Часть 10 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Показывая разные приемы, подмечая и подчеркивая ту или иную неточность, старик часто приводил примеры из жизни, раскрывая, чем это в конце концов заканчивалось. Поражал тон, с которым Дитрих говорил о войне как о работе, только очень тяжелой, опасной и крайне неприятной; и о смерти, всякой войне сопутствующей. Смерть же от старости для него была как бы ненастоящей, а потому, как будто, отсутствующей.
Интересно, что Натан просто и естественно называл Дитриха «стариком» (да тот и сам себя звал так же). Во внешности солдата такому определению ничто не противоречило. Седые волосы, вытянутое лошадиное лицо с дубленой кожей и глубокими морщинами, большие крестьянские руки… При этом, однако, назвать «старухой» Карину, которая была немногим моложе, оказывалось решительно невозможно. Румяное лицо, бойкие глаза, сдобная фигура. Там, где у Дитриха был старческий надлом, в Карине жил неистраченный задор и интерес к жизни.
И вот однажды настал день, когда горничная из Трансильвании и солдат из Пруссии сказали хозяевам, что хотят обвенчаться. Это было так трогательно, так неожиданно и… так неизбежно (по крайней мере, для постоянных читателей французских романов гименейской направленности). К тому же, не имея собственных детей, молодые были объединены любовью к маленьким Горлисам, в особенности к Натану, с которым возились более всего.
Дитрих галантно оставил даме право выбирать место венчания. К тому же, как объяснял он, лютеранская церковь терпима к другим верам. Карина, конечно же, выбрала свою церковь — греко-католическую. Но поскольку до румынского храма ехать было далеко, то пошли в ближайшую церковь рутенских греко-католиков. Это было село, где жили Лютюки. И отмечали свадьбу у них же во дворе. Было очень славно, весело. И наверное, вкусно! Если бы не кашрут[22].
Натан подсмотрел, как после венчания, когда супруги выходили из церкви, у Дитриха выкатилась слеза и, спрятавшись в одну из ближайших морщин, покатилась по ней. И тут все обрывки фраз, оброненных стариком, вдруг собрались вместе. И вот какая картина складывалась. Дитрих очень-очень не хотел быть солдатом. Он любил крестьянский труд и как раз влюбился в девушку с соседней улицы, когда его призвали. Призвали не потому, что на страну напал враг, а просто пришел срок их кантону пополнить приписанную к нему роту. И согласно действующему прусскому «Кантон-регламенту», у парня не было ни единой причины, чтобы избежать призыва или хотя бы отсрочить его для свадьбы.
Натан также вспомнил, что спокойным и счастливым лицо старика становилось, только когда он косил траву (во время этого занятия мальчик никогда его не тревожил). Еще маленький Горлис понял, что Дитрих давно уж не смел надеяться на какое-то подобие семейного счастья для себя. На венчание — тем более с такой замечательной женщиной, как фройляйн… то есть, извините, уже нет — уже фрау Карина. И теперь у Дитриха было всё, что в юности казалось потерянным навсегда. Жена, своя, венчанная. Дом, не свой, но почти, как свой. Дети — не свои, но почти, как свои (а что касается Натана, так и почти без «почти»). И даже милая лужайка над речкой, где так сладко косить траву…
После поражения Наполеона от Зимы случилось еще одно событие, казалось бы, мелкое и в момент свершения совершенно незначительное, однако же для нашей истории чрезвычайно важное. В начале 1813 года с российской стороны, на Радзивилловской таможне, Наум Горлис увидел стопку книг, изданных в Санкт-Петербурге годом ранее, причем на французском языке. Тогда, в первой половине 1812-го, это было нормально. Но всё изменило нашествие «двунадесяти языков» (позже Натан всегда удивлялся, слыша такое определение: похоже было на то, что обитателей Русланда пришествие других наречий, массовое, а не только для избранных, пугает не менее чужой армии). Теперь всё французское на какое-то время стало неприличным. Увидев стопку, Наум вспомнил, как Натан насмехается над амурными романами. И как в сотый раз перечитывает «Простодушного». А тут — книжка совершенно невинная (уж всяко не опасней Вольтера, тем более зачитанного и банализированного), причем за смешную, поистине копеечную цену. К тому же — про город, для Бродов совсем не чужой, поскольку лежал он на весьма оживленном во времена «континентальной блокады» торговом пути: Лейпциг — Броды — Одесса — Стамбул.
Так Наум Горлис купил книгу, для его сына не менее, а может, и более важную, чем творение Вольтера, поскольку через несколько лет именно она изменит судьбу Натана. Звалась она… Ну что, любезные, заждались? Всё ждете оглашения названия? Ладно, ладно, не стану более тянуть. Вот сия книга — Sicard Ch. Lettres sur Odessa, par Sicard, aine, Négociant établi dans cette ville. St. Pétersbourg, 1812.
