусно, и свежо, как звонкий морозный день. Шуточки, поцелуйчики, да? Впрочем, что тут особенного? Чем ближе опасность, чем она зримей, тем отчетливей видишь способы, как с ней совладать. Ведь вот если взять чуть левее, там разросся мелкий кустарник, там, пожалуй, можно вплотную подобраться к утесу. Его охватило приятное возбуждение. Да, там вполне можно подобраться к утесу! Он осторожно пробирался вдоль склона, с каждым шагом чуточку прибавляя вверх, вдруг соскользнула опорная нижняя лыжина. Всем телом навалился на палку, легкий алюминий согнулся, но выдержал. Ур-ра! И снова вперед и вперед. Хижина как святая идея? И пусть! Однако подспудно в нем зреет какая-то мысль, он то хочет от нее отмахнуться, загубить ее в корне, то вдруг, боясь, что эта очень важная и срочная мысль не пробьется к сознанию, начинает торопить ее появление, задавал вопросы: о чем ты? О том, что ждет меня наверху? Или… о чем? Он приподнимает голову, жмурясь от беспощадной снежной крупы и неожиданно видит долгожданный черный камень утеса. Каких-нибудь несколько метров! Ощутив мгновенный восторг, оглянулся. Эх, зачем оглянулся? — укорит позже себя. Потому что в этот момент мучающая мысль вдруг прорвалась. О спуске, ты подумал о спуске? — вот о чем была эта мысль. И вся затея его показалась не просто глупой — преступной! Пути назад не было! Он увидел себя как бы со стороны, как нечто крошечное, неровно карабкающееся, непрочное, легковесное. Он ощутил громаду твердого тела Горы и мощь и безжалостность ветра, который случайным каким-нибудь выдохом может сдуть его как козявку. Ненасытная, равнодушная высота! Он скрипнул зубами от злости, покачнулся, переступил лыжами, и вдруг все пошло по чужой, неумолимой программе. Треснула веточка. Опорная лыжина скользнула назад, перевел вес на другую, но и та, неуправляемая, ринулась вниз, ноги разъехались, он упал, перевернулся, казалось бы, правильно, на бок, но сгоряча оперся на попавшую под руку палку, выпростал лыжину, приподнялся зачем-то и… Лыжи опять заскользили, он осел на задние кромки, и его понесло… понесло… с ошеломляющим ускорением. Попытался привстать на ходу — неудача, а скорость становилась ужасной, наконец сумел вывернуться, брякнуться снова на бок, больно ударился, крутануло, протащило несколько метров, лыжи взвизгнули на жесткой корочке наста, и в этот момент — тяжелый жестокий удар, боль в правой ноге, боль на коже лица, приступ животного страха, еще проволокло по мерзлому снегу, и, кажется, все. Падал медленный снег, качались лапы потревоженной ели, так было все плотно, бело, такое было все настоящее и равнодушное — с этим забылся. Сколько времени длилась потеря сознания? Очнувшись, не понял, где он, что это, зачем это все. В глазах — темнота, лицо завешено рыхлым, холодным. Вытянул из-под живота руку, вывернутую и онемевшую, повел этой непринадлежавшей рукой, с большим напряжением отмахнул снег ото рта, отгреб от застывающего подбородка. Оказалось — лежал ничком, распростертый на склоне горы. Увидел внизу барашки сугробов, темные полосы хвои, проглядывающие кое-где из-под них. И — низкая белая тишина. Остро саднило щеку. Осторожно повернулся, тут лыжина, на которой — как оказалось — лежал, заскользила, помчалась вдруг вниз сама по себе, точно живая, точно крыса с гибнущего корабля. Стянул зубами перчатку, ощутил заломившими сразу зубами вкус скрипнувшей шерсти. Провел рукой по лицу. На кисти — кровавая лужица. Кровь капала в снег, капля за каплей. Зачерпнул пригоршню снега, приложил, ощутив мгновенный укол. Шевельнулся от боли на коже скулы — и вдруг в глазах точно вспышка. Что боль лица — боль ноги пронзила все тело! Боль, боль, ничего, кроме боли. И тогда по-настоящему испугался. До сих пор было — на грани игры, Но лежать на кругом склоне горы, лежать в белом безлюдье с поврежденной ногой — нет, это уже была не игра. Успокойся, уймись! — закричал на себя, когда первый ужас прошел. Когда боль стала не острой и хотя, может быть, даже более сильной но постоянной томительной, — но выносимой, подумал: оставаться нельзя, надо ползти. Впрочем, «подумал» — сказано слишком сильно. Мысль едва брезжила, с трудом пробиваясь через пелену страха и боли, усталости. Успокойся, уймись, говорил он себе, и ползи, двигайся. Куда и зачем — об этом не думай, ползи! Вверх? Да, вверх, но зачем? На это он бы, пожалуй, не сумел ответить — инстинкт. А силы кончались. А глаза устали видеть снежную степь. И суставы словно схвачены льдом.
