Часть 25 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Падаю в подушку. Реву. Вою. Конечно, меня никто успокаивать не будет. Хоть изорись. Хоть помри тут совсем. Им нет дела!
Свет режет по глазам. Вернулись. Оба.
Велеслава, поднимись.
Уйдите все отсюда! Уйдите! Я сдоооохнуууу…
Сядь, я сказала. От слёз ещё никто не умирал.
Кроль, выпей. Слышишь? На.
Свет режет глаза. Из стакана разит валерьянкой. Стучу о него зубами, глотаю, тут же начинаю икать. Из-за слёз ничего не вижу. Но и так понимаю, что они стоят рядом. Смотрят. И не понимают, что со мной. Но если бы я сама – если бы я только сама понимала!
Господи, как же я себя сейчас ненавижу…
Это долго ещё происходит. Я реву, но говорить уже не могу. А они стоят надо мной. Сначала бормочут что-то. А потом молчат. Гладят по голове. Дают чай с чабрецом. Выключают свет. Уходят. А я проваливаюсь в бред. Мелькают перед глазами какие-то лица, и я ищу, ищу среди них – кого? Я не знаю, но меня не отпускает, а вокруг ещё играет какая-то музыка, громко, торжественно, невозможно, и я не могу избавиться от неё, и найти то, что мне надо, никак не могу, пока она играет. Я мечусь, задыхаюсь, мне совсем плохо, и я…
…открываю глаза.
В комнате темно. Только внизу горит свет: за столом сидит Велька, над ним – лампа. Велька рисует. Склонившись, что-то сосредоточенно выводит на бумаге. Выпрямляется. Смотрит в окно. В черноту за стеклом. Где не видно даже парка, и если не знать, что он там, можно не догадаться. Просто чернота, блестящая от дождя. Опять склоняется к блокноту. Шуршит грифелем.
Велька рисует теперь карандашом, графику. Абстракции. Прикольно, но непонятно. Мама недавно водила его к психологу. Не тому, который с ним всё время работает, а обычному, из районной поликлиники, надо было какую-то справку. Так она глянула на эти рисунки и такого наговорила! Что в его возрасте этот ненормально. Что у ребёнка проблемы с контактом с внешним миром, ему не хватает впечатлений, и уровень тревожности высокий. «А может, вы ему просто фломастеры купите?» – выдаёт потом. «Нет, — говорит мама, — он фломастеры ещё в три года перерос. Пастель сейчас осваивает, а вот до масла пока не дошёл. А работы вы нам верните, их в художке на выставку забирают». Мама знает иногда, что надо людям сказать.
И вот Велька рисует, а музыка играет. Заполняет комнату, гудит под потолком. То тише, то громче. То яснее, то почти не разобрать. А они хотят, чтобы этого всего не стало. Этого чуда, моего брата, особого, инопланетного. Хотят сделать его, как все. Да они просто не знают о нём ничего…
Струнные стихают, пошли медные духовые. Вступают высоко, чисто, пронзительно. Я лежу, смотрю в потолок, и чувствую, как из глаза вытекает слеза. Ползёт мокрой змейкой в ухо. Щекотно, холодно, но пошевелиться боюсь. Чтобы не потерять этой музыки. Только шмыгаю носом.
Велька оборачивается, музыка стихает. Я сажусь в постели.
Чего не спишь? – Пытаюсь улыбнуться ему, но всё лицо как маска, кожа от слёз стянута. — Ночь на дворе. Надо спать.
Глядит. Молчит. Жгучее чувство стыда заливает меня.
Веля, прости меня, пожалуйста. Я не хотела… Это всё не про то. Вообще про другое. Просто я… вообще… не знаю… как мне без тебя.
Всхлипываю. А он улыбается. Молчит. Совсем не злится.
Ну, ты хоть скажи, ты сам-то этого хочешь? Чтобы тебя лечили.
Смотрит. Молчит. Потом слышу:
«Я хочу быть, как ты».
О, нет! Не надо – как я. Это что-то невозможное, бесполезное, такое всё ужасное. Я не знаю, для чего живу, чего от жизни хочу. Вообще не понимаю ничего в себе. Это я хочу быть, как ты, — талантливой, необычной.
Качает головой. Прикрывает глаза. Молчит.
«Я хочу быть, как ты».
Вздыхаю.
Хорошо. Но ты обещаешь, что будешь… что ты сохранишь… что ты… — «Не изменишься», хочу я сказать, но сглатываю, обрываю себя. Потому что если не меняться, какое это лечение? А если меняться, это будет уже не Велька. Кто-то другой, но не мой брат. – Что ты останешься собой?
Улыбается. Молчит. Потом подходит и протягивает рисунок.
Росчерки, линии, завитки. Я ничего не разбираю, смотрю и так, и эдак. Нет, ничего.
А потом вдруг что-то щёлкает в голове, зрение как будто бы расширяется, и проступает – вот ствол, и графика веток уводит взгляд в небо. Ветер треплет крону, носит листья, моет ветви дождём. А дерево растёт, растёт из самого центра мира, и обнимает собою вокруг всё, — весь парк, весь город, всю планету.
И любит нас. Всех глупых, бродящих у него по корням.
Я узнаю его.
Тоторо, — шепчу одними губами.
Тоторо, — еле слышно шепчет Велька.
И музыка играет.
Глава 9.
Я просыпаюсь от света. Белый, белый, он заполняет комнату и непонятно, откуда берётся. Всё кажется просторней. И чище. И проще, чем было вчера.
