Часть 23 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Позавтракав, я стал одеваться «для выхода в люди». Школьные брюки мама от меня спрятала, положила на видное место другие, трепаные, штопаные и короткие, но, в порядке компенсации, вчерашнюю вылинявшую ковбойку заменила на еще не «надеванную» фланелевую рубаху в черную и белую клетку, а еще достала откуда-то из зимнего чемодана лыжную куртку «с кокеткой», я ее, конечно же, игнорировал, поскольку ее обшлага застегивались у меня чуть ли не на локтях. Обувшись и потопав ногами, я с сожалением подумал о новых «баретках», которые мне сегодня наверняка будут куплены (а нужны-то они мне как раз сейчас: в рваных кедах, разговаривая с незнакомыми людьми, чувствуешь себя неуверенно), и, подойдя к столу, принялся пересчитывать свои наличные. Сегодня я был богаче Креза: от вчерашних маминых «суточных» осталось два пятьдесят, в карманах куртки имелась кое-какая мелочь, да еще десятка. Итого — чуть меньше тринадцати рублей, это хорошо, потому что завершающая стадия розысков требовала определенных накладных расходов.
Ладно. Я выглянул в окно — удостовериться, что куртка мне не понадобится, — и увидел внизу Тоню. Опустив голову, она стояла возле моего подъезда и, по-видимому, не собиралась никуда уходить. Я не сразу ее узнал: она была одета во что-то новое, яркое, желто-голубое, только коса и пробор оставались все теми же. Я отпрянул от окна, потому что мне показалось, что Тоня сейчас поднимет голову. И это было настолько постыдно, настолько трусливо и жалко, что я сначала испугался своей реакции, а потом привычно рассердился на Тоню: «Эк вырядилась, и место нашла у всех на виду, никакого соображения!»
Но чем больше я мысленно на нее ругался, пытаясь себя «завести», тем яснее мне становилось, что встречи не миновать и, может быть, лучше, если это произойдет сейчас, а не через неделю, не через месяц. Тем более что выход на улицу из нашего подъезда был наглухо заперт, и, раз уж Тоня меня дожидалась, то деваться мне было некуда.
И я вышел из квартиры и стал медленно спускаться по лестнице, на ходу примеряя на себя разные личины: праздной беспечности, утомленной злости, угрюмой озабоченности. Ни одна не подходила. И, болезненно ощущая свое лицо беззащитным, открытым, я выступил на крыльцо, на яркий солнечный свет. У меня в голове успела мелькнуть смешная мысль, что хорошо было бы отпустить усы или бакенбарды, а лучше и то, и другое, да еще надеть синие очки. Если так мучается каждый трус и предатель, то мне непонятно, как это люди могут трусить и предавать всю жизнь.
Тоня стояла напротив двери, шагах в десяти, на ней была желтая блузка, голубая юбка с продернутым по подолу желтым шнуром, на ногах — вчерашние (и позавчерашние, и всегдашние) красные, побитые на мысках босоножки с кривыми, стоптанными каблучками, и эти босоножки откровеннее всего выдавали тот простенький секрет, что на этот наряд были брошены все ресурсы, как духовные, так и материальные, а на обувь ресурсов не хватило. Лишь теперь, по прошествии лет, я могу догадываться, что созданию этого наряда почти наверняка предшествовали слезы, примирение и ночное бдение дочки и матери над швейной машиной. Так должно было шиться — не в сказке, а в реальной жизни — платье Золушки, так шьют к детскому утреннику маскарадные костюмы. И все это было ради меня… Но тогда я ни о чем таком не думал, и на ярком солнце Тоня показалась мне похожей на детский надувной мяч. «Наша Тоня громко плачет…»
Тоня очень обрадовалась, увидев меня. Мало кто мне в жизни еще так радовался — безоглядно и преданно. Впрочем, чуткости у нее хватило, чтобы сразу догадаться, что в ее наряде что-то не то. Она машинально провела руками по подолу с кантом, и лицо ее поблекло от горького недоумения. Ей, наверно, захотелось исчезнуть, превратиться в ветер, в пыль, в солнечный свет. Так мы и остановились друг против друга на глазах нескольких любопытствующих домохозяек — я, обросший густыми синими бакенбардами, и она, желто-голубая, быстро исчезающая на свету. Оставался лишь ее взгляд, в котором можно было прочитать, что она меня давным-давно простила, более того — я вообще не могу быть перед нею ни в чем виноват. «Гриша, Гришенька, Гриша…» Но я в таких подарках не нуждался. С таким прощением мне стало бы трудно дальше жить.
