Часть 13 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Спустя примерно полгода стало значительно легче. Я наконец осознала, что вернуться домой ближайшие девять лет мне уже не суждено. Вот и оставалось либо смириться с этим и выживать в реальном мире, либо продолжать жить иллюзиями, таким образом лишь нарываясь на немилость преподавателей, которые и слышать не желали, когда кто-то из девочек заводил разговоры про родной дом. Мы должны были быть самостоятельными, сильными и собранными. А мысли о семье, по мнению учителей, только мешали обучению. И в этом они, безусловно, были правы.
* * *
В младших классах занятия были с восьми утра до пяти вечера. Мы просыпались гораздо раньше назначенного времени от того, что дежурные девочки стягивали с нас одеяла. Почему-то они находили это весьма забавным. Те, кто совершал бесполезные попытки укрыться вновь, получали за это хорошие подзатыльники.
Часто в комнатах было настолько холодно, что даже спросонок мы мгновенно вскакивали, отходя ото сна в отчаянных попытках поскорее найти свою одежду.
После пробуждения мы бегом, чтобы немного согреться, направлялись умываться. Здесь нас ждало еще одно непростое испытание: с поздней осени и на протяжении всей зимы вода в тазиках была настолько ледяной, что приходилось греть ее в руках, чтобы сполоснуть лицо, а в особенно морозные дни нас вообще ожидали тазики со льдом.
Одевшись и совершив ритуал утренних гигиенических процедур, мы строем направлялись в столовую, где из раза в раз нас так же уныло встречала холодная каша со стаканом чуть теплой воды (иногда она была такой же холодной, как и та, которой мы умывались) и кусок хлеба с маслом. В лучшие времена к нему даже прилагался сыр.
После завтрака были уроки языка: французского или английского. Они давались мне с трудом, особенно учитывая, что я не особо-то стремилась к познанию. Да и вообще, хорошенько поразмыслив над своими успехами спустя полгода, проведенных в Институте, я поняла, что их нет. Учеба не доставляла мне никакого удовольствия, как и все, что меня окружало.
Я читала нудные учебники по этикету лишь потому, что так было положено, и так делали все. Я легко могла просидеть над переводом одной главы несколько занятий, не прочитав ни строчки, а потом просто подглядеть перевод у более способной девочки.
Со временем преподавательницы перестали обращать на меня внимание, очевидно, приписав в разряд слабых учеников. И это было именно то, чего я добивалась. Хотелось лишь одного – отгородиться, спрятаться в своем маленьком мире, и чтобы никакие однокурсницы и учителя туда не залазили. Единственной моей целью было пережить тот ад, который внезапно, по вине родителей, свалился мне на голову.
За уроками госпожи Жуковской шли танцы. С ними у меня сложились более теплые отношения. Танцевать мне нравилось, даже невзирая на то, что и в этом ремесле я тоже не была на пьедестале успеха.
Госпожа Малюм была профессиональной танцовщицей, одной из лучших во всей Империи, как она сама любила о себе говорить каждый раз, когда показывала нам новое движение. Она обожала восторженные взгляды девочек после двадцати кругов шене, которые она могла делать без остановки, но каждый раз после этого она напоминала нам, что такого уровня мастерства нам, увы, никогда не достичь.
При всей ее красоте и талантах, доброты и снисходительности эта женщина была напрочь лишена. Поэтому, когда кто-то из девочек неправильно выполнял новое движение или, боже упаси, давно изученное, госпожой Малюм начинала кричать так громко, будто ее роскошную шевелюру сбривали налысо.
– Идиотка! – вопила преподавательница не щадя связок. – Как можно быть такой бездарной! Что ты вообще здесь делаешь, если не можешь повторить элементарное движение? Ты, наверное, даже ходить еще толком не научилась!
Потом она делала небольшую паузу, медленно и размеренно вдыхая воздух, в котором витали только страх и беспомощность, а затем, грациозно вытягивая шею, обращалась ко всем присутствующим:
– Если в вас есть хоть зачатки разума и вам не безразлична ваша репутация, я крайне не рекомендую вам общаться со столь бездарными людьми. Они быстро утянут за собой.
