Часть 3 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ну и скверно, — заметил я. — С кем же ты теперь играть будешь? Ведь Сидоров — твой друг?
— Друг, — ответил Максимка, вывалив на пол груду детских книжек.
— А разве можно друзей песком кормить?
— Можно. — Он поднял голову, посмотрел на меня подозрительно и спросил: — Ты зачем «Казахские сказки» спрятал?
Вот беда! Я выглянул в окно — и тут, на свое счастье, увидел, что в центре детской площадки стоит кудрявый Сидоров, похожий сверху на одуванчик, и, задрав голову, требовательно смотрит на наши окна. Завидев меня, он тоненько прокричал:
— А Максим когда выйдет?
— Не знаю! — крикнул я в ответ. — Я спрошу!
— Скажи ему, Сидорову, — буркнул Максимка, сидя на полу и продолжая копаться в своих книжках, — скажи ему, что я уже одеваюсь.
4
Бабушка Сидорова была женщина опасная: очень старая, очень толстая, если убегать от нее — не догонит, а если не убегать — то надо иметь в виду, что она ходит с клюкой. Здоровенная такая клюка, с набалдашником, из орехового, что ли, дерева, сучковатая, но оглаженная. Без помощи этой клюки бабушка Сидорова не могла ни сесть, ни подняться — настолько была толста, а ходила держа клюку под мышкой, как служащие держат папки с бумагами. Огреть человека клюкой ей ничего не стоило, и она это делала неоднократно, защищая своего кудряша, — хорошо хоть не набалдашником, а другим, более легким концом. Поэтому, спустившись во двор, я не отпустил Максимку к Сидорову, а пошел с ним сам. Мне уже не впервой было разбираться со взрослыми, и все бабушки и няни притерпелись ко мне и принимали почти за равного.
Оба сорванца, Макс и Сидоров, подошли друг к другу поближе, оставив между собой около метра пространства, и остановились, подбоченясь и не здороваясь.
— Ну, чего? — спросил Максим.
— Ничего, — ответил Сидоров.
Бабушка Сидорова сидела тут же, рядом, на низенькой детской скамейке. Зловещую клюку свою она держала между колен. Лицо у нее было широкое, бледное, равнодушное, но с зоркими быстрыми глазками. Я с ней поздоровался, конечно, она не удостоила меня ответом.
— Иди сюда, Максим, — сказала она.
Максим сделал вид, что не расслышал.
— Кузнецов! — грозно окликнула его старуха.
Максимка медленно повернулся и, не глядя ни на меня, ни на старуху, приблизился. Назначение клюки ему хорошо было известно.
— Драться будешь? — спросила старуха.
— Я не знаю, — с достоинством ответил Максим. — Если он будет, то и я буду. — И, подумав, прибавил: — Конечно.
Бабушка Сидорова гневно насупилась, пожевала губами. Максим ждал. Я решил вмешаться.
— Дети сами разберутся, Лина Петровна.
Бабушка Сидорова повернулась ко мне.
— А я и тебя, — проговорила она без всякой видимой связи, — я и тебя, если надо, огрею.
Я покачал головой.
— Нет, Анна Петровна. Нельзя!
— Можно! — мрачно сказала старуха (в точности как малый ребенок) и даже притопнула ногой, обутой в мягкую домашнюю тапку с помпонами. — Вас можно! Вы обои Кузнецовы распущенные! Матерь с вами не справилась — так я живо расправлюсь!
М-да, положение… Я поглядел в сторону Тониного подъезда. Кроме меня с бабушкой Сидорова да наших подопечных. Тоня была единственным живым существом во дворе. Незначительных малышей куда-то увели. Тоня уже не играла в классики, она сидела на подоконнике домоуправления не двигаясь и смотрела на нас.
— Ну, тогда мне и за вами придется смотреть, — сказал я и сел рядом со старухой на скамеечку. — Иди, Максим, играй. Только, пожалуйста, без происшествий.
Максим исподлобья взглянул на меня и вернулся к своему приятелю. Оба забрались на самый верх кучи песка — не в песочнице, разумеется, а за ее пределами, — и сразу же оттуда стали доноситься задиристые голоса: «Это мой город!», «Нет, мой!».
— «Придется смотреть»!.. — передразнивая меня, проворчала бабушка Сидорова. — Давно ли возгри утирать научился, а уже разговаривает. Поживи-ка с мое…
Я молчал. Бабушка лучше меня понимала, что, если я уведу Максима, ей придется несладко: Сидоров ее съест.
— Ладно, иди… — недовольно задвигавшись, сказала старуха. — Скучно мне от тебя. Я одна хочу посидеть. — Покосившись на меня, она добавила: — Небось не обижу.
И, неизвестно зачем, погрозила мне клюкой.
