Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 16 из 64 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это разочарование (хотя бы легчайшее) казалось мне неизбежным, но его не случилось. Казанова, Томас Манн, Джойс и Пастернак составили свои описания этого города, но я не вспоминал об этих текстах, не вспоминал даже о фильме Висконти, где по лицу умирающего течет краска от крашеных усов, где блики танцуют на изнанках мостов и где присутствует великолепный многоязычный шелест на пляже в Лидо. Думал я о том, что уже многократно это видел, обонял, ощущал – и не только лишь в прошлых жизнях. Незадолго до первого вылета в Италию, когда я лежал в узкой маленькой комнате на Речном вокзале. Лежал на той самой кровати, на которой в детстве листал огромные тяжеловесные страницы поэмы Кольриджа «Старый моряк». На той самой кровати, на которой Сережа Ануфриев однажды превратился в замороженное поленце с гигантскими глазами, наполненными космическим ужасом. Дунаев уже не был устрицей, он стал самим собой, но в черном карнавальном костюме и в белой маске, лежащим в гондоле. Он знал, что он в Венеции и что одновременно вплывает в глаз Пуруши, плывет по одному из каналов этого глаза – то ли мертвого, то ли живого огромного ока, мутно отражающего небо. И тогда по каналу, в гондоле, свернувшись клубочком, Поплывем, как медовый звук скрипки в эфире плывет… Гондольер, как водится, пел «О sole mio!» и греб большим веслом. Дунаеву было уютно и сладко, как в колыбели, дворцы проплывали над ним, участливо заглядывая в лодку своими темными окнами и мрачными балконами, на которых висели яркие, истлевающие ковры. Везде плеск воды и острый запах, свежий и гнилой одновременно, запах морского болота, который казался Дунаеву родным (ведь отчасти он оставался устрицей). Было чувство, детское предвкушение, что продолжается Праздник, и этот Праздник только собирается войти в свою полную силу. Чем глубже в Венецию вплывали они, тем ближе надвигался этот Праздник, и сердце сладко замирало. Канал плавно завернулся и вроде вывернулся, как рукав. Посветлело вокруг. Плеск и пение гондольера – всё вплелось в какую-то общую музыку, и с ней смешались веселые отзвуки танца на одной из маленьких площадей. Дунаев оказался в большой темно-синей комнате. Пусто. Высокие открытые двери вели в следующую, точно такую же комнату. За ней следовала еще одна такая же. И еще. Все они были заполнены водой. Дунаев плыл из комнаты в комнату, держась рукой за стены. Все комнаты стояли пустые. Глубокий синий цвет захватил его, он успокаивал душу, но присутствовала в нем и отстраненная печаль. А комнаты всё не кончались. И чем глубже уходил Дунаев в темно-синюю анфиладу, тем больше он ощущал слабость, и головокружение, и какую-то сладкую отдохновенную обморочность… И вот он уже не шел и не плыл, а просто лежал в толще воды, и вода медленно несла его сквозь комнаты… Ему показалось, что вовсе он не маг, путешествующий по морскому дну, а просто он утопленник, чьим телом играет вода. Стало темнее вокруг. Синева сгустилась… Синева сгустилась, и вскоре я уже летел на маленьком самолете, напоминающем старый кукурузник, летел из Флоренции в Милан вслед за крестообразной тенью самолетика, которая скользила по полям, по квадратным угодьям, по рощам и старым помещичьим домам. Самолетик держался низко над землей, видимость была отличная, медвяная (то есть всё как бы застыло в италийском меду): я был простужен, Дебора Зафман дала мне перед вылетом американскую таблетку для укрепления иммунитета. Эта таблетка странно вставляла. В Милане должна была вскоре состояться следующая выставка с участием МГ. В аэропорту Милана меня встречал седовласый вертлявый господин, дико веселый, но с печальными глазами южанина. Скорость его жестикуляции и живость его манер вполне соответствовали представлениям об итальянской импульсивности. Но он весьма отличался от гладких и наглых ребят и господинчиков из Прато. Он был пронизан стихией абсурда вплоть до острых носков начищенных ботинок. Так я впервые встретил итальянского друга на итальянской земле. Знакомьтесь, дорогие радиослушатели, перед вами Энрико Р. Коми! Спасибо вам, милосердные боги, за то, что вы послали мне настоящего друга в тот миг, – я всегда обожаю своих друзей, порой их много, порой мало, но я люблю их всех, я готов простить им все неприятности, лишь бы сохранялось то веселящее и уютное чувство, которое я и называю дружбой. Энрико родился на самой южной оконечности итальянского сапожка, почти на каблуке, в крестьянской и весьма небогатой семье. С ранней юности его торкнуло пронзительное понимание того факта, что он – поэт. Как случается в бедных семьях, домашние уверовали в его призвание – с трудом собрали трудовые лиры на то, чтобы юный Энрико отъехал в Милан. Europa in Trouble. 