Часть 16 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
С того момента, как мы вышли из самолета в Сенегале, я испытывал дискомфорт. Не тот банальный дискомфорт, который причиняют неудобные кровати, стулья, помещения, нет, это был мой особый дискомфорт, ощущаемый и где-то внутри, и на коже – словом, захвативший все мое существо. Местные запахи, жара, краски, свет, звуки, расслабленность, ритмы, близость чужих тел – все казалось мне чужим, все отталкивало.
В поисках нашего отеля мы с Мамой и Сент-Эспри прошли по улицам Дакара, пробираясь в густой толпе между прохожими, товарами, разложенными прямо на тротуарах, велосипедами, не разбирающими дороги, оглушительно сигналившими машинами. Я чувствовал себя затравленным. Здешние люди двигались совсем не в парижском темпе, а либо гораздо медленнее, либо много быстрее, налетая друг на друга, сталкиваясь, соприкасаясь, и это никого не шокировало.
Но самое удивительное вот что: здесь я уже не был единственным чернокожим! В Париже я выделялся, привлекал внимание одной только своей внешностью; конечно, время от времени мне доставались из-за этого оскорбления какого-нибудь придурка-расиста, но на таких я плевать хотел, помня Мамины слова: «Если человек глуп, то это его и только его проблема, притом серьезная!»
Так вот, очутившись здесь, в толпе сплошных чернокожих, я сразу понизился в статусе, став теперь лишь одним из множества себе подобных, ничем не отличавшимся от других. Да и Мама тоже растворилась в этом окружении. Мимо меня проходили десятки, потом сотни, потом тысячи женщин, и у всех я обнаруживал тот же цвет кожи, те же черты, то же телосложение. Поначалу я принимал их за ее теток или кузин, однако вскоре их множество поставило меня перед жестокой реальностью: я стал свидетелем свержения Мамы. Ее величественная красота с каждой минутой тускнела все больше и больше. Черные в черной Африке, мы теряли свои привилегии; нет, подумал я, уж лучше быть черным в Париже.
Сент-Эспри, разрезавший толпу со своей обычной невозмутимостью, не испытывал таких мучений: здесь, как и везде, прохожие останавливались, чтобы полюбоваться им. Честно говоря, временами мне, обиженному тем, что я сливаюсь с общей массой, очень хотелось когда-нибудь стать на него похожим, как это сулила Мама.
В отеле он снял для нас с Мамой просторный номер, а сам занял соседнюю комнату, поменьше. Пока мы сидели, остывая от уличной жары, мне захотелось разузнать о нем побольше и я спросил:
– Ты уже бывал в Африке?
– Нет, я, так же как и ты, здесь впервые. Ну-ка подойди, я тебя обрызгаю.
Сент-Эспри ненавидел комаров; он с самого Парижа заставлял нас принимать Nivaquine[11], чтобы защититься от малярии, и обрызгивал жидкостью, отгоняющей насекомых.
– В Сенегале главную опасность представляют не самые крупные животные – гиппопотамы и крокодилы, а самые мелкие – комары, – объяснял он, размазывая этот состав по рукам Мамы.
Но я не отставал:
– Так откуда же ты родом?
– С Антильских островов. С французских Антил. Я родился на острове цветов, слыхал о таком?
– Нет.
– Его еще называют Мартиникой.
– Значит, ты не африканец.
– Африка живет в моих генах, а не в воспоминаниях, в отличие от твоей матери. Мои предки покинули Африку еще в семнадцатом веке. Вернее, наши с тобой предки, Феликс.
Когда он говорил «наши», мне всегда хотелось его одернуть: «Эй, ты не очень-то спеши приписать меня к своей родне! Я еще не знаю, соглашусь ли принять твоих предков».
– И чем же они занимались?
– Были рабами.
– Кем-кем?
– Рабами. Их отлавливали в Африке и переправляли через океан.
От этих его слов я буквально оцепенел. Мои предки – рабы?! Неужели я потомок рабов? Прапраправнук беспомощных жертв? Нет, даже слушать не желаю! От этого Сент-Эспри одни несчастья… И я ринулся в атаку:
– Значит, Мамины предки были похитрей твоих!
– Не понял?
– Их-то как раз не отловили, они остались в Африке свободными.
– Можно сказать и так, Феликс. Ты вполне прав.