Если вы думаете, что, получив такую внушительную гарантию, я тут же помчался к домоуправлению беседовать с Тоней, вы глубоко ошибаетесь. Еще не изжиты были последствия раздельного обучения, когда девчонки учились в своих особых школах и были для нас все равно что существа из другой галактики; мы, пацаны, еще вспоминали добрые старые времена, когда в нашей школе не было ни одной писклявки. Окажись я с Тоней на необитаемом острове, мне бы не сразу пришло в голову подойти к ней и заговорить. Да и о чем говорить? В общие игры мы не играли («ручейки» и танцы под радиолу по вечерам — это для старших, нас оттуда не то чтобы выгоняли, но попросту игнорировали, давая понять, что без нас интересней), а предположить, что у нас с Тоней есть какие-то общие интересы — скажем, она тоже собирает марки, выпиливает лобзиком или увлекается химией, — предположить это мне показалось бы диким. Что там говорить: даже братья с сестрами, выходя во двор, тут же решительно расходились в разные стороны.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что, пройдя мимо Тони и бросив ей небрежно: «А, привет», как будто только что ее заметил, на что она почти беззвучно прошептала мне: «Здравствуй», — я подобрал с земли подходящую дощечку, уселся на подоконник шагах в десяти и, насвистывая, принялся выстругивать перочинным ножом ятаган для Максимки. Ножик я, разумеется, всегда носил с собой: как это можно выйти на улицу без ножа?
Я строгал и поглядывал в сторону песочницы. Бабушка Сидорова была заинтересована, чтобы малыши сидели там как приклеенные, но они встали и куда-то пошли, и она, тяжело опершись о клюку, начала подниматься, а потом они вернулись, волоча что-то тяжелое, и старушка начала садиться, но оказалось, что они приволокли навесную полку от газовой плиты (были тогда газовые плиты с чугунными полками, которые навешивались с обеих сторон) и стали пытаться разбить ее на части, и бабушка Сидорова поднялась и замахала клюкой. Я бы на ее месте не волновался: разбить эту штуку малышам не под силу, разве что лапы себе отобьют. А зачем они это делают — мне было понятно: если плита удачно расколется, могут получиться чугунные самолетики с горбатым фюзеляжем и прямыми крыльями, обработаешь их напильничком — и играй.
Небо, без единого облачка, было в тот день мягко-синего цвета, солнечный свет, заливавший наш каменный двор, тоже казался мягким, даже прохладным, как ветерок, и, должно быть по контрасту, все, что видел я вокруг себя, больно царапало взгляд: грубая кладка серых кирпичных стен, резкие трещины на светлом сухом асфальте, раскрошившиеся ступеньки подъездов, груда ломаных ящиков, куча каменного угля, по которому, как отголосок настоящей июльской жизни, настоящего, не городского, лета, задумчиво бродила светло-пегая, фестивальной расцветки кошка… Я чувствовал себя таким же одиноким, как она: все друзья-приятели в отъезде, Максимка во мне не нуждается, папа далеко, а от мамы в том моем возрасте меня отделяло расстояние уж никак не меньшее, чем от Тони. Что могла кошка потерять на антрацитовой куче? А сам-то я — почему я, собственно, здесь?
Я боялся, что Тоня встанет и ко мне подойдет: что с нее возьмешь? Одно слово — девчонка. Подойдет, например, и скажет какую-нибудь глупость: «Не сорвать, не поднять, вашу зелень показать». И захихикает, а я вынужден буду шарить по карманам в поисках чего-нибудь зелененького. А потом во дворе пойдут разговоры: мол, сидели все лето на подоконнике рядышком, как два голубка, и ногами болтали. Разговоры непременно пойдут: двор у нас глазастый. И вернутся Толец с Женькой — они же проходу мне не дадут: дружба дружбой, но в этих делах мальчишки — народ беспощадный.
И в то же время мне хотелось, чтобы Тоня подошла: так уж странно человек устроен. А вдруг там не глупость, а загадка?
Ведь жалко мне не кого-нибудь, а именно ее. В голове у меня вертелась нелепая приговорка, придуманная, уж конечно, девчонками: «Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме…» Тоня была в своем единственном коротковатом платьишке, голубом, застиранном, с мелкими зелеными цветочками. Она сидела потупясь, опустив руки на колени. Я впервые заметил, что у нее длинная полузаплетенная коса, не крысиный хвостик, за который только ленивый не дернет, а красивая темно-каштановая полнометражная коса. Тоня и сама, видимо, знала, что коса у нее хорошая, а потому, перебросив ее через плечо, время от времени искоса на нее поглядывала. Мне пришло в голову, что идея заплетать волосы не настолько бессмысленна, во всяком случае, не более чем идея стричься «под полубокс». На ногах у нее были стоптанные красные босоножки, и, перехватив мой взгляд, Тоня подобрала ноги, поставив их поближе к стене. У девчонок в этом смысле чутье, они даже в темноте, даже отвернувшись знают, смотрят на них или не смотрят.
5
Раньше мы, Кузнецовы, жили на окраине, в одноэтажном доме барачного типа, и само понятие «двор» было для меня не вполне ясным. Я полагал, что двор — это что-нибудь вроде вытоптанного пустыря с чахлыми кустами сирени и беседкой, где по воскресеньям рубятся доминошники, за пустырем — ничейный сад, где растут одичалые яблони, дальше — овраг, кусты и ручей. Поэтому, переехав сюда, почти в центр, я не сразу понял, чему так радуются мои родители. «Вот это город! — повторял, вернувшись из магазина, отец. — Сразу чувствуешь, что живешь в городе». Все понятно: магазины, прачечная, троллейбусы, но, простите, гулять-то где?
