Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 16 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
IX Как ни странно это прозвучит, но для меня первым шагом на этом пути стало портновское ремесло. Хотя почему странно? Когда стратегия выбрана правильно, каждое тактическое лыко встает в строку. А тем более здесь, на петербургских подмостках, где каждому театральному сезону приличествует особый костюм. Осенью это может быть, скажем, прямое с подкладными плечами пальто, дополненное шляпой, с моей точки зрения, предпочтительно мужской. Мне было лет двадцать пять, когда я, как иные кошку или собаку, завела себе коричневую, фетровую, с легкой вмятиной на тулье. Зимой наши шляпы живут в шкафу. (На свет являются толстые шапки и шарфы крупной вязки – от здешних, с Финского залива, ветров мелкая вязка не спасает. Но в этом есть и преимущество: толстую крученую шерсть вязать легко.) Проведя долгие зимние месяцы на верхней полке, наши шляпы запылятся. Хуже того – их побьет моль. В старых ленинградских шкафах ей, прожорливой, раздолье. Стоит зазеваться, не проложить мешочками с лавандой, она уж тут как тут. Весна заставляет задуматься о лете. У нас оно коротко, но тем ответственней следует подходить к выбору театрального костюма: пусть на один-два выхода, но в шкафу должен висеть сарафан. Эти сарафаны, сшитые вперед на годы и годы, заставляют пожалеть о выборе, который сделал за нас император Петр. А ведь была, была у него мысль основать столицу где-нибудь там, на юге… Но не верьте этим лживым ламентациям. Ни за какие погодные коврижки мы не променяем свои родные болота на жаркий и сухой Таганрог. Умением шить я обязана маме. Ее решению, которое, приглядевшись, как я, раз за разом, все ближе подбираюсь к швейной машинке, она для себя (и за меня) приняла: «Хочешь одеваться – шей сама»[53]. Сказано – сделано. Меня снабдили дешевым лоскутом – такие куски-разномерки отечественной ткани, отмеченные явным брачком (когда по краю, а когда и по основной глади) и по этой причине не пропущенные бдительным фабричным ОТК, продавались в специальных магазинах с существенной скидкой от первоначальной цены. А поскольку скидок как таковых плановая советская торговля не предусматривала – видимо, чуя в них буржуазное баловство, которое, только дай слабину, не доведет до добра, – называлось это «уценкой»: не путать с «усушкой» и «утруской», посредством которых рядовые торгового фронта, закаленные в боях с покупателями, исправно перекладывали отбитые у противника трофеи из государственного кармана в свой. Что уж говорить о тыловиках, пребывавших в верхних торговых чинах, – там работали такие механизмы, перед которыми и сам Меттерних пристыженно снял бы шляпу, беря свои слова назад. Что касается иных механизмов, рубеж шестидесятых – семидесятых был полон противоречий. После «Чехословакии» власть закручивала гайки, еще не ведая, что уже через пятнадцать лет – для истории срок ничтожный – сорвет-таки резьбу. Однако в другом, житейском смысле, к примеру, в области моды (для тринадцатилетней девчонки эта область – политики важней), наметились явные послабления. В прежние годы мода диктовала жесткие условия: юбка солнце-клеш – всем надеть юбку! Рукав-фонарик – ать-два, все как одна! Прическа «венчик мира» – хочешь слыть красавицей, не зевай, накручивай. Рецидивы, как водится, случались. Взять тот же пресловутый «сессо?н» или «сассу?