После этих слов она как ни в чем не бывало продолжала занятие, напрочь игнорируя несчастную и потерянную девочку, которая стояла в слезах, осознавая, что в одночасье стала изгоем. Потому я изо всех сил старалась не злить Малюм, и хотя несколько раз мне тоже перепадало от нее, через пару занятий она забывала, что я причислена к отряду безнадежных, и увлеченно продолжала объяснять все тонкости плие.
После обеда, что разнообразием ничуть не превосходил завтрак, нас вновь отводили в кабинеты для занятий. И там, до самого заката, мы познавали азы всевозможных видов искусств и этикета. Иногда вместо искусства была арифметика, география или домоводство, однако большая часть времени была посвящена музыке и литературе. Выбор инструмента разнообразием не отличался: флейта, фортепиано, скрипка, изредка кому-то из учениц позволяли выбрать дополнительный инструмент, например виолончель или арфу.
Для аристократичных особ вроде нас игра на инструменте, не принадлежащем к рангу классических, трактовалась как странность и могла служить признаком дурного вкуса. Потому это не особо поощрялось. Когда пришло время выбрать инструмент, я даже размышлять не стала о том, чего бы мне действительно хотелось. Все выбирали фортепиано, и я выбрала то же самое, отдав дань моде и порядкам.
Каким же смертельным испытанием стала для меня музыка. Ни один перевод или книга не давались мне сложнее, чем эти кошмарные и бесполезные попытки игры на инструменте. Я не понимала ни нот, ни музыкальной грамоты, да и мне не хватало терпения часами учить произведения, которые бесконечно требовали преподаватели.
Зато помечать об успехе я несказанно любила. Любила воображать, что когда-нибудь я буду играть также безошибочно, как и другие. Сама музыка, звучная, мелодичная, воспроизведенная без всякой фальши, доставляла истинное удовольствие, и в эти моменты меня захлестывали мечты о том, что совсем скоро я буду знаменитой фрейлиной при дворе, у меня будет множество женихов, немерено богатств и все, от Императора до слуг, будут восхищаться моими талантами. Но с моими неуклюжими стараниями это были такие же беспочвенные мечты, как и желание поскорее вернуться домой.
Преподаватели каждый день, словно священное послание, внушали, что цель каждой из нас – служить Императору и его наисветлейшей семье. Вензель Императрицы, знаки отличия, роскошный дворец были высшими мечтами каждой из нас. И ради этого мы терпели все остальное: голод, невыносимый холод по ночам, унижения от преподавателей и одиночество.
* * *
Все изменилось в моей жизни в пятнадцать лет с появлением в ней Фани.
Афанасия была старше меня на пару лет, и тот год в Институте был для нее выпускным. Для многих моих сверстниц она была музой.
Музами у нас называли особенных старшекурсниц. Тех, кто выделялся своей прилежностью, старательностью, умом и, кроме того, был исключительно талантлив в музыке, танцах, этикете. Но главное, музы были первыми в списке на место фрейлин Императрицы.
В конце учебного года, незадолго до Смотрительского Бала, на который приезжала Императрица в компании других высокопоставленных дам, все ученицы могли сделать ставку на одну из муз. Ставка заключалась в следующем: каждая институтка приносила к общему столу какой-то важный артефакт – кусочек сахара, серебряный перстенек или даже волос, снятый с одежды члена Императорской семьи. Все это девушки ставили на кого-то из своих муз, в надежде, что именно ее примут ко двору. Если ставка играла, институтка забирала то, что принесла с собой, а все, что не сыграло у других, делилось между одержавшими победу.
В тот год, когда я познакомилась с Фаней, она была единственной за всю историю Института музой, чья победа ни у кого не вызвала сомнений. Я была уверена: если бы в эту игру играли преподаватели, они бы тоже поставили на нее.