Двор меня напугал. Этот каменный прямоугольник, почти сплошь залитый асфальтом, две низкие подворотни, из которых дует мощный уличный ветер с запахом бензиновой гари и пыли, с трех сторон — высоченные стены домов, разноцветные окна по вечерам и кишащая ребятня… Такой городской ячейки я еще не видал.
В первые дни я бродил по двору ошарашенный, как Робинзон Крузо, и все вокруг представлялось мне неестественным: исковерканные «не по-нашему» имена (Гошка, Жека, Миня, Толец), непонятные выкрики («Атас, ребя! Капка! Обрыв!»), странные угрозы («Стыкнемся? Ща пендаля! А глаз на анализ?»), диковинные методы расправы вроде «пятого угла» в подворотне, бессмысленные словечки («смехотура», «спокуха», «ништяк»)… А ведь я приехал не с Камчатки, я москвич и родился в Москве.
Наши игры там, на окраине, были связаны с пересеченным рельефом и обилием мягкой открытой земли. В оврагах и бесхозных садах так хорошо было играть в прятки, а на открытых пустырях мы играли в особые игры, основанные на умении с размаху воткнуть в землю острый напильник, тяжелый гвоздь или нож. Скажем, чертишь себе где-нибудь за кустиком «город» — небольшой круг, на котором должны уместиться подошвы обеих твоих сандалий, и начинаешь дальний поход в сторону сараев, где притаился такой же город твоего противника. Вы поочередно втыкаете напильник в землю (до первого промаха) и чертите стрелы, и эти стрелы движутся навстречу друг другу и вот сошлись. Ты уничтожил каждую стрелку противника прямым попаданием напильника и прорвался к его городу, но враг, хитрец, оказывается, начертил свой город вокруг вросшего в землю булыжника, и твой напильник отскакивает от него, высекая искры, и хоть умри — такой город не взять. Здесь, во дворе, про эту игру «землемер» и не слыхивали, играли в «пристеночку», в экзотический «штандр», а на их жалкие прятки по подъездам и полуподвалам было просто странно смотреть.
Так прошла неделя, другая, я исправно ходил в школу — и боялся выходить в свой двор. Одноклассники мои жили в других дворах, и туда, как мне дали понять, лишний раз не следовало соваться. «Изметелят!» — пояснил мой сосед по парте Колька Дудырин, о котором я уже говорил. «Изметелят? За что?» — не понял я. «А за то! — радостно ответил Дудырин и замахал в воздухе кулаками. — Хук слева, хук справа и апперкот! У нас ребята — во! Ништяк ребята! А у тебя свой двор, туда и ходи!»
Мама каждый вечер гнала меня гулять: «Иди, иди, дыши свежим воздухом!» Как будто в этом дворе воздух мог быть свежим. Я одевался и обреченно шел во двор, мечтая о том, чтобы мой братик поскорее подрос, и плевать я хотел на их штандры и пендали.
И вот однажды, когда я так мрачно стоял у стены, двое мальчишек моего возраста, Женька и Толец, подошли ко мне и, встав в двух шагах, принялись молча меня разглядывать. Я уже знал их по именам, знал и то, что Женька живет в соседнем доме, но одно окно его квартиры выходит в наш двор, в середине брандмауэра, и потому здесь его принимают, как своего. Женька был, как и Сидоров, баловень своей бабушки, почтенной пенсионерки союзного значения, которая так часто появлялась в школе, что ее даже прозвали «бабушкина Жека». Не «Жекина бабушка», а именно «бабушкина Жека» — так, оговорившись, кто-то однажды ее назвал. Отец и мать у Женьки были артистами, их фамилия «Ивашкевич» мелькала в газетах, а еще у Женьки имелась сестра-старшеклассница, в наш двор выходило как раз окно ее комнаты. Возле окна висела железная пожарная лестница, но об этой лестнице — особый разговор.
Короче, Женька заговорил со мной первый.
— Гриня? Я спрашиваю, Гриня тебя зовут?
— Ага, — ответил я.
— Ну, че стоишь? В штандр будешь?
Штандр я считал девчоночьей игрой и потому промедлил с ответом.
— Да он не умеет, — сказал Толец, белобрысый, худой и длинноносый, с бледными голубыми глазами и маленьким ротиком-ижицей. — Он из дярёвни.
— Сам ты из дярёвни! — обиженно возразил я. — Я коренной москвич!
Фраза эта была не самой умной, но что поделаешь? Обижаясь, мы все становимся глуповаты.
— Ах, коренной! — передразнил меня Женька, и оба они засмеялись.
Мы рассчитались, начали, и по неопытности я проиграл.
— Ща женить тебя будем, — деловито сказал Толец, и, обняв друг друга за плечи, мои новые знакомцы двинулись в ту сторону, где на скамеечке возле подворотни чинно сидели девчонки.
В панике я оглянулся: ведь женят, чего доброго, а я-то с ними играл, старался, как чудак. Спасение одно — уходить.