Что-то темно взметнулось. Взглянул: серая птица уставилась на него безбоязненно. Ворон? Ворона? Кш-ш, пшла! — махнул окоченевшей рукой. Птица склонила вбок голову, блеснула выпуклым зернышком глаза. Какая-то дикость: в часе небыстрой ходьбы до железнодорожной станции, а там — с полчаса до шумного города, — замерзать на скате горы, которую бы стоящий альпинист назвал… горкой! Марина, ребята… Как же это случилось? Его тянуло заснуть. Неужели он замерзает? Чувство засыпания сладостно. Впрочем, прежде чем погрузиться в опьяняющий сон, надо найти ответ на важный вопрос… А важный вопрос, глупости! Что за важный вопрос, когда он забывается? Он забывается навсегда, и не надо пугаться. Ведь так приятно расслабиться, раствориться. Так покойно заснуть, на все наплевав… Наплевав. Что-то есть в этом слове. Какая-то тайна. Наплевать, на все наплевать, всем на все наплевать… вспомнил! Они делали зряшный проект, и им было на это плевать! Вот от чего он завелся!.. Господи, глупость какая: заводиться из-за проекта! Неужели лишь из-за этого?.. Что еще? Марина? Господи, глупости, глупости! Мама, отец, солнце, жизнь — стоило поддаваться женским капризам? Нет, не такой он дурак! Что-то другое, да, что-то было другое! А они в самом деле решили сделать вид, будто уходят, — чтобы дать возможность ему безущербно спуститься. Они потянулись гуськом, вдоль горы. Собственно, туда им и надо было. Надо было чуть обогнуть эту дурацкую гору, чтобы затем прямиком двинуть на железнодорожную станцию. Это был, так сказать, план: его выманить вниз. Или, может быть, и даже скорее всего, это так складно сложилось в план позже, когда их терзал Мазуркевич: он так донимал их расспросами, а помощник так внушительно кашлял в кулак, когда они путались в показаниях (показания? это в самом деле так называлось?), что, не сговариваясь, они повторяли: решили дать возможность достойно спуститься! Но если даже и план, то, как и всякие планы, исполнение могло иметь множество разных оттенков — в оттенки Мазуркевич и впился. Не может быть, чтобы коллектив, состоящий из столь разных людей… Почему, почему разных-то? — возражали, негодуя, ему… Ну, я понимаю, на службе, в процессе выполнения общей работы у вас возникало чувство единства, ощущение общности человечьей души, доказывал он, стремясь найти точки сближения… Почему же только на службе? Да вы оглядите себя: вы же разные! Вы такие неодинаковые, что… Да чем же мы разные?.. Разговор не вел ни к чему путному. Да и некогда было лясы точить. Мазуркевич хлопотал насчет альпинистского снаряжения. Ну хотя бы ботинки!.. Ну а веревка?.. Рой, вот кого удалось расколоть! Рой был такой человек, который всегда чем-то обижен. Когда Мазуркевич осторожно ввернул про Италию: ну а вы-то знали о таком повороте? — Рой так и вскипел. Оказалось: он писал диссертацию. Он ее кропал долго, тщательно, зло. Годы и годы он собирал материал, а стержневого начала все не было. Он рассчитывал, что в этом и должна была состоять помощь шефа, но тот все увиливал. Он, видите, ударился в блядство с этой Мариной, которая — сучка! — наверняка выставляла его, Роя, в отвратительном свете. — Почему? — автоматически спрашивал Мазуркевич. Оказалось, Рой всегда знал, что Марина терпеть его не могла. Когда она еще в первый раз к ним заявилась, он сказал мужикам: вот кого хором бы отодрать! Он привык к женщинам идти напрямки, не то что этот розовоочковый романтик! — Ага! — отметил про себя Мазуркевич. А вслух: — Вы его недолюбливали? Валентина-романтика? — Это вы бросьте! — тотчас же занервничал Рой. — Я не участник! Я тогда так психанул… — Когда узнал про Италию? — … Ага! Я тогда так психанул, так рванул на своих новеньких «Таллиннах», что этот… большой… он меня еле догнал. — Потылин? — Ага! Но и большой ни при чем. Все дело в этой сучке Марине! Дразнит, дразнит, а не дает! Тут не то что на гору — на стену небоскреба полезешь! — И вы бы полезли? — Я? Вы что! Мне тридцать пять! Спортивно прожитых тридцать пять! Я учил розовоочкового! Я говорил: подпои ее и… — Ясно, ясно! — кивал Мазуркевич. С Потылиным тоже было все ясно и просто и безнадежно. Потылин прощал всем и вся. Он даже подумать не мог, что Рой считает его дураком. И по наивности всякого крупного, добродушного существа лез к Рою с опекой. Когда Рой рванул со всей прытью своих «тридцати пяти спортивно прожитых лет», Потылин заторопился за ним. — От ревности совсем оборзел, — объяснил Мазуркевичу. — Ревности? Рой? — Сколько раз ему говорил: не начинай с разговоров об этом! Большинству женщин надо другое. — К кому же он ревновал? К Валентину? — Да бросьте! А-а, понял! Понял, куда вы ведете! Ну и хитрец вы! Да нет! Валентину он покровительствовал! Он ему говорил: я десять лет пишу диссертацию и еще писать буду лет десять! Потому что шефу до нас с тобой как до лампочки! Ну, вы и хитрец! Я с вами уже чуть ли и на шефа не накапал!.. А я так вам скажу: тут все дело в азарте! Я — старый картежник, я, знаете, сколько уже проиграл?.. О-о, вот чуть ли и себя не угробил!.. Да нет, я не профессиональный картежник… Никаких ставок-то не было!.. Да вы что? Уж не думаете, что мы его в карты?.. Мазуркевич еле от него отвязался. Он уже составил команду: Игорь Петрович, Евгений Евгеньевич, и вот еще девка так вяжется с ними… Брать ее? Лишние хлопоты? С другой стороны, там, на месте, так сказать, происшествия… Ладно уж, собирайтесь. Марина! Ботинки-то впору? Смотрите! Потом не пищать! Внизу еще оставался Семенов.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!