Я чуть не лопнул со злости: как я ни старался подколоть этого человека, мне не удавалось вывести его из себя. Даже непонятно, сознавал ли он, что я нападаю на него все чаще и чаще… Словом, я решил закрыть дискуссию, вытащил свой телефон и сделал вид, будто читаю новые сообщения. Ну и вляпался же я! Вот так живешь целых двенадцать лет, тихо-спокойно, без всякого отца, и вдруг тебе на голову сваливается эдакий тип – красавец и ноль недостатков. Приуныв, я с завистью вспоминал, как мои школьные товарищи жаловались на своих «стариков»: одни ни хрена не соображали, другие ни черта не делали, или лупили детей, или сквернословили, или «ходили налево». Везет же людям… Да, не всем выпадает такая удача – заполучить папашу с изъяном!
Пока я дулся, Сент-Эспри пошел бродить по улицам Дакара вместе с Мамой; он приобщал ее к африканской атмосфере, надеясь, что новые впечатления пробудят в ней память и интерес к жизни. Мама покорно дала ему увести себя, но, когда она вернулась, я констатировал, что в ее взгляде так и не промелькнула хотя бы искорка сознания.
На следующий день мы отправились в путь. Куда, спросите вы? К реке Сенегал. Благодаря Бамбе Сент-Эспри разыскал на карте местность, где прошло Мамино детство.
Я не воспротивился этому путешествию. Может быть, в глубине души даже надеялся, что это хоть какой-то шанс вырвать Маму из ее забытья. Увы, поездка эта была задумана, разработана, спланирована моим родителем. И я всей душой противился его решению: меня крайне возмущало, что Сент-Эспри изображает отца семейства после двенадцатилетнего отсутствия, – конечно, их разлука была инициативой моей матери, поступившей наперекор желанию своего возлюбленного, но у нее наверняка имелись на то серьезные причины, разве нет?
Мы ехали на север страны, в Сен-Луи – город, который разочаровал меня не так сильно, как Дакар; здешние дома, с побеленными известью стенами, оградами кованого железа и черепичными крышами, были куда пригляднее, чем здания в столице. Когда мы проезжали по улицам, Сент-Эспри, увидев мое довольное лицо, бросил с саркастической усмешкой:
– Белый город, построенный белыми людьми. Наследие колониализма.
Я никак не отреагировал, но про себя отметил: ага, значит, он издевается над моим простодушным восхищением. Неужели мой папаша все-таки способен на ехидство? Эта гипотеза меня слегка утешила…
После короткой сиесты, устроенной прямо в джипе, мы свернули с асфальтового шоссе на грунтовую дорогу. И хотя неизвестность пугала меня, я радовался этой перемене, до того мне обрыдла нескончаемая монотонная езда по плоской, пустынной, унылой местности, размеченной одними только мангровыми деревьями; деревушки все были одна в одну – приземистые домики, грузовики, магазины, а дальше пыльные поля, баран, луга с рахитичными растениями, еще один баран, стены огромного богатого имения, недоступного чужим взглядам, снова пыльные поля и очередной баран, опять луга с рахитичными растениями и еще одно мангровое дерево, безликие, убогие селения… Никогда еще я не сознавал, до какой степени архитектура представляет собой, по сути, игру в кубики. Одни прямоугольные коробки из глины, из кирпичей, из досок… Ну и страна! Все, что не было делом рук человеческих, оказывалось плоским, а то, к чему прикоснулись люди, выглядело жалким и унылым. Отсюда я сделал вывод, что Африка исчерпала все свои возможности удивить меня.
Джип теперь продвигался судорожными толчками, подпрыгивая на камнях, проваливаясь в расщелины, и трясся так, что нас то и дело подбрасывало, как блины на сковородке. Из-за этих толчков у меня всю задницу отбило. Мама, лежавшая на заднем сиденье, моталась взад-вперед, словно тюк белья, мертвенно-бледная, с закрытыми глазами.
– Кажется, уже близко, – заметил Сент-Эспри.
Дорога сужалась по мере продвижения вперед. Чем медленнее мы ехали, тем более жестокими становились толчки: в таком режиме – если джип вообще его выдержит – я рисковал лишиться ноги или руки.
Наконец я заметил деревянные строения с остроконечными соломенными крышами. Сент-Эспри затормозил вовремя: еще немного и наш вездеход, наверно, развалился бы на части. Вокруг нас собрались ребятишки, привлеченные видом машины. Следом за ними подошла женщина в красном с золотом бубу – эдакая черная Венера со скульптурными формами и плавной поступью, с корзиной белья на голове чуть ли не с нее ростом.