н» – кто как произносил. Впрочем, у нас, в отличие от французского подлинника, предлагавшего какие-никакие степени свободы, он бытовал в единственной форме. И все-таки – я пытаюсь обозначить историческую тенденцию – модницы начала семидесятых чувствовали себя вправе шагать слегка не в ногу. Что, в свою очередь, не могло не отразиться на деятельности доморощенных портних. Раньше проблема «правильной» – одной на всех – выкройки решалась элементарно: их передавали из рук в руки (как стихи или романсы, которые можно позаимствовать из альбома подруги; или, перенося сам базовый принцип на почву более близких мне аналогий: как слепенькую самиздатскую копию – под честное слово и на одну ночь[54]). В новых исторических условиях выкройки полагалось строить. Дело, однако, осложнялось тем, что в советской швейной отрасли орудовали свои отъявленные методисты, чьи представления о «построении выкроек» сформировались, как я догадываюсь, еще до войны. Своим, тогда еще неопытным шилом я хватанула этой патоки на школьных уроках домоводства. Делалось это примерно так. Сперва снять с себя многочисленные мерки. Потом долго и нудно – держа в голове безумные формулы: ОБ (окружность бедер) плюс 3,5 см минус 1,8 см, – что-то вычерчивать на куске миллиметровой бумаги, соединяя ТВЖ (точку выступа живота) с БТТ (боковой точкой талии), потом еще что-то с чем-то – и только потом кроить. Это как если бы (объяснение для современных продвинутых девушек) пользователю, вознамерившемуся скачать на свой айфон какое-нибудь приложение, предложили разработать его самостоятельно – типа с нуля. Результат, во всяком случае, выходил сопоставимый: на боку морщило, на талии подхватывало, сгибы бантовой складки преблагополучно распадались, ее уголки вздергивало – в общем, вид готового изделия, мягко говоря, оставлял желать. Сунувшись в старые мамины тетрадки еще со швейных курсов (самой записаться на курсы – такая мысль мелькнула, но что-то во мне противилось), я обнаружила специальный раздел: «Посадка изделия по фигуре» – где, под прикрытием вполне резонных соображений, дескать, «у каждого человека есть свои, индивидуальные, особенности», давались «добрые» советы, каким образом изделие следует доводить. «Проще всего на манекене». Идея завести в доме безголового болвана, в точности повторяющего мои мерки, меня не слишком вдохновляла: во-первых, где его взять? И что прикажете делать, когда через год-два мои мерки наверняка изменятся, – волочь болвана на помойку? Ладно бы – один раз. А потом?.. Осознав грустную перспективу: унылый ряд одноногих чучел, обсиженных помойными голубями, – являясь мне во снах, они качали бы невидимыми головами: «На кого ты нас, бедных-беззответных, променяла…»; или того хуже: глядели бы с немым укором – этот методический совет я решительно отмела. Первое изделие (платье из сухой и колкой полушерсти с «восточными огурцами» – выкройку я не строила, воспользовалась готовой из московского «Журнала мод») на мне доводила мама. С каждым уколом портновской булавкой (ритуал доводки эту неприятность, увы, предусматривает) мой энтузиазм все заметней сдувался, ни дать ни взять первомайский шарик. Боюсь, рано или поздно он и вовсе бы лопнул. Но, на мое счастье, волна очередного детанта, разрядки международной напряженности, прибила к советскому берегу гэдээровский «PRAMO». (Почему гэдээровский, а, скажем, не фээргэшный – не спрашивайте.) Он-то и сдвинул мои швейные университеты с мертвой точки. Даже беглое сравнение «нашей» и «их» методик позволяло выявить разительное отличие. «Мы», предлагая шьющей публике ту или иную модель, снабжали ее выкройкой в одном, максимум в двух размерах. Тем, чья фигура не отвечала требованиям, заявленным в примечаниях к картинке, приходилось либо вовсе отказаться от своего выбора, либо увеличивать/уменьшать – хочешь, на глазок, при доводке; хочешь, заранее, руководствуясь расчетными формулами: см. выше. Шкала «их» исходных размеров была существенно шире. Еще: выбирая «нашу» выкройку, портниха морально готовилась к тому, что ее собственный, положим, 46-й, в другой раз окажется «сорок восьмым-пятидесятым» (такая же в точности неразбериха царила и в отделах готового платья, со временем породив нашу уникальную, отдающую истинно духовным величием, маркировку размеров: «сорок шестой на сорок восьмой», но чаще наоборот: «пятьдесят второй на сорок восьмой» – что мы и слышали из уст утомленных