Часть 3 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А чай?
Заваривается.
Мама открывает крышку, из чайника валит пар. Папа пьёт очень крепкий чёрный. Мама – зелёный, а по утрам кофе. Нам с Велькой – какао. Вот так и живём.
Мама ставит турку на газ.
Стас, Славка говорит, вы какой-то пожар тушили? – спрашивает как бы невзначай. Папа стреляет в меня глазами, я делаю вид, что ничего не слышу. Как Велька. Разведчиком мне всё равно не быть, это уж ясен пень.
Было дело, — кивает папа. И тоже кладёт в рот целый сырник. Не я одна такой способ выдумала, ага.
Ну, то есть… это… на самом деле? – спрашивает мама. – Или не считается?
Считается! – не выдерживаю я. – Ещё как считается! Папа герой! Он на такую верхотуру залез! Он прямо!..
Кроль! – одёргивает папа. – Ну, правда. Что за герой ещё.
Нормальный. Обыкновенный.
Папа делает мне выразительные глаза, но мама уже забыла о кофе, обернулась и смотрит на нас. И даже Велька на нас смотрит. Он когда что-то по-настоящему интересное начинается, всегда из своего воображаемого мира выныривает, я уже замечала.
Так. Ну-ка, рассказывайте, – говорит мама, и по её голосу я понимаю, что лучше и правда всё рассказать, иначе она сейчас сама себе всё сочинит. Мама – она такая, у неё с воображением хорошо и даже слишком. Ей слово скажи, она из него соорудит историю. Да чего там – историю: роман-опупею! — Это где было?
Да тут, в парке. Корт горел, — говорит папа самым будничным тоном. Как будто он каждый день корты тушит.
И опять сырник в рот.
Корт? – спрашивает мама, и я прямо вижу, как перед её глазами взвиваются столпы пламени. – И ты потушил? Один?
Ну, во-первых, не один, — говорит папа с набитым ртом. – А во-вторых, не особо-то горело. Плёнка тлела. Кто-то окурок, наверное, кинул.
Что? — выдыхает мама, и по голосу понятно: перед её глазами уже бушует огненное море, и сирены, и пожарные машины, но никто не может прорваться, и папа один сражается со стихией, без защиты, в шортах и футболке. В искрах и дыму. Короче, блокбастер «Пекло» с папой в главной роли. У мамы даже взгляд останавливается, и лицо такое делается, как будто и правда фильм смотрит.
Зато мы узнали, что тут конюшня есть, — говорит папа как бы невзначай.
Конюшня, — говорит мама, как заколдованная. В её внутренней киношке папа выносит на руках из огня женщину и ребёнка. Сначала ребёнка – это меня, а потом женщину – это её, конечно. То, что где-то на заднем плане носятся и ржут кони, мама не замечает.
И мы вот подумали – ну, мы же как-то говорили, помнишь? — а не отдать ли нам Славку в конноспортивную школу? Она давно мечтает.
Ага, Славку… Что? Какую Славку? Куда? – В воображаемом кинотеатре у мамы врубили свет на самом интересном месте.
Мама, коняшки! – Я делаю щенячье лицо. Я это умею.
Или умела, когда мелкая была. Сейчас, кажется, уже не работает.
Куда отдать? – Мама переводит взгляд с меня на папу. И ясно, что он сейчас пожалеет, что тушил этот манеж. Она устроит ему «Пекло-2».
Ну, в секцию. Конноспортивную. – Папа вспоминается, что у мамы на слово «школа» аллергия. — Тут прямо под боком. Везение же. Ну, и я бы заодно походил.
И тут я кусаю себя за язык. Просто забыла, что он у меня во рту есть – и хвать! Больно – ужас. Папа, ты бы хоть предупредил!
Замерла, не дышу. А мама тоже уставилась на папу.
Отличная идея! – говорит потом, только таким голосом, что ясно: ничего она не отличная. – Чем она одна там угробится, лучше сразу обоим руки-ноги переломать.
Почему вдруг сразу? – хмыкает папа, но понимает, что ляпнул не то: – В смысле, никто не собирается…
Да потому что это кони, Стас! Ты что, не знаешь, что это опасно!
Жить вообще опасно, Светик, от этого умирают, — говорит папа.
Мам ничего не отвечает, отворачивается к своей турке. Стоит, надувшись. Во мне всё аж сжимается. Терпеть не могу, когда они ссорятся. Особенно из-за меня.
Смотрю – Велька стекает под стол. В одной руке сырник, в другой – тираннозавр. И замирает там с ним в обнимку.
Может, ты в качалку лучше абонемент возьмёшь? – спрашивает мама, не оборачиваясь, и у меня отлегает от сердца: не поссорятся. Во всяком случае, не сейчас.
Качалка – это железо. А тут кони, живые лю… — но соображает, что оговорился и обрывает себя. – Всё равно на стенку пока не хожу, так хоть что-то будет.
