Часть 22 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Гриша, а Гриша! — сказал он тревожно. — Я тебя шитиком не считаю.
— Не «шитиком», а «шизиком», — поправил я. — Пойди догони Тоню и отдай ей зонтик. А я тебя здесь подожду.
И Максим, грохоча сапогами и волоча за собой по асфальту зонтик, побежал вперед. Тоня шла, опустив голову, не спеша, как будто ожидая, что ее позовут, и, услышав топот Максима, обернулась. Приняла от него зонтик, погладила его по голове и, взглянув на меня еще раз, вошла в подворотню.
25
Уже на площадке мы с Максом поняли, что папа приехал: от нашей квартиры пахло железнодорожным коксом и другими городами, папа всегда привозил этот запах с собой. Мы зазвонили как сумасшедшие, хотя у меня были ключи, но пока их достанешь!
На пороге Макс подпрыгнул, чуть не выскочив из своего дождевика, папа подхватил его на руки, и мне, как это всегда случалось, пришлось топтаться в отдалении.
— Ну почему, ну почему ты вчера не приехал? — повторял Максим, взяв папу обеими руками за колючие щеки и поворачивая его лицо к себе.
— Да потому, что я приехал сегодня! — смеясь, отвечал папа. — Или ты хотел, чтобы я сегодня не приезжал?
— Нет, я хочу, чтобы ты приезжал каждый день!
— Ну, тогда мне каждый день и уезжать придется.
Я терпеливо ждал: первые минуты, я уже говорил, всегда принадлежали Максимке, и только потом, когда папа предлагал ему заглянуть в чемодан, Макс слезал с его рук и принимался выкапывать из чемодана подарки. На сей раз это оказались игрушки из желтой, сухо звенящей глины, обожженные, но не раскрашенные: паровозик с лихой пузатой трубой, автомобиль с раскоряченными колесами, матерый танк, вот только дуло у него откололось в дороге. Малыш есть малыш, игрушками он у нас не был избалован, и через пять минут, скинув свой дождевик, он уже с увлечением возил эту глиняную технику по полу. Тогда мы с папой и поздоровались.
— Здравствуй, Григорий.
— Здравствуй, папа.
Он похудел и вроде стал поменьше ростом, пощуплее в плечах, лицо его потемнело от дорожной небритости и осунулось.
— Что-то мне глаза твои не нравятся, — сказал папа. — Тебя никто не обижал?
— Ну, что ты, — ответил я.
В юности нам кажется, что взрослые легко удовлетворяются такими ответами, и привыкаем этим пользоваться, даже любя: гораздо проще ведь отмахнуться, чем объяснять. «Ай, мелочи все это, там-потом разберемся». При этом нам невдомек, что «там-потом» может никогда и не наступить. А взрослые просто не хотят быть навязчивыми («Делись, ну, сейчас же делись!»). И тоже ждут этого самого «там-потом», с горечью осознавая, как истекает отпущенное время общения.
— Достается тебе? — помолчав, спросил папа.
— Да нет, мы с Максом ладим, — опять отмахнулся я и для верности обратился к братишке: — Верно, Макс?
— Верно, — отвечал Максимка, ползая у наших ног и даже не поднимая головы.
У этого человека была счастливая особенность: ему нравилось все, что ему дарили.
А на папе был потертый на рукавах и на лацканах какой-то мальчишеский пиджачок, совсем не дорожный — напротив, самый что ни на есть парадный, поскольку другого, лучшего, у него не было. «Самоделкин…» Это пренебрежение к своему внешнему виду казалось мне неправильным: зачем же ронять себя в глазах людей, которые встречают по одежке? Ты пренебрегаешь собой — и другие будут относиться к тебе с пренебрежением. Время от времени я с горестным недоумением задумывался: неужели его боятся там, на объектах, в этом-то пиджачке? Нет, я буду жить не так, я буду жить совсем по-другому.
Мне папа привез игольчатую авторучку — чудо техники по тем временам. «Лучше бы пиджак себе купил», — подумал я и тут же бросился ее заправлять, но оказалось, что она уже заправлена зелеными чернилами и пишет ровно и гладко. Почему, собственно, зелеными? А почему некрашеные игрушки? Наш папа просто не мог допустить, чтобы эта великолепная ручка писала фиолетовыми, чтобы Максимкины игрушки были ординарно раскрашены… Такой уж он был человек.