2013 Стопроцентный калабриец Энрико считывался моим сознанием, как родной и любимый тип человека под названием шлеймазл. Тем не менее с конца 60-х он издавал в Милане превосходный журнал Spazio Umano (Human Space), где сотрудничали лучшие европейские и американские художники того времени: Кунеллис, Кошут, Балдессари, Гилберт и Джордж и многие другие. Все они годами и десятилетиями работали с этим журналом совершенно бесплатно – просто потому, что любили Энрико. Редкий пример издания, где публикуются одни лишь звезды, но при этом само издание почти никому не известно, хотя выходит в свет давно и выглядит отлично. Мы дружим с ним и по сей день. Неистребимый и тонкий узор абсурда и чего-то непостижимого лежит на всём, что делает Энрико. А делает он много всего, поскольку обладает бурным и неукротимым темпераментом. Чем-то всё это напоминает некоторых моих одесских друзей. К моменту нашей встречи Энрико вышел на контакт с Витей Мизиано (московский кучерявый куратор итальянского происхождения) и договорился с ним вместе устроить выставку нескольких московских художников в выставочном зале в центре Милана. Зал назывался Sala Boccioni, а выставка должна была называться «A Mosca, a Mosca!» («В Москву! В Москву!» – имеются в виду восклицания чеховских девчат). Флорентийские снобы отнеслись к этой затее крайне неодобрительно. Жирный и высокомерный директор музея в Прато израильтянин Амнон Барзель весь обфыркался, когда услышал имя Энрико Коми. «Вам надо делать серьезную карьеру. Такие связи не доведут до добра», – бухтел он. В западном арт-мирочке подобные разговоры льются повсюду, как в детских садах жидкое говнецо льется из детских жопок. Я пропустил эти мудрые советы мимо ушей и не пожалел об этом. Энрико оказался отличным человеком: добрым, честным и чувствительным. Он сразу понял, что меня нечто гнетет. Я рассказал ему, что обещал своей девушке показать ей Италию, а ей не дают визу в Москве. «Я всё сделаю, – сказал мне Энрико, – Скоро она будет сидеть рядом с тобой на этом диване». Он не солгал. Чиновники любили Энрико. Чем-то он умел тронуть их души. Вскоре мы с Элли действительно восседали, прижавшись друг к другу плечами и сплетя наши пальцы, на раздолбанном и пыльном диване в квартире Энрико на виа Романьози. Это была квартира в духе итальянского неореализма. На узкой и тесной кухне варила спагетти в огромной кастрюле крупная жена Энрико, великолепная Лаура, обладательница низкого хрипловатого голоса и кристально ясной души. В соседней комнате их сын Давиде, наш ровесник (о нем все знали, что он собирается стать великим кинорежиссером), смотрел видео, положив ноги на стол. Собственно, комнат было всего две, везде валялись книги, было тесно и мусорно по-московски (Милан чем-то похож на Москву, а замок Сфорца строил тот же перец, что и наш Кремль). Эта теснота не помешала Давиде вскоре привести за руку женщину с десятилетним ребенком и поселить ее вместе со всеми в этой квартире, часто наполнявшейся тем человеческим звоном, что в Одессе называют словом «геволт», в России зовут гвалтом, а как это называют в Италии – уже не помню. В этой квартире нам предстояло съесть немало спагетти и выпить немало дешевого вина. Но прежде мы встретились в Праге. Глава девятая Бархатная Прага Прага, как известно, город, полный тайн и сказаний. Есть множество замечательных книг, излагающих эти пражские мифы. К ним, конечно же, относится такой знаменитый роман, как «Голем» Густава Майринка, как, впрочем, и другие его романы. Произведения Кафки тоже относятся к пражским сказкам. Безусловно, можно сказать, что Прага является местом иногда довольно мрачных сказок, но порой и просветленных. Каждый человек, который живет в Праге, становится персонажем одной или нескольких пражских сказок – я это могу сказать и о себе. Проведя в этом городе несколько лет в разные периоды своей жизни (в общей сложности лет пять), я попадал в самые разные сказочные ситуации и на каком-то микроуровне, на уровне своего фантазирования, внес свой вклад в вылепливание некоторых пражских сказок. Я не претендую на то, что порождения моего скромного бреда войдут в золотой фонд пражских преданий, но