— Было вчера? — понизив голос, спросил я.
Тоня благодарно улыбнулась и вместо ответа приподняла подол юбки: на обеих ногах ее выше колена видна была длинная и прямая багровая полоса.
— И еще есть, только выше, — смущенно и в то же время словно бы с гордостью сказала она.
— Ну, вот, — вспыхнув, проговорил я, — а ты уверяешь, что она добрая.
— Добрая, — упрямо сказала Тоня. — Побила, а потом сама заснуть не могла.
Должно быть, на лице у меня отразилось сомнение в существовании такой разновидности доброты, потому что Тоня добавила:
— А ты думаешь, было бы лучше, если бы она сказала: «Черт с тобой, шатайся где хочешь»?
Я не стал вдаваться в дискуссию по такому туманному вопросу. Вместо этого я спросил:
— Чем это она тебя?
— Проводом, электрическим, — просто, как о совершенно обычном деле, сказала Тоня.
Эта деталь меня поразила.
— Как ты сказала? Электрическим проводом?
Улыбаясь, Тоня кивнула.
— Да, но это же больно! — возмутился я. — Ладно, мальчишку, я понимаю, но девчонку — как же можно проводом девчонку стегать?
— Странно, — подумав, сказала Тоня. — А мне всегда казалось, что только девчонок и бьют.
Я живо представил себе, как разъяренная Капка размахивает свистящим витым шнуром, а Тоня мечется по тесной комнате, прикрывая голые колени… И все это молча, без единого возгласа, чтоб, не дай бог, в подъезде не было слышно. И никто не остановит, не защитит…
— И часто она тебя? — спросил я, содрогнувшись от жалости.
— Гришенька, когда стою, — серьезно ответила Тоня.
— А вчера разве стоила? — не унимался я.
— И вчера стоила, и сегодня стою. — Глаза ее засияли от непонятного мне девичьего восторга. Вообще-то мне не нравится это книжное выражение — «засияли глаза», но что поделаешь, если они действительно сияли.
— А что она… ну, говорила, приговаривала, когда тебя секла?
Сам не знаю, зачем мне это нужно было знать, но Тоня замялась.
— Или молча? — допытывался я.
— Знаешь, Гриша, — сказала вдруг Тоня, — не надо об этом.
И посмотрела на меня просто и, я бы сказал, мудро, как мама на расшалившегося малыша. А меня обидела и решительность, с которой это было сказано, и снисходительная мудрость ее взгляда. Я вдруг почувствовал, что мямлей эту девчонку не назовешь, и это меня не то чтобы озадачило, но насторожило. Я бы предпочел, чтобы она больше так на меня не смотрела и не решала за меня, о чем надо и о чем не надо говорить.
Выходит, Тоня настолько меня простила, что не нуждалась ни в каких моих объяснениях и вопросах. А знаете, как это могло быть прочитано? «Какой бы ты ни был, что бы ты ни говорил и ни делал, я все равно тебя люблю. Делай, что тебе в голову взбредет, это неважно. Мне даже не нужно об этом говорить: с меня довольно и того, что я тебя люблю». Бывает ли любовь-пренебрежение? Вы скажете: нет. А если подумать?
Вот такие дела.
И я ушел. Ушел так импульсивно и решительно, как уходим мы в юные годы, по наивности полагая, что навсегда — это значит «до завтра» или «до понедельника», на худой конец.
— Ладно, мне пора, — буркнул я.
И ушел — как оказалось, именно навсегда.
27
Был у нас в районе в те годы пункт для внутригородских телефонных переговоров, который все окрестные жители называли «телецентр». Постепенно это название отмерло, потому что оно плодило сотни недоразумений, а потом и сам «телецентр» исчез, теперь в его помещении работает овощной магазин. Но старожилы (те, которые вместо «Фо́рум» по сей день произносят «Фору́м») еще помнят маленькую сгорбленную старушку, которая, сидя за конторкой возле дверей, вечно в валенках и накинутом на плечи сером шерстяном платке, разменивала мелочь и выдавала потрепанные и морально устаревшие телефонные книги. При этом она беспрерывно говорила (от одиночества, наверно, хотя через «телецентр» за день проходили сотни людей), с кем-то заочно спорила, сама себе возражала, и было жутковато, держа возле уха телефонную трубку, полную длинных гудков, слушать, как Марья Викентиевна разговаривает сама с собою на разные голоса. Я порою приходил в «телецентр», чтобы послушать ее безумные диалоги: мне казалось, что это род телефонного помешательства (или, выражаясь более современно, патологическое воздействие телефонных волн). Причем называть эту старушку нужно было «Марья Викентиевна» — с нерусским продленным «и», в противном случае она возражала: «Моего отца звали Викентий!» — с таким негодованием, как будто это было оскорбление памяти ее отца.