«Что ж такого?» — изумитесь вы в разочаровании. Письма из Одессы некоего французского негоцианта Шарля Сикара. Что может быть в них такого важного или бризантного, способного перенаправить течение чьей-то судьбы, словно русло реки после взрыва в узком месте? А всё дело в том, что книга эта шла в пандан к Вольтеру. У того говорилось о двоедушии и подлости, о невозможности свободы. А в одесских письмах Сикара, — напротив, о свободе, справедливости, будто бы царящих в Одессе. При этом сикаровским «Простодушным» оказывался вроде как не кто иной, как одесский градоначальник дюк де Ришелье, созидающий ту Одессу. Для мальчика, готовящегося стать юношей, письма Сикара стали воистину анти-Вольтером — но не как поругание великого мыслителя и насмешника, а в смысле выхода из тупика, в который вводила младой ум, жаждущий добра, названная повесть. И выход сей благодаря новой книге нежданно обрел зримые очертания и даже имя — Одесса.
…Несчастье случилось в конце зимы 1814 года.
Сам Натан не помнил страшнейшего пожара 1801 года, унесшего много жизней и уничтожившего более 600 домов. Даже одна из синагог тогда сгорела. Родители и старшие сестры (вот же задаваки — будто они в свои три и пять лет так уж всё видели, да еще и запомнили) говорили об этом с превеликой грустью, ощутимым страхом.
Карина потом в слезах вспоминала, как Дитрих встал ночью попить воды и увидел в окно занявшийся хозяйский дом. Разбив глиняную кружку (такой звук будил фрау Карину лучше любого иного), он намочил полотенце, повязал его на лицо, вылил на себя ведро воды и побежал на выручку. Карина, схватив ведро, выскочила следом и бросилась поливать огонь водой из кадки для полива цветника. Первой ходкой, самой быстрой и легкой, старик вынес младших дочек. Малышку Сесилию держал левой рукой. А в правой соединил две ладони рук Сарры и волоком тащил ее по полу, через пороги, набивая синяки, садня кожу и тем не менее спасая.
Вторую ходку пришлось ждать дольше. И дети потяжелей, и — трое! А дом горел всё сильней. Поди там, на месте решай, всех троих как-то упаковывать или выбрать двоих, оставляя кого-то на третью ходку. Каковой уже может и не статься… И вот наконец Дитрих появился — со всеми тремя! Бесчувственных старших сестер он с трудом волок по полу — тем же способом, что и Сарру. А вот Натана старик каким-то образом сумел привести в чувство. Истошно кашляя и спотыкаясь, юноша всё же шел сам, держась за ночную рубаху спасителя.
Едва они показались на пороге, Карина облила их водой. Дитрих благодарственно кивнул головой, приспустив полотенце, трижды глубоко вдохнул свежего воздуха и тут же отправился в третью ходку — последнюю, за Наумом и Лией. Но нет — дом рухнул, и ходка оказалась просто последней…
Как уже говорилось, такое печальное событие, как пожар, да еще и с жертвами, не было для Бродов явлением совсем уж невероятным или даже просто необычным. Ну, зима, ну, подморозило, похолодало. А там, глядишь, уголек где-то выпал или свечу кто-то забыл потушить. Но у Натана навсегда осталось ощущение необычности, неправильности, неслучайности произошедшего той ночью. Однако, когда он пытался это объяснить кому-то, все лишь отмахивались. Ну, знамо дело, неправильно — терять от пожара любимых родителей и наставника. А ничего более, сверх своего смутного ощущения, Натан высказать и не мог. Он совершенно не помнил той ночи. Ни как поднял его Дитрих, ни как он, кашляя, тащился за ним следом и упал оземь, едва переступив порог (далее уж Карина всех от огня оттаскивала). Было только непроясненное чуянье, что пожар — следствие не трагической случайности, а чьего-то злого умысла…
Теперь нужно было понять, как жить дальше детям Горлисов, лишенным родителей и жилья. С одной стороны, у них осталось наследство (правда, меньше, чем ждали; как оказалось, незадолго до пожара Натан взял из банка крупную сумму; для чего — непонятно, куда она делась — неизвестно). С другой — тревожно за детей, столь неопытных особ, оставшихся без родителей. Бродская община приверженцев гаскалы, потерявшая своего несомненного лидера, решила написать письма ближайшим родственникам из Горлисов и Абрамовицей: не хотят ли они взять на воспитание кого-то из младших дочек, осуществляя одновременно присмотр за их собственностью — до взросления и замужества.