на каком-то фантомном уровне я в этом деле поучаствовал. «У матушки Праги острые когти», – сказал Франц Кафка. Я связываю с Прагой ощущение безвыходности жизни. Когда-то я шел вдоль Влтавы, был очень солнечный и светлый день, и чайки носились над речной водой. И наступило одно из таких состояний, когда обостряется зрение и становится пронзительно зримой каждая прозрачная капля воды на упругих водонепроницаемых перьях этих птиц, издающих довольно резкие, гортанные то ли крики, то ли всхлипы, то ли вопли. В этот момент меня пронзило ощущение безвыходности бытия, безвыходности жизни. Я вдруг осознал, что земное существование является единственным, и никакая смерть, никакие перемещения в Трансцендентное не избавят нас всех от постоянного возвращения в этот земной мир. Нигде в других местах и городах такого рода откровения меня не посещали. Наоборот, мне, скорее, всегда было присуще ощущение множественности миров. Но именно Прага, несмотря на ее барочную вариативность, дает такое ощущение Амбера, если вспомнить эпопею Роджера Желязны «Хроники Амбера», где есть единственная подлинная реальность: она называется Амбер, или Янтарь, и она отражается во всех прочих реальностях то яркими, то тусклыми образами. То же самое можно сказать и о Праге. Безусловно, Прага – Амбер, один из Амберов. Янтарный, или же золотой, алхимический шкаф, откуда убежать невозможно. Это – одна из тайных пражских сказок, пугающая и восхитительная одновременно. Весной 90-го года в Праге произошла первая сольная (соленая) выставка «Медгерменевтики». Это историческое событие случилось по инициативе Милены, она эту выставку задумала и курировала, ей же принадлежит первый продуманный иноязычный текст о нашем творчестве, написанный для пражского каталога. Каталог назывался «Мертвые дети на дороге не валяются», а сама выставка именовалась «Три ребенка» (согласно другой версии – «Три инспектора»). На обложке каталога три детские фотки старших инспекторов МГ: Сережа в виде спокойного азиатского бутуза, Юра в виде тревожного еврейского малыша с барабаном и я в виде печального еврусского малыша в матроске и морской фуражке с якорем. В Праге три старших инспектора встретились, и каждый был с девушкой. Таким образом, нас там было шестеро. Я испытал такое дикое, необузданное счастье, увидев Элли после мучительной разлуки, что, оставшись с ней наедине, омыл ее стройное смуглое тело слезами и спермой. Нечто подобное описано в «Лолите», когда Гумберт рыдает, соединяясь со своей возлюбленной девочкой. Произошло это фонтанирование, это выплескивание телесных и душевных влаг в сухом и безжизненном пространстве, напоминающем палату больницы: комната с белыми стенами, плотно заставленная одинаковыми кроватями с хромированными металлическими изголовьями.
Так выглядели гостевые просторы Академии художеств, где нас разместили. Мы с Элли, впрочем, вскоре поселились в отдельной квартире на смиховском холме, возле телебашни. Там, на Ондржишковой улице, был большой ковер на полу, сделавшийся полем наших воссоединений. Я вручил своей девушке мешок с игрушками-животными, привезенный из Прато. Из этого мешка, как джинн из бутылки, и выпрыгнула наша пражская выставка, то есть две заловые инсталляции с перекликающимися названиями – «Одноногий ребенок» и «Широкошагающий ребенок». Эти работы явились непосредственным продолжением объекта «На игрушках», сделанного в Прато. Игрушки на пражской выставке были, впрочем, не только из итальянского мешка. Я задействовал также мягкие игрушки Маши и Магдалены, воспользовавшись энтузиастическим разрешением моих сестричек. В двух среднего размера зальчиках в Галерее Младых (то есть в Галерее Молодых) на Водичковой улице игрушки были разложены группами на полу и придавлены стеклами. Сверху на поверхности стекол расстилался тонкий слой песка, на котором мы отпечатали след детской ступни. Моя сестра Маша как раз находилась именно в таком возрасте (около пяти лет), который казался идеальным для данного проекта, в том смысле, что ее горячая маленькая ступня производила идеальный оттиск на песке. Машенька так вдохновилась своим участием в производстве инсталляций, что сама после этого стала строить домашние ассамбляжи из игрушек, мебели и других предметов. Называла она их «фемлики». Было бы неплохо утвердить это загадочное слово в качестве замены неуклюжего и громоздкого слова «инсталляция». Впрочем, забудем о реальных детях и обратимся к абстрактно-умозрительным. Игрушки под стеклами составляли