О Фане говорили столько и столь восхищенно, что когда я впервые увидела ее на одной из прогулок, то даже не поверила, что это действительно она, столь обыкновенной и простой она мне показалась.
Лицо – ровный овал с мягкими чертами и еле заметными плавными скулами. Как и все институтки, она была до нездорового тощей, а волосы всегда собирала в строгий пучок, никогда не позволяя выбиваться из него непослушным русым прядям. Глядя на Фаню, сложно было зацепиться взглядом за что-то определенное. Хотя в серых с голубым подтоном глазах девушки совершенно точно было нечто такое, от чего хотелось задержаться около нее еще на пару минут, чтобы узнать, что же все-таки в ней особенного.
Однажды в Институт пришло распоряжение Императора о том, что во дворец на прием нужна талантливая ученица, способная поддержать любую беседу не только на французском, но еще и на польском и немецком. Поездки во дворец для институток всегда были немыслимой радостью, а уж по личному требованию Императора и с особой миссией – это было уникальной возможностью.
Как и предполагалось, кандидаток, соответствующих всем требованиям и с безупречной репутацией, осталось немного, возможно, три или четыре барышни. Каждой из них предстояла беседа с главной статс-дамой двора.
Я лично не видела происходящего, но ходили слухи, будто девушки вылетали из кабинета главной фрейлины двора с распухшими от слез глазами и покрасневшими носами, а потом клялись, что никогда больше не переступят порог императорского дома. Но с Афанасией все вышло иначе.
Когда двери кабинета отворились, замерла даже госпожи Малюм, выходящая из танцкласса. Вместо очередной заплаканной институтки в проходе показалась довольно скромная на вид девушка, которая абсолютно спокойно и невозмутимо направилась к лестнице. Ничего удивительного в спокойствии Афанасии не было, если бы не одно «но» – за ней следом практически вприпрыжку бежала наделавшая столько шуму статс-дама. Она проводила Фаню до лестницы, а затем, поклонившись в ноги, предложила лично сопроводить девушку во дворец на бал.
Языки и способность найти подход к кому угодно были не единственными талантами девушки. Назло своим завистникам она еще и прекрасно владела скрипкой. Поэтому девушку частенько можно было увидеть наигрывающей в бальном зале какую-нибудь незаурядную и трепетную мелодию. В конце своего обучения в Институте она резко переключилась на фортепиано, без труда освоив и его.
Возможно, ее бы и не ждал такой успех, если бы не сам культ обожательниц, боготворивших ее.
Однажды зимой, когда я не на шутку простыла и уже две недели валялась с температурой и кашлем в лазарете, ко мне среди ночи на соседнюю кровать положили девочку.
На вид ей было около двенадцати, и выглядела она ужасно: бледная, худая, задыхающаяся в безостановочных приступах кашля. Врач дал ей микстуру и ушел. Ей ничего не помогало, и девочка продолжала задыхаться от сдавливающих легкие спазмов.
Я не могла слушать, как человек рядом мучается и медленно умирает, но сделать ничего не могла. Поэтому я отвернулась к стене, закрыла уши руками и принялась тихо шептать молитву. Прошло минут тридцать, когда вместо удушающих приступов, я услышала неразборчивое бормотание. Я открыла уши и прислушалась. Девочка действительно хрипела что-то себе под нос. Нечто подозрительное похожее на стихи. Я не выдержала и спросила:
– Что это? Ты мне что-то говоришь?
Девочка еле заметно мотнула головой.
– Это мой любимый стих, – прохрипела она и снова закашлялась.
– Чей он?
Я совершенно не подумала, что ей очень тяжело говорить, поэтому тут же пожалела, что спросила.
Однако на удивление, девочка хоть и не без труда, но продолжила говорить:
– Это Афанасия. Она так дивно пишет.
Той девочки не стало через неделю, но каждый день до последнего дня я слышала, как она нашептывала себе заветные строки, чтобы уснуть.