Со старшими сестрами было проще: их еще при жизни родителей сосватали. 19-летнюю Ривку (вообще-то, между нами говоря, переростка), серьезную, строгую, переборчивую — к ученому молодому мужчине в Ерушалаим де-Лита, то бишь Литовский Иерусалим, город Вильно (там переговоры вели местные Горлисы). Быструю глазами (самую быструю), искрящуюся Ирэн ждал жених в самой Вене (она с ним еще в детстве была знакома, его семья раньше жила в Бродах).
Натан, которому вот-вот должно было исполниться 15, уже сам мог приступать к работе в одной из лавок, доставшихся по наследству. Оставались две младших, у которых еще и бат-мицвы[23] не было. В ожидании ответов на письма все вшестером ютились в домике для прислуги. Натан, Ривка и Ирэн учились вести дела сами, без родителей, вспоминая, что и как делали те. Карина приглядывал за младшими и продолжала учить их.
И вот начали приходить ответы. Абрамовицы из совсем близких Олелек сказали, что возьмут на воспитание маленькую Сесилию («где двое, там и третья»). И присмотрят за лавкой Горлисов в тех же Олельках, чтобы у девочки, когда подрастет, было хорошее приданое. Потом пришло сообщение от Абрамовицей из Лемберга, готовых взять на воспитание Сарру, которой до бат-мицвы оставалось всего-ничего — полтора года. А что делать с ее лавкой (или деньгами от ее продажи) — будут решать вместе с ней, уже взрослой.
Когда прошло тридцать дней траура, Натан как мужчина, как главный в семье отвез сестер в приемные семьи в Олельки и Лемберг. А когда вернулся, они остались жить в домике для прислуги вчетвером. Работали вместе. Старшие сестры ждали, когда пройдет двенадцать месяцев траура, чтобы можно было ехать на договоренные замужества. Натан же ничего не ждал, он просто работал, понимая так, что детство прошло, а юность кончилась, не начавшись. И конечно, читал кадиш[24] за родителей, по многу раз в день, с особым смыслом — в Шаббат.
И вот подошла годовщина смерти. Сын молился, сын читал кадиш. Потом — зажигал свечи и молился на могиле отца и матери. Траур закончился. Нужно было жить дальше, примерно так же, как жилось до того и за год стало уж привычным.
Часть III
Кое-что об этических сложностях приглашений в гости в Одессе
Глава 11,
в каковой Натан да Степан разгадывают загадки, а потом Горлис еще и за жизнь бьется
Понедельник со вторником, равно как и суббота, согласно расписанию работ, считались у Горлиса «клубными днями». Предполагалось, что он в «Клубном дворе» на Екатерининской улице читает имеющиеся там газеты, укрепляя свои событийно-политические знания. Иногда Натан так и делал, но не сегодня (да, правду сказать, и не столь часто).
Утренних упражнений ему показалось мало. И он решил сходить на прогулку и на бодрящее купание к морю, этак по Гаваньской улице вниз, да по Военной балке до прибоя и немного налево. Там прекрасное место для наблюдения за портом с пришедшими на разгрузку и погрузку кораблями. Купание, разумеется, было недолгим, поскольку еще холодно. Выскочив из живящей воды, наскоро вытерся полотенцем, оделся и пошел домой. А уж дома протер тело тряпкой, смоченной в пресной воде (всё ж дорога она тут, чтобы лишний раз полностью мыться). И лишь после этого поспешил в Одесское полицмейстерство к Дрымову за новостями по делу убийства в Рыбных лавках.
В кабинете Афанасия можно было обратить внимание, что в окладе иконы апостолов Иасона и Сосипатра серебра стало поболее. Ежели раньше оно имелось только по окантовке, то теперь появилось и во внутренней части иконы, сделав простые тоги просветителей Корфу уже не столь простыми. Любопытно всё же откуда, с чьих пожертвований? Но спрашивать об этом не вполне прилично (даже в шутливой форме), да и вполне бессмысленно — Афанасий ничего объяснять не станет.
Как читатель уже успел убедиться, Дрымов — человек, скажем так, не самого нравственного и безупречного поведения. Грубоватый, порой не только жесткий, но и жестокий, был он всё же не таким уж плохим (насколько вообще может быть неплох российский полицейский). Чтобы судить его и о нем, нужно понимать обстоятельства, в каких работал Афанасий Сосипатрович. Подчиненных мало, а дел много. Следить же нужно за порядком не только среди людей, но и среди строений, да и всего городского хозяйства. При этом под началом у него находились люди совсем сложные, чтобы ими управлять и понуждать к работе. На полицейскую службу шли не очень охотно. Ни денег больших, ни почета, ни карьеры, а при утихомиривании кого-то по пьяной лавочке еще и ущерб для здоровья получить можно. Поэтому иногда в нижние полицейские чины переводили худших из солдатских рот. То есть получалось — там не справились, а ты тут работай с ними.