как бы два маршрута, или два пути, которыми пронеслись два загадочных ребенка – Одноногий и Широкошагающий. В первом зале на песке, лежащем на стеклах, отпечатана была только левая ступня невидимого малыша. Таким образом, возникал фантазм о ребенке, ловко скачущем на одной ноге по пунктирно разложенным стеклам. Во втором зале группы игрушек, накрытых стеклами, разложены были на значительном расстоянии друг от друга, таким образом возникал воображаемый ребенок с крошечной ступней, но очень длинными ногами. Достаточно безумные две инсталляции, надо сказать. Хотя чем-то они напоминают о Людвиге Витгенштейне и его «Логико-философском трактате». Среди игрушек был даже любимый парень Магдалены, с которым она не расставалась всё детство. Как же его звали? Морковного цвета существо, с морковным носом и морковными ногами. Кем он был? Собакой? Мишуткой? Трудно сказать. Кажется, я вот-вот смогу вспомнить его имя. Но нет… Имя морковного существа упрямо уползает от поползновений моей памяти. Надо бы позвонить в Прагу и спросить Магдалену: может быть, она помнит имя морковного существа? Всё в жизни непрочно. Она неразлучно провела с этим существом много лет, она спала с ним, доверяла ему свои тайные мысли, она издевалась над ним, швыряла его об стену, пинала ногами с диким, захлебывающимся хохотом. Тело ее изгибалось в экстазе смеха, пока жестокий хохот не опрокидывал ее на пол. Но к 1989 году она стала пятнадцатилетним организмом и легко разрешила придавить мистера Морковного стеклом. Он был ее любимцем, а теперь стал составной частью никому не нужного, хотя и достаточно радикального произведения искусства. Так и народ: память народная не длиннее девичьей. Только что боялись коммунистов, как огня, а тут вдруг в одночасье осмелели и освободились от них. Да, незадолго до этого произошла Бархатная революция, и вся страна всё еще пребывала в радостном остолбенении. Никто не верил, что от этого гнета удастся избавиться так бархатно, так легко, так безболезненно. Счастливое было времечко. Освобождение – сладкая штучка. А такое вот Освобождение – легкое, бескровное – это не просто сладкая, это волшебная штучка! Это – miracle! В этом историческом контексте выставка «Медгерменевтики» произвела эффект взорвавшегося пузырька воздуха в минеральной воде. То есть, иначе говоря, эффект был близок к сверкающему нулю, что нас радостно и вполне устраивало. Помню упоительную пресс-конференцию. Милена сказала, что мы должны хорошо подготовиться к этой пресс-конференции. Подготовка состояла в том, что мы купили много вина, а также изготовили множество вкусных бутербродов для журналистов. В назначенный день и час мы стояли перед журналистами в пространстве выставки, поблизости громоздились бутерброды на тарелках, блестели бутылки вина. Человек восемь журналистов мялись перед нами с отрешенными лицами. Сначала Милена произнесла емкую и весьма эрудированную речь по-чешски. Затем небольшую и красноречивую речь по-английски произнес Сережа Ануфриев. Сережа приехал из Москвы с женой Машей, и он был одет в невероятные новые штаны, сшитые Машей специально для путешествия в Прагу. Штаны были сшиты из материи, предназначенной для младенцев: нежная фланель, усеянная изображениями ярких и мелких утят по светлому фону. Сверху штаны выглядели как комбинезон с лямками, снизу превращались в клеша, щедро расширяющиеся в духе 70-х. То ли утята на штанах, то ли подавленные стеклами мягкие игрушки, то ли еще что-то подавило волю и сознание явившихся журналистов. Когда им было предложено задавать нам вопросы, повисло неловкое и тяжеловесное молчание. Журналисты пили вино, хмуро жевали вкусные бутерброды, но ни одного вопроса так и не прозвучало. Элегантный Сережа решил разрядить обстановку. «Если у вас нет вопросов, то давайте я буду спрашивать вас», – предложил он. Сережа задал им несколько вопросов, вполне остроумных и смешных, но никто даже не улыбнулся. Журналисты молчали, как Иисус на допросе у Пилата. Их взгляды удрученно перебирали утят на Сережиных штанах. Возможно, они не понимали по-английски. Переглянувшись с Сережей, мы поняли, что надо нам выбегать во дворик. Мы уже кусали губы. Могучий хохот поднимался изнутри несгибаемой волной. Вволю нахохотавшись во дворике, мы вернулись в залы. Журналисты убито дожевывали бутерброды. Результатом этого блестящего вечера стала одинокая заметка в одной из пражских газет под названием «Такого мы еще не видели». Чехословакия развалилась на Чехию и Словакию. Президентом Чехии стал друг папы и Милены – Вацлав Гавел. В честь этого превосходного человека мы с папой ходили в Люцерну пить пиво и есть карпа «по-жидовски». Любимое местечко и любимая еда Вацлава Гавела. Карп с тмином – очень вкусно. Все социалистические кайфы были еще живы. Еще работал, доживая последние свои дни, мой любимый магазин советской книги на углу Водичковой улицы и Вацлавской площади. Еще действовала умопомрачительная кондитерская на втором этаже этого магазина, где мы с папой, отдавая должное нашим сладостным обычаям недавнего прошлого, восторженно отведали пирожных с двумя чашечками крепкого горького кофе. Было так хорошо в Праге в 1991 году! Круто было гулять по Стромовке в длинном черном пальто, купленном в Италии. В шелковых карманах этого пальто лежали пачки сигарет «Спарта» и «Петра». Западное табачное изобилие еще не захлестнуло Чехию, поэтому сигаретный выбор ограничивался этими двумя марками. Я предпочитал «Спарту» в белых коробочках с древнегреческим корабликом – они были покрепче. Но иногда, для разнообразия, курил более женственную «Петру» в абстрактном коричнево-белом оформлении. Но вообще-то я любил пыхтеть тогда советскими папиросами «Казбек» или «Герцеговина Флор» (Сталин всегда потрошил эти папиросы в свою трубку). Несколько «Казбеков» привез мне в Прагу Сергунька из Москвы. Помню, мы постоянно глазели на разные дворцы и виллы и говорили, что их круто бы захватить «с позиции силы». Это особенно смешно звучало на фоне резкого упадка советской имперской мощи. Да, сладостно было глючиться на Прагу «с позиции силы» (с позиции магической силы, надо полагать), любоваться очередной пражской весной сквозь спартанский дымок, но нам предстояло возвращение в Италию. В доме с гигантскими лепными орлами возле Пражского Града, где и по сей день располагается итальянское консульство, Вике наконец-то поставили многострадальную итальянскую визу (стараниями Энрико Коми). И мы вернулись в Италию вместе, как я и мечтал. Вскоре мы, как Юрген фон Кранах, узрели ацтекско-египетское великолепие миланского вокзала. Это великолепие мы созерцали затем часто, поскольку постоянно отъезжали с этого вокзала в разных направлениях, охваченные естественной жаждой вкусить чудеса Италии. Мы несколько раз ездили в Венецию, посетили Геную, Турин, Лаго-Маджоре и другие края. Мы наблюдали тучи летучих мышей над холодной рекой Тичино. На миланском вокзале в те годы действовал музей восковых фигур, где я больше всего любил, конечно, кабинет застрелившегося Гитлера. Адольф сидел, уронив голову на письменный стол, покрытый картой Европы. В одной руке он сжимал пистолет, а на поверхности Европы лежала кровавая лужа, сделанная из тонкого красного пластика. Один край лужи отслоился от карты и кокетливо загнулся, придавая сцене легкий сюрреалистический привкус в духе Дали. У ног фюрера, носом в пол, валялась восковая Ева Браун. Музей восковых фигур на железнодорожном вокзале города Милана, 1991 год Он кормит собак и ласкает их спины, Он смотрит туда, за меня, где в углу Лампадка горит под старинной картиной. Картины не станет, когда я умру. А что на картине? Не знаю, наверно, Какие-то люди хоронят двоих. А кто эти двое? Это мы, моя Ева. Нас в яму кладут второпях, как чужих. В Милане Энрико поселил нас в маленьком отеле «Арена» возле римской руины. В этом отельчике, где одеяла были местами прожжены сигаретами предшествующих постояльцев, мы были счастливы, как и перед этим в Праге. Внизу жила старая задыхающаяся собака, похожая на стул, и мы обычно клали на нее ноги, вкушая утренние круассаны. Ей это нравилось, она любила ноги людей. Прекрасную нашу молодую жизнь слегка отравлял только Лейдерман, который постепенно становился невыносимым. Мы бесили его невероятно. Раздражало его почти всё: он шипел и сильно закусывал верхними зубами свою нижнюю губу. В частности, его доводило до бешенства наше увлечение итальянскими древностями. Дело докатилось до того, что он запретил нам произносить в его присутствии слова «готика», «ренессанс», «барокко» и «рококо». Нравилось этому раздражительному парню только современное искусство. Пикантность всем этим неприятным формам поведения придавал тот факт, что инсталляция, которую наша группа демонстрировала на выставке в Милане, как раз была связана с темами раздражения и умиления. В центре этой инсталляции располагалась большая таблица, изготовленная Лейдерманом, на которой было написано:
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!