Часть 42 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Но у вас же… у вас же есть метрическое свидетельство, – просипела она.
– Действительно, есть. Поэтому мы провели дознание. Заключенные и матросы, с которыми мы побеседовали, сказали, что за все время плавания вы не выказывали никаких признаков беременности. А вот заключенная, в компании которой вас часто видели, – он сдвинул очки на кончик носа и сверился с лежащим перед ним листом бумаги, – некая мисс Эванджелина Стоукс, напротив, должна была родить. И… где же это?.. – Хатчинсон пошарил по столу. – Ага, нашел. Свидетельство о смерти. По всему выходит, что ее убили. Было проведено расследование, и… да, вот и заключение. В совершении преступления был обвинен член команды, некий Дэниел Бак. Его арестовали прямо на борту «Медеи» и позднее приговорили к пожизненному тюремному заключению. Вы, мисс Фергюсон, давали показания в качестве свидетеля. – Он швырнул ей через стол протокол допроса. – Это ведь ваша фамилия?
Отпираться смысла не было. Хейзел кивнула.
– Надеюсь, вы говорили правду?
– Да, сэр. – Она опустила голову.
– Здесь указано, что вы присутствовали в каюте, когда мисс Стоукс родила, – он снова сверился с бумагой, – «здорового младенца женского пола». Стало быть, это ее ребенок, а не ваш? Так?
Бедная девушка не могла вымолвить ни слова. Молча стояла перед ним, вся дрожа.
– Ну так что, заключенная?
– Да, это дочь мисс Стоукс, – тихо проговорила она.
Комендант положил протокол на пачку бумаг.
– Доказательства неопровержимы. Вы предъявили права на чужого ребенка с целью получения определенных льгот и разрешения оставаться с младенцем вместо того, чтобы отправиться работать по распределению.
– Я пошла на это, чтобы спасти девочке жизнь.
– Скажите, заключенная: вы вскармливали этого ребенка своим молоком?
– Нет, сэр, но…
– Тогда вы никак не можете утверждать, что спасали девочке жизнь. Та женщина – или, как я полагаю, несколько женщин – которые были ее кормилицами, имеют на нее больше законных прав, чем вы.
– Но, сэр…
– Вы отвергаете предъявленные вам обвинения?
– Прошу, позвольте мне объясниться.
– Заключенная, вы отвергаете их или нет?
– Нет, сэр. Но…
Хатчинсон выставил перед собой руку. Посмотрел на надзирательницу, потом снова на Хейзел.
– Настоящим вы приговариваетесь к трем месяцам заключения во дворе для рецидивисток, причем первые две недели проведете в карцере.
– Но… моя дочь…
– Как мы уже установили, эта девочка вам не дочь. Ваши права на ее посещение аннулированы.
Хейзел перевела полные слез глаза с коменданта на надзирательницу. Как такое могло случиться?
Два стражника грубо схватили ее за предплечья и поволокли ее мимо группы женщин, вместе с которыми она стояла всего несколько минут тому назад. Теперь они смотрели на нее, изумленно открыв рты.
– Умоляю, – вырвалось у нее, – хотя бы передайте моей дочери… – Хейзел осеклась. Что можно передать Руби? Что она даже и не мать ей вовсе? Что, может статься, они никогда больше не увидятся?
– Передайте Руби, что я ее люблю, – прорыдала она.
Во дворе для злостных преступниц надзирательница выдала Хейзел катушку желтых ниток с иголкой и приказала вышить букву «Р», означавшую «рецидивистка», на своем рукаве, подоле нижней юбки и спине сорочки. Хейзел сидела на бочке, склонив голову над шитьем. Протягивать нитку через грубую ткань было трудно, и она то и дело колола себе пальцы. Когда это происходило, желтая нитка окрашивалась кровью.
Затем надзирательница жестом показала девушке, чтобы та поднялась. Двое стражников держали Хейзел за руки, а третий тем временем достал пару больших ножниц.
– С этой будь поаккуратней, – сказала надзирательница. – Режь ровно.
– Да какая разница? – спросил тот, что с ножницами. – Все равно с глиной смешивать и на кирпичи пускать.
Надзирательница пропустила между пальцев густые волнистые пряди медного цвета.
– Думаю, из них можно сделать парик. Чтоб вы знали, тициановские волосы нынче в цене.
Одиночные камеры располагались в заднем секторе двора для рецидивисток и отделялись от остальной его части каменной стеной. Стражники выдали Хейзел насквозь провонявшее кислятиной и кишевшее блохами одеяло и провели ее в узкую камеру с зарешеченным окном над дверью, которое пропускало слабый рассеянный свет. Они поставили на пол тяжелое ведро с паклей, которую использовали для заделывания пробоин на кораблях. Один из охранников пояснил, что паклю получают из пеньковых канатов, пропитанных смолой и воском и покрытых налетом соли. Задача Хейзел заключалась в том, чтобы раскрутить и разделить паклю на пряди, растрепать их в тонкие волокна, которые надлежало бросить в железное ведро.