К этой самой Марье Викентиевне (против произношения «Марья», а не «Мария» она не протестовала), в этот самый безумный «телецентр» я и направил свои стопы.
Марья Викентиевна встретила меня страстным монологом на тревожившую ее тему: «Куда же вы меня гоните? Меня, старую женщину, вы гоните на улицу, несмотря на то, что…» — и так далее. При этом она, тряся головой, аккуратно отсчитала мне семь рублей с десятки, а потом выложила на прилавок ровный столбик пятнадцатикопеечных монет. Я потоптался, покашлял. Марья Викентиевна подняла на меня взгляд своих голубых кукольных глаз (почему, собственно, не делают кукол-старушек? Все девчачьи куклы несут в себе противоречие между младенческим сложением и взрослой прической, и никто этого не желает замечать) и, прервав свой внутренний спор, с укоризной заметила:
— Ты мешаешь работать.
— Мне нужен телефон МГУ, — робко сказал я.
— МГУ — это огромное учреждение, — здраво возразила Марья Викентиевна, — состоящее из целого ряда…
Тут вмешался ее внутренний оппонент (как будто и в самом деле на наш разговор наложился мощный всплеск телефонных помех), и другим голосом Марья Викентиевна вскричала:
— Да, но позвольте мне все-таки!..
— А вы человек беспаспортный и бездомный, — теперь уже третьим, баритонистым голосом возразила себе она, — и ничего я вам не позволю.
При этом, что было самое жуткое и интересное, Марья Викентиевна не сводила с меня своих кукольных глаз.
— Меня интересуют профессора МГУ, — переждав «помехи», сказал я.
— Какого факультета? — деловито и буднично поинтересовалась старушка.
Этого я не знал. В другом месте мое незнание торжествовали бы, как свою маленькую победу: «Вот видите, не знаете, а ходите, ходите, а не знаете, так нечего и ходить». Но там работали нормальные люди, а Марья Викентиевна была Марья Викентиевна. Поэтому я сюда и пришел.
— Тогда через отдел кадров МГУ, — сказала она, — вот телефон.
И быстро, как лемур, перерыв цепкими пальчиками пухлую книгу, она нашла нужный номер, каллиграфическим почерком перенесла его на восьмушку бумаги и, укоризненно посмотрев на меня голубыми глазами, протянула бумажку мне.
Я вошел в кабину, озираясь, как воришка, набрал номер дачи Ивашкевичей: это было составной частью моего плана. Теперь мне меньше всего хотелось, чтобы трубку взяла Маргарита: она бы сразу сообразила, что Кузнецов идет по новому следу. Но мне повезло: у аппарата оказался Женька.
— Послушай, — сказал он без всяких обиняков, — что у вас там, в Москве, происходит?
— Да ничего особенного, — дипломатично ответил я, — а что такое?
— «Что такое, что такое»! — передразнил меня Женька. — Ты звонишь Ритке, Ритка звонит бабке, бабка делает мне втык — ни за что ни про что, Ритка приезжает из Москвы смурная, к телефону требует ее не звать, и вот пожалуйста: опять ты. Не считай меня идиотом. Ты думаешь, я не понимаю, что все это не просто так?
Все-таки временами Женька бывал утомителен, как вулкан Кракатау. Я выждал паузу и сказал:
— Все это лежит далеко за пределами твоей компетенции. Ты мне вот что скажи: твоего тренера зовут Игорь? Игорь. Как его фамилия, знаешь? Не знаешь. А где он живет?
— Та откуда мне знать, — ошеломленный моим натиском, промямлил Женька. — Я ж тебе говорил: где-то там, на Юго-Западе. А чего тебе?..
— Подожди, — перебил его я. — Точнее не знаешь?
— Не знаю!
Женька начал закипать: он не привык, чтобы с ним разговаривали в таком тоне.
— Ладно, бог с тобой, — великодушно сказал я. — Ты про бабушкины бумаги ему говорил?
Минуту Женька молча соображал.
— А, вон ты куда! — проговорил он расслабленным и просветленным голосом. — Значит, все-таки нас грабанули?