Часть 26 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Погода и правда зачётная – воздуха много-много, и он холодный. Зарываюсь носом в шарф. Непривычно, ещё вчера было теплее. Но вчера и снег не шёл, а сейчас идёт и идёт, как будто его прорвало. Ветра нет, и деревья застыли, стоят, запрокинув головы, раскинули ветки, как руки, ловят снежинки ртом.
Это Велька так делает – замирает на дорожке, раскидывает руки, глаза закрыты, ловит снежинки открытым ртом.
Вель, ну ты что, как маленький. Снега никогда не видел? Пойдём.
Мама слегка толкает его в спину. Велька счастлив. Он смеётся. Срывается с места и несётся по дорожке. Сворачивает на аллею, скрывается с глаз.
Эта погода на него плохо влияет, — говорит мама встревожено. – Слав, ты не посмотришь за ним?
Никуда он не денется, — говорю. – Идём, он вон там, за кустами.
Откуда ты знаешь?
Я пожимаю плечами. Это же как раз то, чего я не могу рассказать.
Велька и правда там, возле своего Тоторо. Кусты совсем лысые, его видно. Вжался в ствол, пытается дуб обнять. Смешной – разве такой обнимешь?
Мама находит в кустах прогал, протискивается, идёт к Вельке.
– Дубик болеет? – долетает до нас. – Дубику плохо? – Ох, мама, ну вот неужели нельзя с ним не сюсюкать, а по-человечески говорить?
Я стою рядом с папой. Я знаю, что надо извиниться. Если что-то и надо мне сделать сегодня, чтобы день не пропал, это сказать два слова. Всего два.
Но я не могу.
Папа тоже молчит. Делает вид, что с интересом следит за мамой и Велькой.
Пап, — говорю я.
Что, Кроль?
Пап, а ты ещё за декабрь за секцию не платил? – Я сама не понимаю, что из меня вдруг вылезло. Хотя да, я об этом думала. Что не смогу смотреть Тане в глаза. Папе смогла, маме смогла. Вельке тем более. А Тане не смогу уже никогда. Потому что это она меня предала, а не я её.
Нет ещё, завтра буду. А что?
Не плати за меня пока, ладно?
Чего? – Папа смотрит во все глаза. Думает, наверно, что ослышался. Нет, па, ты не ослышался.
Ты не очень обидишься, если я… Ну, если я не буду ходить… больше… пока…
Так больше или пока? – спрашивает, и голос мне его не нравится. Правда, что ли, обиделся?
Ну, больше… или пока… Какая разница?
Понятно, — говорит папа, и я вижу: правда. – Ну, если без разницы, то и мне без разницы. Что там у тебя происходит. Почему ты бесишься. Говорить ничего не хочешь. Взрослый уже человек. Поступай, как знаешь.
Блин, пап! – Меня охватывает отчаянье. Что же я ничего сделать-то по-нормальному не могу?! Ни извиниться, ни от секции отказаться. Как ни повернись, всё делаю не так и везде виновата. – Ну, я не знаю, что тебе сказать. Ничего у нас не происходит. Я просто… надоело мне. Я думаю, это… ну, не совсем то, что я ищу. Я же не собираюсь этим заниматься всю жизнь.
Ага, ага. Не то, что ты ищешь, значит. – Папа качает головой. – Ну ладно. Дело твоё, конечно, Кроль. Но я тебе вот что скажу. Я много таких людей знаю, кто всю жизнь не понимает, чем хотят заниматься. И то им не так, и это не подходит. Там не получается. Тут учиться надо. А где-то ещё на них косо посмотрят, так они сразу побежали – ах, это не моё место! А потом глядь, им под пятьдесят, и их куда-то прибило, куда они вообще не собирались. Просто шли по пути наименьшего сопротивления, и всё. И удовлетворения нет. И поезд ушёл. Понимаешь?
Понимаю.
Смотрю себе под ноги. Ковыряю дорожку. Слышно, как мама сюсюкает с Велькой, а он показывает в небо и кричит: «А! Та!» «Птички, — воркует мама. – Летают, да». А Велька хочет сказать, что снег кончился и небо чистое. И кто после этого кого понимает?
Что у вас там стряслось вчера? Мне-то ты можешь рассказать? – спрашивает папа. – У кого была рука? Я ничего не понял.
У Тани.
И что? Совсем плохо?
Киваю: да. И хочу сказать, что я перевязала. Но придётся рассказывать тогда, что она у нас дома была. И папа догадается про ложку. А я не могу так. Хотя мне смысла нет выгораживать Таню. Но я просто так не могу.
Ну и дальше что? В чём повод, чтобы не ходить?
Формально повода нет, — соглашаюсь я.
А не формально?
Молчу. Ковыряю дорожку. Сейчас дырку прокопаю.
Ладно, Кроль, скажи так: тебе правда надоело и не нравится?
Мотаю головой: нет.
Какие-то проблемы в группе?
Мотаю опять: не в группе же. И не проблемы. А так…
Понятно. Смотри, Кроль: когда ты бросила балет, я ничего не сказал…
Я не бросила, – перебиваю. – Это меня.
Неважно. Когда ты перестала ходить на балет, я ничего не сказал. Про скрипку молчу, там не судьба просто. Но когда ты бросила музыку, мама была против, ты помнишь. И я тогда был на твоей стороне. Потому что ты взрослый человек, ты можешь сама понимать. Не твоё – конечно, насиловать никто не станет. Но в тот раз это был явно обдуманный шаг, спланированный. А сейчас я же вижу, что он спонтанный. И меня эта спонтанность смущает. Так что извини, но твою сторону я принять не могу.