Зимой папа всегда занимался скалолазанием. Чтобы держать себя в форме, как сам говорит. Но как мы переехали, не занимался – ездить стало далеко.
Адреналина тебе не хватает, — говорит мама как-то грустно. Не то спрашивает, не то нет – не понять. Папа пожимает плечами. А я боюсь даже пикнуть. Потому что если мы с папой будем учиться ездить на конях – это же мечта, это сказка, это я просто не знаю что!
Но сейчас всё зависит от мамы. Потому что если она скажет «нет» — папа ничего делать не станет. Он в таких случаях закрывает тему раз и навсегда. Я знаю, проходили уже.
Но мама задумчиво смотрит куда-то в пространство. И думает о чём-то другом.
Ай, ладно, — машет потом рукой. – Что я вас держать, что ли, буду? Делайте, как нравится.
Ииии! – кричу и кидаюсь ей на шею. – Спасибо, спасибо, спасибо, мамочка! Папа, покупай двойной абонемент!
Ой, не визжи, голова от тебя, — морщится мама и пытается отодрать меня от руки. – И откуда только такое желание свернуть себе шею? В тебя, — бросает папе.
Всё из материалов заказчика, — непонятно отвечает он, подходит к маме, приобнимает и чмокает в щёку. – Не переживай, Светик, мы обещаем не ломаться.
Знаю я вас, — хмыкает мама, а я сажусь на стул, и болтаю одной ногой, и кусаю сырник – можно больше не давиться, а поесть по-человечески.
Або неме! – вдруг кричит Велька из-под стола. – Або неме нененет! — Выскакивает из кухни и несётся в комнату. Грохает там по клавишам пианино, раз, другой. Потом собирает аккорды: — Або! Неме! Ане! Мене! Абонеме немо нент!
Кричит и долбит, долбит по бедному инструменту. И я прямо чувствую, как ему неуютно, как больно, как пытается он найти равновесие с этим або неме и собственным миром, где всё совсем не так. Где не слова, а звуки, и где звуки – это слова. Ему сложно, ему приходится переводить, чтобы с нами общаться, но он умный, он уже догадался об этом и изо всех сил старается.
Но если вдруг попадается сложное, незнакомое слово – его переклинивает. Становится плохо, и он ищет, ищет – как оно звучит, как его по-своему сказать.
Аба неа!!! Неа! ба! Не! Ме! А!!!!!
Я смотрю на папу с мамой – они как оцепенели. Я знаю, что им хочется пойти сейчас, успокоить. Но нельзя. В таких ситуациях Вельке лучше побыть одному. Мы ему только мешаем. Потому что мы не знаем, что у него в голове, мы не можем помочь ему. И будет только хуже. Потому что пока он не найдёт, он с нашими словами не справится. Так врач говорил: если Велька не может что-то понять, он перевозбуждается. Это как с кастрюлей, которая закрыта крышкой, и в ней вода кипит. Она будет выплёскиваться и стукать этой крышкой. Надо просто огонь убавить. Вот и с Велькой так – надо просто его оставить в покое.
Мы раньше этого не понимали, начинали его успокаивать. Я помню, какие с ним жуткие истерики случались, только лекарства помогали. Он ещё и дрался, когда мелкий был, и головой о стенку бился, как будто старался выбить, что там застряло. Ужас, короче. Теперь не так. Теперь это реже, во-первых. Во-вторых, мы знаем, что лучше не трогать.
А в-третьих, у него появилась музыка.
Она случайно появилась – ему окарину подарили. Это такая глиняная свистулька, крупная, похожая на сердце. Как в мультике про Тоторо: там лесные духи ночью сидят на дереве и играют на таких штуках. Звук низкий, гулкий. Приятный и какой-то пушистый. У мамы подруга есть, керамист. Вот она её слепила и подарила. Велька в эту окарину сразу вцепился, потому что Тоторо мы давно любим, и он её узнал.
Мы, правда, были уверены, что он её быстро раскокает, а он возьми и заиграй. Сначала абракадабру, конечно, просто дырочки пальцами перебирал. И ещё передувал нещадно, окарина свистела, сипела и захлёбывалась. Велька бесился, верещал, стучал по столу. Но кулаками, не окариной. Как будто бы понимал, что хрупкая. Хотя до этого все игрушки ломал за раз, вообще ничего нельзя было в руки давать. И скоро у него стало получаться. Звуки выстраивались в мелодию. И он стал эту окарину везде с собой носить. Мама ему мешочек на шею сшила, он с ней не расставался, если что надо – дудел в неё и всегда по-разному. Как будто так разговаривал.
Мама его тут же потащила к каким-то педагогам. Оказалось, у Вельки талант. А главное, оказалось, что музыка внутри Вельки. Для него наши слова не слова – а тоже музыка, и только музыка имеет смысл. Это сложно объяснить, но вот так у него устроен мозг: он слова переводит в музыку, это для него информация. И как только он на окарине научился играть, сразу всё стало на свои места. И истерики стали реже. И он как будто понял, как с нами общаться.