жизнью продавщиц[55]). Выбрав «PRAMO», о таких нежданно-негаданных подлянках можно было забыть: если оказывалось, что ваш «тридцать восьмой» – по европейской, что само по себе приятно, градации – жмет или врезается, неча пенять на выкройку, а, воспользовавшись бессмертным рецептом Майи Плисецкой, надо «прекратить жрать». Наконец, сами картинки: в «Журнале мод» какие- то вечно тусклые. Не чета общественно-политическому «Огоньку», чьи роскошные цветные иллюстрации с распатроненных вкладок, вырезанные и прикнопленные к стенке, – едва ли не единственный (и уж точно самый распространенный) способ внести в жизнь «простого советского человека» хотя бы малую толику «красоты». Впрочем, тусклость обусловливалась не только качеством печати, но и тем, что модели, представленные в «нашем» модном журнале, отшивались из недорогих отечественных тканей: еще один непреложный принцип. Единственный минус – язык. «PRAMO» издавался на немецком. Но, согласитесь, куда легче пополнить свой швейный тезаурус несколькими базовыми понятиями: Rock, Hose, Falte, Abnaher, Armel, – нежели становиться заложником советских выкроек, живущих своей трудной жизнью. Решив (как мне казалось, окончательно) проблему раскроя, оставалось нарабатывать портновские навыки. В этом отношении советская швейная промышленность давала нам, ее доморощенным конкурентам, сто очков вперед: словно в насмешку над здравым смыслом, изделия, сходившие с ее конвейеров, – нужды нет, что «сидели» как на корове седло, – были «отшиты» безупречно: здесь вам и ровные, точно по линейке, строчки; и оверлочная обработка деталей; и клеевой флизелин для придания жесткости всей конструкции (этой невидали в свободную продажу вообще не поступало, но мы и тут вывернулись – заменили доступными суррогатами вроде одноразовых нетканых скатертей); я уж молчу про пуговицы и нитки, подобранные тон в тон. В общем, блестящий пример «правильной» тактики при абсолютно ложной стратегии. Но делать нечего. Оставалось покрепче сжать зубы и, призвав из генетических недр все свое «крестьянское» терпение, выступить на сем ристалище с гордо поднятым забралом – хоть и без коня. Свой конек-горбунок, способный творить чудеса, появился в моей домашней конюшне много позже, когда мне в руки попал западногерманский журнал «BURDA». От «PRAMO» его отличало не только качество выкроек – с нашими и не сравниваю, – но и подробные инструкции к каждой модели. То, что называется: технология пошива. Впрочем, в ту пору я глядела на них как баран на новые ворота: око-то видит, да русский зуб неймет. (В русском варианте и в розничной продаже он появился в 1989-м, став для меня своего рода «столичными курсами»: водя указательным пальцем по бу?рдовским пошаговым инструкциям, я с того времени и шью.) А пока, заручившись мамиными профессиональными консультациями и ее готовностью стать моим личным ОТК, я приступила к делу, результаты которого на нашем семейном производстве оценивались строго по двухбалльной системе: одобрительный кивок, если работа принимается, либо – не в пример чаще – мамино излюбленное словечко: криванда. Не скажу, что я не бунтовала. Распарывая – хорошо, если по второму, а бывало, и по пятому разу – какую-нибудь строчку (нет бы идти прямо, по линеечке, ведь так и норовила скакнуть козлом); а то еще правый рукав, что ему мешало взять пример с левого – как-то же он, левый, исхитрился, сел по-человечески, кругленько и без заломов; а этот, только его и ждали, уголок лацкана – вынь да положь ему перекат в полтора миллиметра (с перекатом-то и дурак ляжет, а ты попробуй – без). Тут хочешь не хочешь, да взбунтуешься: все, хватит! Попили-де моей кровушки, и так сойдет. На что мама, наперед зная, чем все закончится, поджимала губы и бросала делано-равнодушным тоном: «Не хочешь, не переделывай», а нахальный уголок лацкана еще и подъелдыкивал: ну, подумаешь, задираюсь, а ты утюжком меня, утюжком – хотя, урод тряпошный, не хуже моего знал: с ним, полушерстяным, этот номер с утюгом не пройдет. Года через два, продув вчистую по некоторым, с моей любительской точки зрения, второстепенным позициям (в частности, там, где без оверлока далеко не ускачешь), я стабильно выигрывала в главном. В том, что называется: «общий вид». Не следует сбрасывать со счетов и то, что от момента выбора модели до «внедрения ее в производство» у меня проходила в худшем случае неделя – а бывало, что и пара дней. В то время как они, мои тогдашние вандербильдихи, маялись годами, разрабатывая технические задания, эскизные проекты и прочие рабочие чертежи основных и вспомогательных лекал модельной конструкции, чтобы на выходе получить готовое изделие, более-менее отвечающее моде, – но, увы, минувших лет. Постепенно ремесленные несовершенства скрадывались: отстрочки больше не петляли, руликовые петли не изворачивались, обтачны?е не косили в разные стороны, уголки лацканов и шлиц вели себя достойно, даже борта и те поладили наконец с подбортами – нашли общий язык. Замахиваясь на первое в своей жизни пальто, я пребывала в блаженной уверенности демиурга, которому подвластно все. Главное, правильно выбрать ткань. Тут «PRAMO» мне помочь не мог. И дело даже не в языке, а в том, что рекомендации «их» дизайнеров давались в расчете на «их» же, немецкие, ткани, модные в текущем сезоне. Не то у нас.
При всей видимости тканевого изобилия, которым встречали нас советские магазины, оно, это ложное изобилие, отвечало разве что самым непритязательным запросам. Уж не знаю, чем руководствовались отечественные технологи, когда выбирали этого качества сырье (догадываюсь, что им, пасынкам гонки вооружения, приходилось туго), но за выбор красителей отвечали и вовсе особенные люди, не имевшие ни малейших представлений ни об оттенках, ни о сочетании цветов. За все эти «шелка» с густой примесью искусственного ацетата; за «шерсть» мертвенных оттенков, гарантированно сгоняющих живые краски с любого человеческого лица; за все их ситцы и сатины «веселеньких» – до первой стирки – расцветок (когда вместо блузки или платья вы получаете сущую половую тряпку, с которой – видимо, в насмешку над вашими портновскими стараниями – капает серовато-коричневая водица) – короче говоря, за все эти фокусы руки бы им, умельцам, оборвать. Не приходится удивляться, что в головах шьющего – самостоятельно либо на заказ – населения выработался и закрепился (на уровне физиологического) базовый рефлекс: дают – бери. В смысле, импортную. В смысле: пока не расхватали. Привыкнув быть заложником хватательного рефлекса, я не слишком задумывалась о том, что и здесь, на внешнеторговом рубеже (с «нашей» стороны железного, уже основательно подъеденного ржой, занавеса), засели специально обученные методисты. Выполняя свою непыльную работу, они держали в голове не нас, покупательниц, а высокие государственные интересы, суть которых, применительно к импортным закупкам, можно выразить примерно так: во всем, что не способствует дальнейшему процветанию военно-промышленного комплекса, надлежит руководствоваться универсальным «нищенским» принципом: числом поболее, ценою подешевле – в нашем конкретном случае за погонный метр. Из чего, разумеется, не следует, будто этот же самый принцип распространялся и на нас: за каждый метр импортной синтетики (нейлона, полиамида, лавсана и – царя синтетических волокон, полученных в результате вторичной переработки нефти, чье имя, в ушах и душах тогдашних покупательниц, звучало песней: ах, кримплен) мы выкладывали суммы, сопоставимые с уровнем наших среднемесячных зарплат. Но зато не изнашиваются (носи, покуда не обрыдло), и стирать лавсаны-кримплены одно удовольствие, да и сушить легко. Другое дело, что потом, когда упомянутый занавес, проржавев напрочь, развалился, нас, моих шьющих современниц, накрыло таким потоком разнообразнейших тканей, что их замысловатый