Зато мама сможет, — хмыкаю я. – Ей только за счастье, что я на конюшне больше пропадать не стану.
Может. Но я тебя прошу: не надо поспешных решений. Давай договоримся так: я всё-таки покупаю абонемент на декабрь, ты до конца года доходишь, а дальше – как знаешь. Поймёшь, что не твоё – вперёд, прекращай. А может, ты ещё и в соревнованиях участие примешь?
Я вскидываю на него глаза. Издевается он, что ли?
Мне Елизавета Константиновна не предлагала, это она только тебе…
А секции особое приглашение не нужно. Там кто хочет, записывается, и всё.
Вы тут ещё не замёрзли?
Мама. Вылезает за Велькой из кустов. Он срывается и бежит по дорожке дальше. Мама берёт папу под руку, идёт с ним.
Там дуб такой необычный, ты видел? Он, похоже, лопнул, его заложили кирпичом. Не знаю, это хорошо вообще для дерева, ты как считаешь?
Папа что-то отвечает. Я не слышу. Я гляжу на Вельку. На деревья. На небо. Поднимается ветер, и там, сверху, всё время что-то летает – птицы, мокрые листья, хлопья снега с веток, снова птицы и облака.
А ведь что хотела, я так и не сказала.
Подхожу, пристраиваюсь рядом с папой, с другой стороны. Втискиваю свою ладонь в его.
Два слова. Только два.
Извини.
Меня.
Не говорю, не шепчу, а про себя. Как Велька.
Папа тихонько пожимает мне руку.
Когда я в следующий раз прихожу на занятие, я чувствую, что совершенно к нему не готова. Хотя я готовилась два дня, обдумывая ситуацию тридцать три раза, и поняла вот что:
во-первых, Таня мне не друг, никогда им и не была, а теперь так точно, раз она поступила таким образом. А это значит, что я могу с ней не общаться. Я не буду ей ничего предъявлять и даже не намекну про эту несчастную ложечку, которая так и не нашлась, к слову. Я просто не стану её замечать.
во-вторых, ложечка – ещё не значит ногавки, а ногавки – не значит телефон. Последнее так точно. Потому что Анжелка могла его посеять где угодно, она вообще такая, Маша-растеряша. Поэтому примыкать к Анжеле и компании я тоже не стану. Пусть разбираются сами. Но и про себя рассказывать им ничего не буду. Ещё не хватало! Если я сама такая дура, что не поняла, с кем имею дело, так это только моя беда.
в-третьих… В-третьих, не знаю. Я так хорошо себе представляла уже всю эти ситуацию, как приду на конюшню такая гордая, не замечая Таню, которая бросится ко мне – а она непременно бросится, потому что ей же надо, чтобы кто-то был на её стороне, а кто ещё, если не я. Но я прохожу и делаю вид, что её нет. И она сначала в шоке. Она просит, нет, умоляет объяснить, что случилось. А потом догадывается. И раскаивается. Но дружбы уже не вернуть. Дружба просто так не возвращается. Я так себе хорошо всё это представляла, что не придумала никаких вариантов, если что-то пойдёт не так.
Однако всё сразу идёт не так.
Потому что на манеже становится известно, что Елизавета Константиновна даёт мне Пегаса. А это кошмар.
Пегас у нас не тот, который с крыльями и поэтам вдохновение приносит. Наш Пегас крупный, ширококостный, с мохнатыми щётками на ногах и в мелкую бурую гречку. Не тяжеловоз, но похож. И поведением тоже – такая же несдвигаемая махина. В смысле, большой и упрямый. Его обычно дают новичкам, потому что тогда его под уздцы ведёт тренер, и конь не сопротивляется. Это на нём папа занимался в первый раз. А вот без тренера он ужасен. Таня рассказывала, что когда всех лошадей выводят гулять, он и тогда не бегает и не дурачится. Он стоит и дышит. И на тренировках он бы рад стоять и дышать. Надо идти – он останавливается, надо рысить – он проскочит три темпа, лениво, как будто сейчас ляжет, и переходит в шаг. И сделать с этим ничего нельзя. Совсем. Он широкий, на нём ноги как на шпагате, и мои шенкели для него, что слону дробина, как говорит папа.
Валя, ну что это такое! – кричит Елизавета Константиновна на весь манеж. – Пора уже разозлиться! У тебя хлыстик есть. Возьми его как шпагу. Выверни. Выверни, говорю! И тресни пару раз хорошенько! Чтобы попа загорелась! А то выдумал он стоять!
Но я как папа, я терпеть не могу бить лошадей, для меня это мучение. Иногда, в самом крайнем случае можно немного шлёпнуть, совсем чуть-чуть, просто чтобы напомнить о себе. Но чтобы вот так – это же невозможно! Я краснею, потею, пихаю Пегаса ногами, шепчу: «Ну давай же, давай», — но он как стоял, так и стоит. Только хвостом крутит. Как будто чувствует, что я не смогу его выпороть и можно надо мной безнаказанно издеваться.
Валя, долго это будет продолжаться? Ты слышишь меня? – доносится голос тренера, и я нерешительно поворачиваю хлыст. Ну, Пегасик, ну, миленький, пошли. Ну, всё, я тебя предупреждала.