Потом он на пианино начал заниматься, и вообще резко изменился. Теперь он тихий. Может часами сидеть и играть. То играть, то просто что-то бряцать, перебирать звуки. Нажмёт на клавишу – и слушает, долго, уже затухнет, а он всё прислушивается. Потом другую. И так десять минут, полчаса, час. Его больше ничем не заставишь так долго заниматься. Рисовать ещё любит, но музыка – это святое. Он по программе мало занимается, гаммы там, всё такое. Но ему педагог хороший достался, молодая женщина, нормальная, не то, что моя Полушка была. Она его особо не мучает, учить ничего не заставляет, её дело – чтобы он освоился с инструментом. Остальное — сам.
Мне теперь стыдно признаться, что я Вельку раньше не любила. Не любила и боялась. Потому что он совсем бешеный был, когда мелкий. С ним пытаешься играть, а он вдруг начнёт на месте крутиться и размахивать руками, как вертолёт. И орёт противным голосом. Или ещё, помню – подходит и тянет тебя за руку, больно. Или кусает, если ты ему что-то не даёшь или не понимаешь, чего ему от тебя надо. А он хоть и мелкий, а кусался и дрался сильно. Я драться тоже умела, но от Вельки как будто цепенела, настолько он жуткий был. Убегала от него и кричала, чтобы отстал. Да и вообще неприятно это, ну что за брат такой! Не брат, а зверёныш, честное слово. Оборотневый ребёнок, подменыш. Мне стыдно с ними было гулять, когда мама его на площадку брала, я всегда куда-нибудь убегала. Только бы не подумали, что мы вместе, что я с ними.
А теперь нормально. Теперь мы дружим, и у нас даже свои секреты появились, Например, что я его слышу и понимаю. Но это ещё ладно. Один раз вообще такое было, что я никому не расскажу. А то решат, что я тоже с ума скатилась.
Крик стихает, аккорды сложились. Велька играет их, перебирает один за другим. Або-не-мент. Або-не…
Мама выдыхает и снимает с плиты турку с кофе.
Как раз в последний момент, не успел убежать.
Глава 2.
Мама не права: я никогда не мечтала свернуть себе шею. Просто когда я была мелкой, я совсем не умела сидеть на месте. Лазать по деревьям, стрелять из лука, гонять на велике и прыгать по крышам гаражей, — если бы я только могла всё это делать, я была бы совершенно счастлива. А так мне приходилось только слушать рассказы папы о его детстве в деревне у бабушки, где он мог всем этим заниматься. И был совершенно счастлив, конечно.
Я тоже, сколько себя помню, всегда пыталась куда-нибудь залезть. Только мама отвернётся – а я уже вишу на последней перекладине лазалки на детской площадке вниз головой. Или карабкаюсь на забор. Или даже на дерево, если оно удобное, а не сосна какая-нибудь. На сосну я тоже пробовала, но только оцарапалась. Или дерусь с кем-нибудь – драться я тоже любила, в саду всех мальчишек колотила, ко мне подходить боялись. И в первом классе дралась, пока меня ещё в школу водили. А потом эта лафа кончилась, и драться стало не с кем.
Короче, у моих родителей всегда стоял актуальный вопрос: ребёнка надо куда-нибудь отдать, чтобы он энергию сбрасывал. В секцию или, там, кружок. Но беда в том, что у нас с мамой совершенно разные взгляды на то, чем я должна заниматься. Поэтому куда бы меня ни отдавали, добром это не кончалось.
Например, в четыре года мама отдала меня в балет. В её воображении я была девочка-цветочек в прозрачной юбке и пуантах. Девочка кружится, кружится, разве что не взлетает. А вокруг все хлопают, хлопают и забрасывают девочку цветами.
Конечно!
Мне, правда, ещё слишком мало лет было, чтобы сразу чухнуть, что значит этот самый балет. Наверное, мне по началу даже нравилось: надо что-то делать, приседать, ножки ставить на раскоряку, ходить друг за другом… Голос балеруньи до сих пор помню: «Носки тянем! Спинку держим! И раз, и два, и три, и четыре. Не бросаем спину!»
Однако всё это интересно ну раз, ну два, но не всю жизнь. И мне балет надоел. Я не слушалась, шумела, мешала преподавательнице. Этого я, конечно, не помню, мне мама потом говорила, что я вела себя ужасно и на меня всё время жаловались. А вот что я хорошо помню, так это толстого мальчика, который шёл за мной и постоянно наскакивал сзади на пятки. Стаскивал балетки с ноги. Я его раз толкнула, два. А потом мне надоело, я развернулась и поколотила его. Не сильно, но так… Как умела.