Сент-Эспри завел с женщиной разговор – если его можно так назвать, учитывая тот факт, что женщина изъяснялась на волоф[12]; я уж было собрался поучаствовать в беседе, как вдруг Мама, лежавшая сзади, встрепенулась и села. Сейчас она явно сознавала, где находится, чувствовала это всей кожей. Ее ноздри раздулись, она сделала глубокий вдох, вздрогнула и с неожиданным интересом посмотрела вокруг. Потом вышла из машины и зашагала по дороге, оступаясь на каждом шагу.
Я застыл, глядя на нее. Сент-Эспри, со своей стороны, также искоса наблюдал за ней, не прерывая беседы.
На несколько мгновений к Маме вернулось зрение: она увидела впереди огромное дерево – акацию, с зеленым шатром тени у подножия, – подошла к нему, коснулась ствола и вдруг, словно ее ударило током, вздрогнула всем телом и рухнула наземь.
Я кинулся к ней, Сент-Эспри тоже. Мы усадили Маму, прислонив спиной к акации. Ее лицо стало мертвенно-бледным, дыхание прерывалось.
– Фату! Фату! Открой глаза! Фату!
В ужасе я завопил во весь голос:
– Мама!
Она приподняла веки, увидела меня перед собой и попыталась улыбнуться, потом ее взгляд снова помутился. Она застонала, ее тело сотрясала дрожь.
– Ей холодно?
– Нет, у нее лихорадка, – ответил Сент-Эспри.
– Почему?
– Я исключаю лихорадку Денге и желтую лихорадку – от них делают прививку во Франции. Малярия? Нет, я ведь напичкал ее хинином…
Он повернулся к черной красавице, подошедшей к дереву следом за нами, и что-то сказал. Та кивнула в ответ и удалилась.
А Маму по-прежнему била дрожь. На ее лбу, висках и плечах выступили крупные капли пота; тело сотрясалось так, будто там, внутри, работал шейкер.
Появились жители деревни во главе с женщиной в красно-золотом бубу. Они обступили нас со всех сторон, разглядывая Маму и бурно обсуждая ситуацию на своем языке, который я не понимал.
– Меня беспокоит ее состояние, Феликс. Я взял с собой только аспирин.
– Сейчас я за ним сбегаю.
Не успел я встать, чтобы кинуться к джипу, как деревенские жители почтительно расступились: к нам шел глубокий старик, сплошь обвешанный амулетами.
– Здравствуйте, я Папа Лум, знахарь и жрец, – объявил он на певучем французском.
Старец опустился на колени перед Мамой; от него исходила такая уверенная сила, что мы сразу успокоились.
Он казался мне даже не столетним, а тысячелетним. Его иссохшие, скрюченные, негнущиеся пальцы мяли Мамины щеки, а глаза, словно два узких отверстия, проделанных в сморщенной коже, пристально изучали ее лицо. Он заговорил с ней ласковым, чуть гнусавым голосом со звучными гласными и жесткими согласными: я не понимал его слов, но ощутил их воздействие, да и Мама, без сомнения, тоже: теперь ее трясло уже не так сильно.
Затем старик жестом потребовал воды. Ему поднесли калебас, он взял его и бережно прижал к Маминым губам. Рефлекторно – а может, и сознательно – она их приоткрыла, сделала глоток. А я внимательно разглядывал тело Знахаря. Его мускулы давно высохли, уподобившись веревкам, которые натягивали его бугорчатую кожу; они были особенно заметны в местах сочленений, на локтях и коленях, где переплетались с синими венами, которые опутывали его руки и ноги. Что касается ступней, то своей чешуйчатой, растрескавшейся, мозолистой кожей они напоминали шкуру ящерицы.
Напоив Маму, Знахарь предложил перенести ее к нему в дом, чтобы он мог заняться ее исцелением.
Сент-Эспри согласился – он вел себя прямо как законный Мамин супруг! Несколько жителей перенесли ее в хижину под соломенной крышей и там уложили на тюфяк с подушками в самых что ни на есть разноцветных чехлах. Старик поблагодарил их и отпустил, оставив при себе только Сент-Эспри и меня.
– Познакомьтесь с моим другом Архимедом, – сказал он.
Мы стали оглядывать полутемное помещение, украшенное рогами антилоп и черепами бегемотов, ища глазами человека.
– Вот он, – уточнил колдун, ткнув пальцем вниз.
И мы увидели желтого пса с темными ласковыми глазами; он смотрел на нас, навострив уши и помахивая хвостом.
– Архимед – мой помощник.