– Лучше сразу садись за работу. Не распутаешь за день пять фунтов, накажем розгами.
Второй стражник швырнул на пол заплесневелую горбушку.
– Утром откроем дверь и глянем. Если будешь стоять, сможешь прогуляться несколько минут по двору, – сказал он перед тем, как они заперли ее и ушли. – А коли будешь лежать, то останешься здесь на весь день.
В камере царили холод и мертвая тишина, словно в склепе. Ежась в своей шали у каменной стены, Хейзел в темноте натянула на плечи засаленное одеяло. Она слышала стук молотков и гулкие голоса мужчин-заключенных, возводивших в соседнем дворе тюремную пристройку. Чувствовала, как воняет из стоящего в углу ведра, в которое полагалось справлять нужду (ведро пока еще было пустым, но его как следует не помыли), ощущала запах плесени, ползущей вверх по стене, и своей крови от месячных. Хейзел потерла висящий на шее овальный диск, проведя пальцем по цифрам: 1-7-1.
Подумала о Руби, напрасно ждущей ее прихода в приютской спальне. О Матинне, наверняка запертой сейчас в какой-нибудь унылой комнате. Вспомнила, как Эванджелина падала навстречу своей смерти – мелькнувшая ночная сорочка, вскинутые в воздух руки.
Увы, ни одной из них она не оказалась в силах помочь.
Хейзел билась головой о стену. Выла и рыдала до тех пор, пока в дверь камеры не постучал стражник и не велел ей успокоиться, пригрозив, что в противном случае он сам ее успокоит.
Поутру ее одеяло оказалось припорошено инеем. Услышав звон колокола и лязг отпираемых замков, девушка с трудом поднялась на ноги.
Булыжники во внутреннем дворе были покрыты коварным льдом, того и гляди упадешь. Перед глазами все расплывалось, затекшее тело ныло, но Хейзел упрямо прохаживалась взад-вперед, медленно переступая нетвердыми ногами.
Весь оставшийся день она просидела в темноте своей камеры, сражаясь с паклей. Растрепывая замерзшими пальцами канат, она пыталась вообразить себе, будто это и не наказание вовсе, а своеобразная головоломка, способ занять время: «Это сюда, это туда». Способ избежать пытки собственными мыслями. Но от них было не скрыться. Нельзя перестать думать о Руби, которая сейчас, поди, лежит одна в своей кроватке и гадает, почему мама не пришла. Внутри все кипело так, будто ее подогревали снизу на медленном огне. Хейзел щипала паклю и задавалась вопросом: кто же все-таки ее выдал? Кто из товарок-заключенных мог оказаться настолько завистливой и мстительной, чтобы разрушить ребенку жизнь?
Руки девушки растрескались и кровоточили. Соль разъедала ранки, отчего они горели огнем. Хейзел старалась справиться с болью так, как сама учила это делать рожениц: представить ее частью себя, такой же как рука или нога. Без боли ей эту работу не закончить. Боль нужно слушать, пропускать через себя. Следовать ее приливам и отливам. Вжиться в нее.
На исходе дня пришел стражник, чтобы взвесить ведро с паклей.
– Пять фунтов, – сказал он. – Только-только уложилась.
Иногда Хейзел специально шумела, чтобы услышать какие-нибудь посторонние звуки. Хлопала по стене. Щелкала по воде в ведре. Тихонько напевала. Может, хоть так у нее получится заглушить звучащие в голове голоса.
От страха, одиночества и самобичевания запросто можно сойти с ума. И ведь люди сходили.
Хейзел вспоминала то, что, как она думала, уже позабыла. Бормотала строчки из «Бури», которые выучила на корабле.
«Я ведь жил да поживал на луне».
«Меня отвергнуть можешь, но не в силах мне помешать служить тебе всегда!»
«Ад пуст! Все дьяволы сюда слетелись!»
«О, если б мои веки, сомкнувшись, отогнали злую скорбь!»[43]
Вспоминала даже потешки, которые она напевала Руби, те, от которых ее пробирала дрожь: «Ветка обломилась, полетела колыбель – падает и люлька, и дитя, и ель».
Иногда – по дороге на работу или лежа ночью в своих гамаках – заключенные женщины пели сентиментальную песню о горькой участи арестанток, которую Хейзел раньше считала не в меру слезливой. «Ну вот, – обычно думала она в таких случаях, – завели панихиду».
Но сейчас, сидя в своей темной камере, девушка и сама громко распевала ее, буквально упиваясь жалостью к себе:
Мне горе выжгло все глаза,
И видеть волю уж нельзя,
Болят и руки, и душа,
Мне не заплатят ни гроша
За каждодневный тяжкий труд.
Осуждена я сгинуть тут.
Ах, дали б воли хоть глоток,
Хоть на денек, хоть на чуток,