— Ну, готтентоты, — сказал папа, — теперь объясняйте мне, где это вы шастали под дождем.
— Мы в гостиницу ездили, — быстро ответил Максимка, не считаясь с моим старшинством.
Он сидел на полу у моих ног, и я спрятал за спину руки — так велико было искушение стукнуть его по макушке.
— Так, — сказал папа и сел на мою тахту, — отличная новость. Ну, выкладывайте, что у вас за дела в гостинице.
Видимо, Максимка уловил мое, мягко говоря, неодобрение. Он поднял голову, укоризненно посмотрел на меня («Эх ты!») и, демонстративно дудя, покатил свой паровозик на кухню.
По логике ситуации я должен был немедленно рассказать обо всем папе. Но чем он мне мог помочь? Я точно знал: он сразу же отправится к участковому Можаеву, а Можаеву вовсе не улыбается открывать на своем участке «дело о пропавших клипсах», и что я от этого выиграю? Мне будет строго-настрого запрещено продолжать розыски, и я навсегда останусь в глазах стольких людей бездарным вралем. Нет, этого я не мог допустить, тем более что в голове моей начал смутно просвечивать новый план… Воображаю, как замахали бы руками на меня взрослые, если бы я рассказал им об этом плане.
А папа терпеливо ждал.
— Ну, — негромко сказал он после паузы, — случилось что-нибудь? Говори, не бойся.
Я стоял у своего стола вполоборота к нему и делал вид, что поглощен созерцанием подаренной самописки. Вот она, логика взрослых: ну почему сразу «случилось»?
— Да нет, — небрежно ответил я, — тут к Ивашкевичам приехал один из Ленинграда, Рита к нему в гостиницу ездила, ну и мы заодно прокатились.
Порою сам себе удивляешься: столько мелких и быстрых расчетиков происходит в голове почти мгновенно. Я не успел даже осознать, что я произнес, а уже почувствовал, что сказалось именно то, что мне было нужно. Я рассчитывал на то, что наш папа к чужим делам нелюбопытен, он удовлетворится одной-единственной фразой, а Максим, если его не расспрашивать, сам рассказывать не станет. Да и кто поверит его лепету о диверсантах, которых мы с ним якобы ловили? И потом — простите, а разве я кого-нибудь обманываю? Просто не хочу попусту волновать.
И вот с этой-то последней, не сразу явившейся, мотивировкой и оформилась окончательно моя ложь. Разумеется, я и раньше обманывал папу по мелочам, но тут была именно настоящая ложь: он меня спрашивал, а я говорил ему заведомую неправду.
Папа взглянул на меня, и, наверное, что-то в моем спокойном лице ему не понравилось.
— И больше ничего? — спросил он, одновременно покачивая отрицательно головой.
Так, я много раз замечал, делают бесхитростные люди, когда хотят получить отрицательный ответ.
— Больше ничего, — ответил я, иезуитски вздохнув.
И тут в дверях детской, как олицетворенная совесть, появился маленький разгневанный Макс.
— Неправда! — закричал он, весь покраснев и протянув в мою сторону руку с зажатым в ней глиняным паровозом. — Папа, это неправда! Гриша видел! Он не хочет говорить, он видел этого диверсанта!
Прищурясь, папа посмотрел на меня — косая челка, чуть седоватая, падала на его высокий загорелый лоб, — и в голове у меня почему-то мелькнуло: нет, боятся его на объектах, боятся. Но это были взрослые, практические, а потому простые дела, я представлялся себе «объектом» куда более сложным.
«Не хочу никого волновать», — повторил я себе и, усмехаясь, выдержал папин взгляд.
— Это я нарочно придумал, — сказал я после недолгого молчания. — Чтобы Максу было интереснее жить…
Макс растерянно посмотрел на меня, потом на папу, потом опять на меня. Он не удивился моему кощунственному заявлению — он опешил. То, что я сказал, не укладывалось у него в голове — и все. Малыши, как мне кажется, вообще неспособны удивляться, если что не так — они недоумевают. Постояв на пороге, Макс подошел к папе и протянул ему паровозик, а в другой руке — глиняное колесо.
— Приделай, — сказал он спокойно и деловито, как будто и не кричал минуту назад.
— Игры у тебя… — неодобрительно заметил мне папа и взял у Максимки игрушку. — Ночью ребенок спать не будет…
— Буду, — не глядя на меня, заверил его Максим. — Мне иногда такие страшные сны присниваются — а я все равно сплю. Смотрю и сплю.