Из симпатичного в приставе — и близкого Натану — было еще то, с какой с искренней любовию Дрымов вспоминал почивших родителей. И апостола Сосипатра почитал столь сильно, поскольку тот был покровителем его отца — Сосипатра Мокиевича. Вообще Афанасий Сосипатрович видел в сих совпадениях Божий Промысел. Вот есть на свете он, великоросс из Дрымовых, мещанин города Данкова, что в Рязанской губернии, в семействе которого верили в покровительство апостола Сосипатра, просветителя Корфу. Ну, так же было? Так, сие очевидно, никто отрицать не станет. А судьба р-р-раз — и забросила его в Хаджибей-Одессу, где выходцев из ионического острова Корфу — едва ли не каждый третий (ну ладно-ладно, преувеличил — каждый пятый). Поэтому Афанасий давно уже воспринимал Одессу своей родиной наравне с благословенными детскими местами, куда после ухода родителей приезжать было нерадостно. (Разве что на могилы сходить.) Да, всё так, почему же нет? Одесса — тот же Данков, только большой, более богатый, разнообразный, жаркий и у моря.
Дрымов рассказал, что прибыла полицейская почта из канцелярии в Тирасполе.
— И что ж, Афанасий, какие оттуда новости?
— Такие, господин Горлиж, что никакого Григория Гологура в том городе нет. И вообще никаких Гологуров мещанского, а равно и иного сословия, в Тирасполе отроду не водилось.
— А что с хутором на Среднем Фонтане под буквами Inconstant?
— Да тоже не густо. Земля и дом там были оформлены на служилого человека, одного майора в отставке, который третий год как уехал в центральные губернии да так пока и не возвращался.
— То есть получается, что целый год Гологур жил на чужом совершенно хуторе, говоря, что это его собственность. Так, что ли?
— Получается, что так, — ответил Афанасий как-то неохотно.
— Однако… Но хоть как фамилия сего отставного майора, узнать можно? Это ж важно.
— А-а-а… Э-э-э… — Обычно отвечающий просто и четко Дрымов выглядел сейчас крайне неловко. — Не могу сказать.
— Почему?
— Потому как засекречено по установлению военного ведомства. — Лицо Афанасия застыло с глазами навыкате: вот, дескать, такие дела, ничего сделать не могу.
— Хорошо, Афанасий, а что за железки ты нашел на хуторе?
— Мы тут рассмотрели их и пришли к выводу, что они не имеют отношения к рассматриваемому делу.
— Это как?
— Да так. Обычные фурнитурные, я бы сказал, фурнитурно-скобяные товары.
— Пусть так. Но посмотреть их мне можно?
— Ну-у-у… Незадача какая… Мы их уже списали. Да и выкинули.
— Ладно…
Странная история, крайне странная. Преступление, как говорят, важнейшее, власти требуют скорейшего расследования. При этом, однако, с теперешнего времени нет настоящей помощи с информацией. Кому это может быть нужно?
Горлис не знал, что думать. Взгляд вновь упал на икону в прирастающем окладе. Уж не от этой ли таинственности появились деньги на серебряные украшения? Может, это самодеятельность дорогого Афанасия Сосипатровича? Раньше он по мелочам промышлял. Яшке вон два рубля не отдал. Степан за обедом помянул, что после похорон селедки ему рубль не досчитал. Ежели можно так по мелочи (хотя рубль, тем более два — это в Одессе тоже не мелочь!), то почему же не взяться за более крупные манипуляции?
Ну да делать нечего. Менять нужно только, что можешь изменить, тут же — просто следует принять к сведению. Натан без прежнего хорошего настроения рассказал Дрымову о совместной со Степаном работе. Пять идентифицированных полуслов и полуфраз, а также предполагаемые варианты их расшифровки были Горлисом расписаны на одном листе.
Лист, поданный Дрымову, выглядел таким образом:
«Изыскания по поводу несгоревших обрывков бумаг, найденных на Хуторе, где проживал Григорий Гологур, убитый в Рыбных лавках.
Прежде всего нужно сообщить, что среди обрывков был фрагмент гравюры, полдюйма на полдюйма, где, похоже, был изображен морской пейзаж: море, горизонт, небо. Зачем нужно было уничтожать сие, предположить трудно.
Что до буквенных знаков, то разобрать удалось следующее:
1. “ство Из”
“Общество Израильских Христиан”?
“Государство Израилево”?
2. ce-Roi.
Vice Ro (то бишь “вице-король”).
3. atalas.
Совсем непонятно.
4. “ятинскі”.
Может быть разное, но более всего похоже на польскую фамилию, каковых с таким сочетанием много.