Оборачиваюсь к окну – на улице снег. Хлопья медленно падают на землю, прикрывая вчерашние лужи, мокрые жухлые листья и грязь. Большие, торжественные хлопья, как будто на небе разорвали пуховую подушку. Растает, думаю я. Всё равно же растает, ещё только ноябрь. Но почему-то совсем его не жалко. Как можно жалеть снег? И как можно жалеть теперь меня после того, что вчера было…
Привет! Я дома! Есть кто живой?
Папа. Вернулся с пробежки. Меня не будил – суббота, он меня не трогает по выходным. А может, это из-за того, что вчера было…
Я закрываю глаза, залезаю с головой под одеяло. Меня нет. Пусть, что хотят делают, — а меня тут больше нет. Я ушла. Исчезла. Меня не существует. Вчера ещё была, а сегодня – всё.
Открывается дверь. Велька шлёпает босыми пятками в коридор – и бросается на папу, пока тот разувается. Папа рычит, поднимается с Велькой на спине, крутит его. Тот визжит и захлёбывается смехом. Выходит с кухни мама, что-то говорит, смеются все вместе. Я бы тоже там смеялась. Ещё вчера. Но сегодня – уже нет. Я сама всё разрушила.
Папа идёт в душ, слышно, как шумит вода – ванная у нас рядом с детской, стенка в стенку.
Слава? – Мама. Заглядывает в комнату через приоткрытую дверь. – Слава, ты встала? Мы завтракать садимся. Ты с нами?
Молчу. Ничего не отвечаю. Дышу под одеялом. Типа я сплю. Пусть про меня забудут.
Мама уходит. Вода за стенкой стихает. Сейчас папа выйдет на кухню распаренный, свежий, будет пахнуть гелем для душа. Мы с мамой вместе покупали ему на день рождения. Мама хотела другой, менее резкий, но я выбрала этот – свежий, ментоловый. Я сказала тогда: папа должен пахнуть брутально! Мама долго со мной спорила, но согласилась, когда консультант сказал, что этот запах быстро выветривается, а тот, который выбрала мама, будет держаться весь день. Хорошо, кивнула тогда мама, берём твой. Пусть папа пахнет брутально, но не долго. Потому что лучше всё же ему пахнуть собой.
Я её тогда не поняла. А теперь, кажется, понимаю. Лучше вообще всегда быть собой. И быть, и пахнуть. Потому что всё равно другим не получится. И как бы я сейчас ни хотела, чтобы вчерашнего не было… ничего не было… Всё равно придётся вылезать на кухню и появляться у них на глазах. И у них, и у Вельки.
Стекаю вниз, шлёпаю в ванную. Отражение смотрит на меня из запотевшего зеркала, как на чужую. Удивлённо. Машу ему в ответ: привет, это я, не узнало? Пожимает плечами.
Все уже на кухне. Пахнет тостами и сыром.
Мы тогда, помнишь, ещё так низко лагерь поставили, что туман всё время от реки собирался. – Папа. Громко. Размахивает руками, показывает что-то. – И ты мёрзла, а по палатке мыши катались. Помнишь? Скатятся – шууур! – и опять. Шууур! – и снова. Мы понять не могли, что это, а они, оказывается, залезали по кусту, прыг – и вниз.
Мама смеётся. Велька блестит на них глазами.
О, Славка, — говорит папа и выдвигает из-под стола для меня табуретку. — Садись, гостем будешь.
Слав, пожаришь себе тосты сама? – Мама. – Тут последний остался. И он остыл уже, наверное.
Остыл-остыл, и за это я его сейчас торжественно прикончу, — говорит папа, забирает последний кусок из тарелки. Мажет маслом. Жареная корочка хрустко ломается под ножом, масло топится, растекается и впитывается в светлую мякоть. Это так аппетитно, что я чувствую себя жутко голодной.
Я вам тоже пожарю. Хотите? – спрашиваю и сама слышу, какой у меня странный голос – хриплый, ломкий, как этот тост.
Давай, — кивает папа с набитым ртом.
И продолжает рассказывать о походе, когда они с мамой ещё ходили вместе – господи, это же было сто лет назад! Когда я родилась, они уже никуда не ходили, папа один. А ведь помнят. Всё помнят.
А я что буду помнить через тринадцать лет? Вот это вот снежное утро? Вот этот вот завтрак? Или то, что было вчера?..
Жарю шесть кусочков и сажусь за стол. Мама греет чайник снова. Велька размазывает варенье по тарелке. Я ем, не поднимая глаз. Как он, молча. У Вельки серебряная ложечка. Последняя из той пары. И в этом тоже виновата я. Они этого ещё не знают…
Папа с мамой болтают, им и без нас хорошо, им вообще не нужен никто. Вот так исчезнешь, и никто о тебя не вспомнит. Может, и правда свалить куда-нибудь? Уехать к дяде Паше на Алтай, поселиться в заимке? Или как там её – избушка в тайге, короче. Собирать грибы, ягоды. А родителям письма писать, настоящие, на бумаге, как в позапрошлом веке. Дорогие мои папа и мама, зима в этом году пришла рано, снега намело по крышу, ямщики не ездят, до весны почты от меня не ждите…
Кроль, ау? – Папа заглядывает в глаза. – Ты с нами, нет?
Смотрю на него – и чувствую, что по щекам текут слёзы. Стираю ладонью. Хорошо, папа не замечает. Ну, или делает вид.
Гулять пойдём? Погода сегодня зачётная.
Киваю. Оказывается, я могу смотреть ему в глаза. И маме. И Вельке. Хотя с ним всё просто – он не обижается. А мама с папой не напоминают.
И во мне вдруг расцветает благодарность, большая-большая, как лист лотоса – я видела в ботсаду, они огромные, как стол. И вот во мне благодарность такая же, размером со стол – что они меня не трогают. Не задают вопросов, не теребят.
Это не значит, что я им не нужна. Это значит, что они меня понимают.