Я еще не понимал тогда, что мой авторитет в Максовых глазах дал первую гигантскую трещину, и это уже трудно поправить. Я упивался своей маленькой (если так можно выразиться) победой, как Колобок, который ушел и от бабушки, и от дедушки, не подозревая, что от лисы ему так просто не уйти.
Поздно вечером я лежал в постели с томиком Конан Дойла из «Библиотеки приключений» (в те времена, чтобы стать обладателем этого сокровища, совсем не обязательно было вступать в какое-нибудь общество озеленения Москвы) и с наслаждением перечитывал страницу, а точнее, всего несколько строчек, которые были сейчас чрезвычайно важны для меня: «Я вижу, вы приехали с юго-запада…» — «Да, из Хоршема». — «Смесь глины и мела на носках ваших ботинок очень характерна для этих мест».
Вообще-то я не очень люблю Шерлока Холмса: он неприятен мне не столько тем, что он напыщен и хвастлив (хотя и это тоже), сколько тем, что автор играет с ним в поддавки, а он этим беззастенчиво пользуется и третирует Ватсона, которому давным-давно следовало с Холмсом расплеваться. Если уж грязь на ботинках, так непременно из этого района, а не из другого, хотя есть тысячи возможностей испачкать ботинки грязью того же юго-запада, даже не побывав там: в метро, например, тебе оттопчет ноги человек с юго-запада, вот и весь разговор. И все же, все же: ботинки Кривоносого были покрыты беловатым налетом, и мне хорошо было известно, как появляется этот налет. Он появляется, когда небрежно смываешь водой налипшую на ботинки глину… Я представлял себе ехидненькое лицо сентябрьского Женьки, его ухмылочку («Ну, как вы там… все с Маргаритой обследовали?») — и торжествующе улыбался в темноте.
А еще краем уха я слышал, как на кухне разговаривают родители. Мама пришла с работы взволнованная и окрыленная: прошла генеральная репетиция, сам товарищ Евсиков на ней присутствовал и с большой похвалой отозвался о мамином пении.
— И в каком же платье ты будешь выступать? — с озабоченностью, которая представлялась мне напускною, говорил отец. — Надо бы сшить новое, специальное…
Я представлял себе это специальное платье: ритуальную одежду, расшитую дешевыми блестками, как на тех пожилых матронах, которые поют в фойе кинотеатра «Форум». Мне очень не хотелось, чтобы у моей мамы было такое платье.
— Ай, оставь, ведь тебе же все равно! — небрежно и в то же время досадливо говорила мама, и чувствовалось, что она мечтает о «специальном» платье, в котором будет похожа на жрицу. — Все вы эгоисты, полный дом черствых требовательных мужиков…
— Вот увидишь, как эти черствые мужики будут хлопать тебе на концерте! — отвечал отец. — А почему ты дома никогда не поешь?
— В доме хватит одного певуна, — смеясь, говорила мама.
И под эту полушутливую перебранку я безмятежно заснул. А с чего мне, собственно, было тревожиться? Взрослые тоже имеют право играть в свои игры…
26
Восемнадцатое июля началось как по заказу: с утра комната моя заполнилась прохладно-светлым солнцем, прохладно-темным небом и явственным запахом высыхающих луж. От этого запаха я и проснулся. Покосился на будильник (десять двадцать), вспомнил о своих вчерашних намерениях — и вскочил, как подброшенный. Метнулся в другую комнату — пусто, все прибрано и застелено, побежал на кухню — никого, на столе кастрюлька с остывшим какао, тарелка, накрытая другою, с завтраком для меня (а для кого же еще?), там лежали ломтики хлеба, вымоченные в молоке и поджаренные, только папа умел это делать, а рядом — записка:
«Мы с опупком ушли покупать баретки».
И под запиской — десять рублей, оставленные, как я понял, мне на кино.
«Опупок» — это был, разумеется, Макс. Он так и написал над этим словом корявыми буквами: «МНОЙ». Папа выполнял свое обещание: он принял малыша на себя и не стал тревожить мой сон. Мне это было на руку, разумеется, и в то же время я почувствовал легкую досаду, что эти двое мною пренебрегли: ходить с отцом по магазинам — это было редкое удовольствие, даже если он ничего и не покупал.