алфавит (от альфы до омеги – читай: от более или менее понятного «альпака» до загадочных «шанжана» и «эпингеля») пришлось осваивать с нуля, оплачивая свою застарелую безграмотность – вернее сказать: цивилизационное отставание – вопиющими ошибками. Но, боже мой, до чего же трудно сделать единственно верный выбор, когда стоишь – дура дурой – перед сотней, тысячью образцов невообразимо прекрасных «тканей Италии». И у тебя разбегаются глаза. Так я и выбирала – на глаз, на ощупь: покатать – не пойдет ли катышками, помять – не слишком ли мнется, подходит на юбку или только на платье. И этот – как мне тогда казалось, бабушки-Дунин жест: пропустить ткань сквозь пальцы – дававший какую-никакую, но точку опоры, словно возвращал меня в начало века, когда ее брат, Сергей Тимофеевич, отправился в Петербург, где закончил швейные курсы, чтобы потом, вернувшись в деревню, организовать профессиональную, по тем временам передовую, артель. X К петербургскому прошлому я обернулась много раньше – когда под днищем моего челнока, везущего клад нашей семейной памяти (ни дать ни взять бочку арестантов), нежданно-негаданно забили горячие ключи. Со смертью бабушки обруч, замыкавший тайный блокадный союз моих домашних, дал первую трещину – мама начала потихонечку рассказывать (словно не только я, расширявшая границы своего городского существования, но и она расширяла границы, только не пространства, а времени), захватывая все больше памятных ей подробностей. Парадокс в том, что ее тогдашние – назовем их предварительными – рассказы не складывались в единое целое: чем дальше, тем явственнее они принимали форму законченных, однако не связанных друг с другом новелл. К тому же тональность этих образчиков разговорного жанра оставалась легкой, точно рассказчица ставила перед собой заведомо двойственную задачу: передать потомкам как можно больше, но при этом не дать им повода заподозрить, что на самом деле все было далеко не так. Как нельзя лучше этому способствовали и декорации: воспоминаниям мама предавалась исключительно по праздникам, когда семья собиралась за праздничным столом (подробное, во всех деталях и ароматах, описание советских яств я оставляю до другого случая), так что не приходится удивляться, что эти мамины новеллы, рассказанные в суете, между переменами блюд, а то и прерываемые лишними в контексте повествования репликами: «Попробуй-ка салат из свеклы» или «Ну что, пора накрывать к чаю», – звучали как нечто, рассказанное всуе (в конце концов, всуе и в суете – ближайшая родня). То вдруг расскажет про грибы, которые они с Надей и Женей (тети-Настиными дочерьми) собирали на горелых уральских склонах: «Вы и представить себе не можете, сколько же их там было: опята, моховики, белые. Поднимешься в горку – целая поляна. Садись и собирай… А ягоды!.. Запах лесной земляники… Невозможно передать!»; то про козленочка, сынка молочной козы Пики (той самой, что носила не прямые, как приличествует козам, а по-козлиному закрученные рожки): «Маленький, на тонких ножках, стоит, качается, еще чуть-чуть и, кажется, подогнутся. А он как прыгнет! Да высоко, на метр, даже больше, так и передвигался прыжками…» – А с грибами… Вы их сушили? – И что с ним стало, вырос? Весело и охотно поддерживая разговор, мы задавали встречные вопросы, на которые мама отвечала коротко: «Нет, не сушили, ели так»; «Потом его продали», – и переходила к другим новеллам, например, о «Книге о вкусной и здоровой пище», которую перечитывала в первую блокадную зиму: «По этой книге я и научилась готовить», – от раза к разу подмешивая к их бездрожжевому тесту все новых и новых подробностей, однако же, с таким расчетом, чтобы готовые ковриги не отдавали привкусом горя и горечи; чтобы из них, точно из генетически модифицированных «стволовых клеток», вырастала картина лицевого мира – не дай бог глянуть с изнанки. Но и то сказать, не станешь же, сидя за праздничным столом и сбивая общее веселье, докапываться до изнаночной сути – до которой не так-то и просто докопаться, особенно если, погружаясь в прошлое, рассказчица его не штопает (вверх-вниз, с изнанки на лицо, подхватывая кончиком иглы поперечные нити), а лепит на него цветные латки-заплатки, вот оно и выглядит пестрым лоскутным одеялом, а не цельным, пусть и заштукованным, полотном. Надо признать, что в решении этой лукавой, двойственной, задачи мама добилась подлинной виртуозности, и если бы не прививки бабушкиных сарказмов, думаю, она бы и вовсе преуспела, пряча исторические концы в воду. Хотя нашей вины я тоже не отрицаю. Точнее, моей: ведь сестру бабушка Дуня не учила штопать. А с другой стороны – ну кто же тогда, в семидесятых-восьмидесятых, штопал! Поднять петлю на колготках – еще туда-сюда, но засесть в углу с дырявыми носками – увольте. Собственно, о Сергее Тимофеевиче, бабушкином родном брате, мама упомянула почти случайно, когда на каком-то повороте памяти неожиданно набрела на их младшую сестру, Анну Тимофеевну, жившую во Внукове, под Москвой. Услышав про сестру Анну, я вспомнила конверты с внуковским адресом, хранившиеся в бабушкиной ангельской коробке, – эти письма я видела своими глазами, даже спрашивала: от кого? – и бабушка рассказывала про ревущие в небе самолеты, на которые Анна жаловалась в письмах, словно они, то взлетавшие с военного аэродрома, то идущие на посадку, – единственное, что мешало ей спокойно жить. Держась за эту тонкую ниточку, я вытянула собранные в горькую щепотку губы, когда, получая письмо от младшей сестры, бабушка всякий раз шептала – не мне, а глядя в окно: «Бедная, бедная Анна…» – но только теперь, когда бабушки не стало, я узнала от мамы, что в пятидесятых-шестидесятых Анна Тимофеевна зарабатывала индпошивом. Будучи великолепной портнихой, обшивала богатых московских артистов – разумеется, тайно, без лицензии, как не подконтрольный государству умелец, всю жизнь проживший в страхе, что соседи на нее донесут. Тут-то, словно отдавая дань невидимой исторической справедливости, мама и добавила, что первым на этой швейной дороге была вовсе не Анна, а их самый старший брат, Сергей, который, напротив, не таился, вел ремесло на широкую ногу: вернувшись в деревню с золотой медалью закройщика, организовал собственную швейную артель. Ступив на эту дорогу, мама двинулась дальше, рассказала, что первые годы, пока артель входила в силу, они перебивались случайными заказами, по большей части индивидуальными, но потом, когда дело окрепло и расширилось, «шили на магазин». Точнее сказать, шил его «штат» – все мужчины, человек восемь-десять портных. Сам глава артели кроил. Жили они все вместе, в его доме. Работали от зари до зари. Вещи, сшитые их руками, уходили влёт. «Владельцы магазинов готового платья стояли к ним в очередь. Анна – другая, не сестра, а его жена, бабушкина невестка, – всех их обслуживала: готовила, стирала. Она же ходила за скотиной – накануне Германской в семье уже были две коровы». Тогда же, перед войной, попусту не тратя заработанных тяжким трудом денег, Сергей Тимофеевич вложил их в дело: приобрел импортное оборудование. Самые современные по тем временам швейные машины и станки. Я слушала и – словно воочию – видела тот счастливый день, когда в ворота горбовского дома въехали скрипучие подводы, груженные неподъемными деревянными ящиками, в которых это «самое новейшее оборудование» и было доставлено: сперва на поезде из Петербурга до Твери, далее – 170 километров до Калязина, откуда до Горбова уже рукой подать. Передо мной встала и другая картина: той же ночью, дождавшись, пока все доставленное наконец распакуют, Сергей Тимофеевич взялся изучать подробные инструкции, составленные производителями на родном для них языке, но к тому времени переведенные на все мировые, чьи носители кроят и шьют. Знаменитое здание Зингера, где русские толмачи корпели над своей переводческой работой, увенчано полупрозрачным, сияющим в лунном свете глобусом: этот стеклянный глобус – зримый образ мира, над которым американские инженеры одержали победу. И весь подлунный мир их техническую победу признал. С этих пор, заглядывая через плечо Сергея Тимофеевича и различая русские буквы, я ему завидовала – жалела о потерянном времени, которое трачу, пытаясь угадать за немецкими словами и терминами то, что он – еще в те, дореволюционные годы – мог с легкостью прочитать. Завидовала, поскольку не знала главного, того, о чем мама умолчала: чем это успешное дело закончилось. Для него, для артели, для семьи. Теперь, когда все немецкие инструкции даны мне в русском переводе, я – раскатывая кальку по листу-вкладышу, или снимая чехлы с машин (в распоряжении моей доморощенной артели – где я сама себе и закройщик, и швея, и обслуга – неплохое оборудование: швейный полуавтомат плюс, отдельно, оверлок), или перенося детали выкройки на ткань: из всего перечисленного «отечественная» одна калька, – гадаю, где была бы российская швейная промышленность, если бы ларвы не раскулачили моего двоюродного прадеда, чьей стезей (не имея о том ни малейшего понятия) я шла и шла долгие годы, не сворачивая с его швейной дороги, будто мне, его двоюродной правнучке, было на роду написано продолжить его дело. Завершить его прекрасное, его умелое и умное – организованное по уму – ремесло. В том грустном смысле, что никто кроме меня (ни сестра, ни тем более наши дочери) этого ремесла не перенял. А с другой стороны, «завершить» – неподходящее слово. Ведь я работаю на себя и свою семью. А его артель – судя по тому, как решительно он взялся за дело, – рано или поздно должна была расшириться, выйти на промышленный уровень. Встать вровень с задачами, которые диктовало время. Если бы оно двигалось вперед, а не вспять. Время не обманешь. Оно само обманет. Оно и теперь врет, забивает баки: мол, ничего не упущено, мы еще догоним и перегоним… В отличие от него, моего двоюродного прадеда, я это понимаю, но все равно иду. Будто это мне, а не ларвам, пустившим под нож всё, на что он ставил, на что в глубине души надеялся, придется отвечать за то, чего он не успел. Что я скажу, когда мы с ним встретимся? Бог не дал мне таланта закройщика, но я, его двоюродная правнучка, старалась, как могла… Быть может, там, на небесных пажитях, где несть ни смерти, ни печалей, ни воздыханий, мы начнем все заново. Организуем домашнюю артель. Он, золотой медалист петербургских швейных курсов, будет у нас закройщиком. А я – швеей… Раскулачили его в 1929-м. Отобрали все: деньги, скотину, а главное, швейные машины. Но отчего-то не сослали. Оставили доживать. В тот год его сын заканчивал школу, был отличником, шел на золотую медаль. Его, как «сына кулака», немедленно исключили. Они-то думали: из школы. Оказалось – из жизни. Через месяц Володя бросился под поезд. Покончил с собой. Об этой давней семейной истории мама, родившаяся через два года после Володиной гибели, рассказала мне спустя восемьдесят семь лет. Рано или поздно, когда мы с Володей встретимся, я тоже расскажу – ему, семнадцатилетнему мальчику – как шла по Университетской набережной, отгоняя темные мысли: свести счеты с жизнью, опозоренной их подлой несправедливостью. Мне, семнадцатилетней девочке, мнилось: опозоренной навек. А еще я расскажу, что, прожив долгую жизнь, доподлинно знаю: у каждого поколения ларв свои ухватки и ухваты. В твое время – отец-кулак; в мое – неподходящая кровь. А потом я скажу ему: не делай этого. Не надо им поддаваться. Тем более теперь, когда нас ждет вечная (читай: свободная и содержательная) жизнь. В этой новой жизни ты станешь генеральным директором огромной швейной фабрики – до которой с течением вечности разрастется наша маленькая, но на диво успешная семейная артель. Скажу: кому как не тебе.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!