Глава 9
Был конец года, и в Императорском дворце по традиции организовали Рождественский бал. Это было единственное за все двенадцать месяцев мероприятие, на которое приглашали не только взрослых выдающихся учениц Института, но и тех, кто просто хорошо себя зарекомендовал. К слову, у меня не было сомнений, что я буду в числе тех, кто отправится во дворец.
Накануне мероприятия мы собирались в большом зале Института, где госпожа Жуковская должна была оповестить нас о том, кто именно удостоится чести посетить долгожданный праздник.
В зале собралось по меньшей мере полсотни девушек от пятнадцати до восемнадцати лет. Было шумно, что совсем не соответствовало той обстановке, которая обычно царила на занятиях. Ну еще бы! Для многих, в том числе и для меня, это было первой возможностью увидеть тот мир, к которому нас готовили всю сознательную жизнь.
Наконец, когда воспитанницы уже начали беспокоиться и предвкушающий гомон сменился на нервное перешептывание, в зал вошла госпожа Жуковская.
Несмотря на то, что эта женщина происходила из весьма знатного аристократичного рода, манеры ее далеко не всегда были безупречны, особенно в те моменты, когда она была взволнована или чем-то увлечена. На первый взгляд Жуковская вообще могла показаться наивной и простоватой, однако, когда дело доходило до проверки знаний, она тут же демонстрировала свой характер, перевоплощаясь в сурового и строгого преподавателя.
Жуковская довольно небрежно разложила принесенные бумаги на столе и, дождавшись, пока мы совсем замолчим, начала говорить:
– Прежде чем я назову имена тех из вас, кто удостоится чести посетить императорской дворец, я хочу напомнить вам, что стало основанием для нашего выбора.
Она обвела взглядом всех присутствующих, и внезапно остановилась на мне. Без всякого смущения я продолжила смотреть на нее, расценив это как знак ее ко мне уважения, а значит и безоговорочного путешествия на предстоящее мероприятие.
– Во-первых, это, конечно же, ваше поведение. Нарушение дисциплины или безразличие к правилам в нашем заведении недопустимо. Во-вторых, ваши заслуги перед Институтом, ваше старание и прилежность: все это было отмечено. В этом году у вас было множество возможностей проявить себя, и бал станет поощрением для тех, кто во всем преуспел. Итак, сейчас я зачитаю имена тех, кто заработал право участвовать в главном событии года – рождественском балу.
Все замерли. Я же почувствовала, как у меня от напряжения онемели ноги.
– Ее Благородие Вера Журавская, Наталья Колосова, Ольга Успенская... – она все продолжала назвать имена, и я с замиранием сердца ожидала услышать единственные четыре слова «Ее Благородие Анна Демидова».
Я хорошо слышала, как девочки, сидящие рядом, радостно хлопали в ладоши после того, как Жуковская равнодушно зачитывала их фамилии, а я с большой завистью смотрела на них, не понимая, почему меня не назвали в первом десятке.
– И, конечно же, – Жуковская сделала паузу перед тем, как назвать последнее имя, – Ее Благородие Афанасия Данилова, – на этом она отложила списки в сторону и, довольная, улыбнулась Афанасии.
Я сидела в ступоре! Неужели меня не сочли нужным пригласить? Как? Я огляделась по сторонам, рассматривая радостные лица институток, которые тут же принялись обсуждать свои наряды, танцы с цесаревичем и всевозможные развлечения предстоящего приема. Мне казалось, в зале не было ни одного человека, кто бы, как и я, остался не у дел.
Я чувствовала, как соседки косились в мою сторону, будто я была самая бездарная, никчемная и неспособная ученица во всем заведении. И мне впервые за долгое время стало стыдно.
Больше ни секунды я не собиралась находиться в зале, полном раздражающих меня своей радостью особ. Я вылетела в коридор и собиралась уже разреветься от, как мне казалось, вопиющей несправедливости, но вдруг напротив меня возникла госпожа Жуковская, и желание плакать тут же испарилось. Вместо этого я остановилась рядом с ней и решила задать вопрос, который в тот момент терзал меня больше всего: