Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 3 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эта земля была так важна, потому что играла практически сакральную роль в жизни крестьянина. Вопреки утверждению Максима Горького, российские крестьяне вовсе не были “опустошены”, лишены желаний, “насыщены чувством безразличия” по отношению к собственной нищете, однако заботы, поглощавшие их внимание и вдохновлявшие их, существенно отличались от тех, что занимали выросших в городе сторонних наблюдателей. Тогда как у городских гостей, наблюдавших неосушенные топи и грязь по колено, эта мысль могла вызвать сомнения, крестьяне верили, что любая земля, возделываемая человеком, принадлежит ему по праву, ниспосланному свыше. Точнее сказать, земля принадлежала общине, “миру”, членами которого являлось большинство крестьян, потому что частная собственность была практически неизвестна. На самом деле мир крестьян был устроен согласно своей особой логике, и хотя в ходу здесь были некоторые слова, которые могли быть знакомы и городским чужакам, не принадлежавшим этому сообществу, ценности и цели были совершенно иные, а в понятия правды, равенства и справедливости вкладывалось особое значение, отвечающее местным задачам и потребностям[31]. Базовой ячейкой любой деревни был не индивид, а домохозяйство, и именно от этого сообщества зависело как социальное устройство в целом, так и то, как именно каждый человек воспринимал свое место в нем. За пределами домохозяйства именно мир распределял землю, мир мог дать любому человеку разрешение отправиться на поиски фабричной работы, и зачастую именно мир выносил местные решения по вопросам безопасности и правосудия. Подчиненность члена крестьянской общины этой группе воспроизводила общее иерархическое устройство российского общества. Эта система, по крайней мере до определенной степени, защищала слабых и была консервативной, но она не была столь вредоносной, развращающей и деградирующей, какой видели ее многие реформаторы. Патриархат, царивший в домохозяйстве, отличала двойственность. Обычно женщины занимают подчиненное положение в крестьянских сообществах, однако дореволюционная Россия являла собой в этом смысле случай совершенно вопиющий. Тогда как мужчины обращались к другим мужчинам на миру как к “брату”, женщины были лишены самых базовых человеческих прав. Считалось само собой разумеющимся поколачивать жен, это было “полностью законным и естественным”, хотя, когда дело касалось “пахоты, сева, сгребания сена или жатвы”, та же самая жена считалась ровней и должна была работать на равных с мужчиной. Согласно крестьянской поговорке, “курица не птица, баба не человек”[32]. Однако сама по себе концепция патриархата не до конца выражает статус женщины в этой культуре, потому что именно женщины по большей части брали в свои руки руководство ситуацией, когда в семье кто-нибудь умирал, именно они оплакивали покойника и пели, создавая своего рода поэзию, именно на их плечах лежала ответственность за то, чтобы передать семейные традиции через поколения своим дочерям. Таковы были общие черты крестьянского мира, однако тип земледелия, распределение рабочих обязанностей и многие другие черты и детали местной культуры разнились в зависимости от климата, географии и типа почв. Крестьянские хозяйства в черноземной полосе России, регионе с одними из самых плодородных в Европе пашен, главным образом производили зерно, в основном пшеницу, что обусловило высокую плотность населения и даже перенаселенность. Зерно было главным продуктом земледелия и в других областях страны (примерно 90 процентов обрабатываемой земли было отведено под зерновые), однако за пределами черноземной полосы ротация сельскохозяйственных культур была более разнообразной: здесь сажали больше картошку и рожь и меньше пшеницу, доходы земледельцев были ниже, зимы – суровее, расстояния между полями и деревнями – куда больше. В некоторых поселениях, особенно в расположенных вдоль железных дорог или в достаточной близости от города, что делало выгодной торговлю, люди зарабатывали, выращивая капусту, делая творог и сметану, торгуя на рынке яблоками и огурцами[33]. Другие деревни славились долгой традицией ремесленничества, и семьи там отправляли сыновей в долгий путь на заработки в Петербург, Иваново или Подольск, то есть в любой город, предлагавший работу мужчинам из этой местности, готовым стать лекальщиками, слесарями-инструментальщиками, строителями, бондарями, кирпичниками или путейцами. Возможность заработка в городе могла стать проверкой на прочность для глубоко укоренившихся идей и представлений, бытовавших в деревенской среде, а также причиной распада традиционной модели семьи. Крестьянское общество последнего десятилетия XIX века не назовешь статичным и застывшим. Но несмотря на все происходившие изменения, посторонний наблюдатель мог полагаться на устойчивость и неизменность одного элемента крестьянской жизни: религии. Церкви и колокольни по-прежнему оставались самыми заметными достопримечательностями и ориентирами на открытых российских просторах. В некоторых областях путнику приходилось шагать много верст весь день напролет до ближайшей церкви, не говоря уже о том, чтобы встретить священника. Население росло с такой скоростью, что некоторые поселения появились совсем недавно, а помещики были слишком бедны, чтобы финансировать строительство еще одного общественного сооружения[34]. В других областях страны группы крестьян-раскольников, включая старообрядцев, а также приверженцев хилиазма и других сект, основывали свои собственные молельни и следовали верованиям, которые недвусмысленно отвергали значительную часть господствовавшей в обществе религиозной практики[35]. И все же мало можно было найти мест, где посреди маковых лугов и лиственничных лесов линию горизонта не нарушали бы знакомые силуэты деревянных церквей, купола которых, крытые лемехом внахлест, отражали солнце подобно чешуе коричневого карпа. В некоторых деревнях встречались и крепкие кирпичные церкви, а в иных были даже собственные бронзовые колокола, тяжелые и очень дорогие, как правило, переданные в дар общине местной зажиточной семьей. Переступив порог даже относительно бедной церкви, человек попадал в совершенно особый мир. Послания этого мира росписями покрывали стены, западали в душу и память прихожанина под загадочными взглядами святых икон, отражались в блеске металла, бронзы или меди (в убранстве городских церквей, как правило, использовалось золото). Святой престол, самое святое место во всем храме, обыкновенно возводили из дерева и подчас украшали весьма причудливой резьбой; самые важные иконы, кресты и алтарь облачались в вышитые льняные рушники (божники). На тех, кто привык к грязи, отсыревшей шерсти и соломе, блестящий металл и огонь свечей способны были произвести самое сильное, возвышенное впечатление, даже не будь в церкви икон, фресок, песнопений и молитв, читаемых на старославянском языке. В глазах крестьянина позапрошлого столетия (то есть до начала большевицкой антирелигиозной кампании, которая сделала церковь частью контркультуры) церковь была насквозь коррумпированным институтом, иерархической системой, построенной на интригах и постоянно тянувшей из всех деньги, досадным источником всевозможных запретов и ограничений. Но вместе с тем именно церковь была хранительницей трансцендентного: пришедшие в храм на службу могли узреть проблеск вечности в клубах фимиама и в акапельном пении священника и хора. Но это была, по крайней мере, половина правды. В деревнях религия была частью повседневной жизни – потребность осенить себя крестом была такой же естественной, как и потребность чихнуть, – но едва ли то же можно сказать о церкви как институте, построенном на формальной догме[36]. В то время как Митрофан писал свои слова утешения для столичных верующих, разумевших грамоте, крестьянам приходилось выживать в мире, который нельзя было назвать ни радостным, ни милостивым. Зло было вполне реально, грех был везде и во всем – природные бедствия служили тому подтверждением. А значит, бедные православные христиане (то есть “крестьяне”) должны были неуклонно блюсти и защищать свои интересы, что они и делали с суровой деловитостью. Факторы, более всего влиявшие на крестьянскую экономику и определявшие разницу между хорошим годом и годом голодным, были неподвластны воле человека. Их невозможно было предвидеть или предсказать. Главным из них была погода[37]. Засуха могла полностью уничтожить урожай, измельчив плодородную почву в пыль. Впрочем, на благополучие крестьянина могло повлиять все что угодно: болезни скота, наводнение в амбаре, поздние заморозки или летний град. Таким непрочным и хрупким было это существование, что вера крестьян была сосредоточена на земле, судьбе и своей общине. В их верованиях не было ничего магического или суеверного. Все дело было в благочестии и набожности, потому что крестьяне почти поголовно веровали в Бога, и их верования были основаны на не требующем доказательств здравом смысле, обеспечивая защиту от напастей. Помимо всего этого, верования крестьян были единственным способом предсказать результаты сева или жатвы, которые, естественно, были в руках божьих. В формальных церковных догмах крестьянским заботам уделено не слишком много внимания. Хотя деревенские священники, случалось, понимали проблемы крестьян, потому что и сами, как и их прихожане, были земледельцами и кормились тем, что работали на земле и взымали плату (иногда в неденежной форме) за любую оказываемую ими услугу, однако те идеи, которые предлагали их молитвенники, были плохо совместимы с семейным заботам их паствы, здоровьем домашних животных и ежедневным сражение против сверхъестественных сил, приносящих несчастье, так называемой нечистой силы. Дело усугублялось еще и тем, что многие священники слишком отождествлялись с народом, слишком часто пропадали в кабаке или на базаре, слишком много внимания уделяли бесконечным нуждам своих собственных больших семейств[38]. Семен Канатчиков, росший в Московской губернии в последнее десятилетие XIX века, вспоминал, как в его гимназию наведывался “широкоплечий длинноволосый священник из соседней деревни”. Каждую пятницу после обеда, возвращаясь с близлежащего базара домой, этот “корифей” заходил в школу и проводил урок Закона Божьего. По воспоминаниям Канатчикова, он был слегка глуховат, говорил невнятно, просил их читать молитвы и заставлял переводить отрывки из Евангелия с церковнославянского на русский. Регулярные выволочки, которые он устраивал ученикам, должны были способствовать усвоению науки[39]. Но с образовательной точки зрения это было прогрессом. Предыдущие поколения учащихся не осваивали ничего, помимо самых базовых основ православного вероучения. По словам одного исследователя, “наиболее трудные для понимания христианские доктрины, такие как Троица, оставались неусвоенными”[40]. Таким образом, крестьянская религия включала в себя элементы, не упомянутые формальной доктриной, например ритуалы, связанные с предсказанием смерти или способами избежать ее, а также целую галерею местных святых-покровителей, духов и демонов. Крестьянская религия наделяла свою вселенную куда большей конкретностью, чем ее более “культурная” или общепринятая городская версия, а кроме того, она куда крепче была укоренена в общине. Семьи состояли как из здравствующих ее членов, так и из усопших. Деревни не забывали о так называемых чистых покойниках, об отцах или предках, а после похорон позволяли покойникам воссоединиться со своими детьми через землю[41]. Хотя эта земля была освящена церковью и ограничена оградой кладбища, сама по себе она была не менее важна, чем те молитвы, которые мог прочитать священник. Огромным несчастьем считалось быть похороненным в чужой земле, и тот, кому предстояло уйти из деревни, предполагал, что его тело после смерти привезут в родные края. Некоторые из тех, кто в свое время покинул деревню, хранили сосуды с родной землей, чтобы впоследствии ее могли рассыпать на их могиле, а возвращающиеся с войны солдаты по широко распространенной традиции привозили с собой землю с полей сражений для тех семей, что потеряли в этих боях близких. Земля могла годами храниться, прикрытая тряпицей, подле иконы, пока не уходили из жизни вдова убитого солдата или его мать, и тогда эту сбереженную землю перемешивали с землей на их могилах. Сами могилы были местом чрезвычайно важным, по сути, общественным пространством. Они были отмечены деревянными крестами, а иногда – деревянными столбами, увенчанными крышей-навесом и смахивающими на крошечную голубятню. Под этой крышей должна была найти приют возвращающаяся на могилу душа. Возле могил можно было сидеть и разговаривать – люди верили, что разговоры эти происходили в формате диалога, а не монолога, – можно было послать сообщение давно умершим родственникам и попросить душу помолиться за вас на другом свете, где подобная молитва была бы более действенной и эффективной. Разговоры с мертвыми могли состояться в любой день, но некоторые дни были особенными. Среди этих особенных дней были Масленица, когда первый блин традиционно предлагали мертвым, три или четыре Родительских субботы во время Великого поста, второй вторник после Пасхи (Радоница) и четверг седьмой недели после Пасхи (Семик, или Русалкин Великдень), когда было принято поминать “заложных” покойников и служить панихиду по всем тем, кто не получил отпевания при погребении. В каждый из этих дней кладбища заполнялись людьми, которые приходили навести порядок на могилах своих родственников, и все разговоры вращались вокруг семьи, живых и мертвых ее членов. Посещение могил и обмен воспоминаниями сопровождали каждый уход из жизни. Церемонии поминовения, поминки, устраивали на девятый и сороковой день после кончины, что отражало то самое церковное “расписание”, упомянутое выше, – первое опасное путешествие, которое душа предпринимает, знакомясь с адом, и следующий за ним день суда. У правила, предписывавшего хоронить “чистых” покойников в освященную землю, было очень мало исключений. Одно из них было продиктовано крестьянской логикой. Некоторые люди опасались, что священник на самом деле осведомитель и может донести на покойного в “высшую инстанцию”. Они были уверены, что те непонятные слова, которые священник бормочет у могилы или записывает под видом молитв, чтобы затем положить их в гроб, были перечнем грехов умерших, адресованным священником самому Господу. Чтобы избежать подобного предательства, многие уговаривали друзей похоронить их в лесу до прихода священника. Еще одним способом был обычай класть в гроб “взятку”: шкалик водки или деньги. Иногда умирающие с последним своим вздохом решали взять себе другое имя. Ведь ангелы пользовались списками, в которые были внесены христианские имена всех грешников, находившихся под их покровительством. Полагали, что недавно переименованный человек будет таким же безгрешным в глазах Господа, как новорожденный младенец[42]. В каждом элементе крестьянского ритуала можно обнаружить идеи, почерпнутые из повседневной жизни. Еда и питье имели особенно важное значение. За похоронами следовала общинная трапеза; священнику частично платили водкой; на поминках всегда делились едой. Погребальную трапезу обычно устраивали в доме покойного, однако другие церемонии, которые проводили на могилах, легко оборачивались своеобразными пикниками. Мертвые не были бесплотными: им требовалась настоящая еда, а не цветы, так что родственники вместе ели яйца (символ второго рождения), мед (чтобы подсластить жизнь вечную), пирог из дрожжевого теста, и даже от водки не отказывались. Такая общинная трапеза обходилась недешево. Добрая часть погребальных расходов уходила на то, чтобы принимать и угощать родственников, гробовщиков, могильщиков и особенно священника, а так как последний обычно требовал денежный аванс до проведения отпевания и панихиды, то, если случалось несколько смертей одна за другой, вся деревня могла погрязнуть в долгах[43]. К счастью, финансовое бремя, как и сам траур, ложилось на плечи всех членов семьи, включая дальних родственников, а иногда и на всех членов мира. Следовательно, можно сказать, что церковь и ее учения были вписаны в более мощную систему верований, опирающуюся на семью. В каждой избе были иконы и лампада; священник мог прийти в дом, если нужно было прочитать особые молитвы, однако души умерших всегда были где-то неподалеку, а кладбище обладало некоторыми свойствами, которые не были предписаны формальными церковными правилами. Более того, подчас оно использовалось совсем не по назначение, что церковью официально порицалось. Например, летом в жаркое послеобеденное время скот, бывало, забредал на погост и щипал траву между крестов и могильных холмов. Иногда, когда в деревне случались праздники, на огороженном пространстве кладбища могли заночевать торговцы, приносившие с собой водку, пиво и пироги[44]. Российские этнографы подчас называли крестьянскую веру образцом двоеверия и объясняли, что в ней сочетаются элементы христианства с пережитками язычества. Но это объяснение упускает из вида динамизм этой веры, то, как она приспосабливалась к изменяющимся обстоятельствам даже в медленно меняющемся сельском мире. Например, согласно традиции, в сложенные руки умершего перед погребением вкладывали листок с молитвой, обращенной к Господу или святому Петру, с просьбой о милосердии. К концу XIX века этот листок стал известен как “документ покойника”, а в XX веке в некоторых случаях вместо него в руки вкладывали настоящий паспорт. Школьников, умиравших в подростковом возрасте, иногда хоронили вместе с их аттестатами или сертификатами о сданных экзаменах, а подчас и с их странными дорогостоящими книгами[45]. Эти новые предметы дополнили те, что люди традиционно хранили, чтобы потом они были положены вместе с ними в гроб. Например, заплетенные женские косы, напоминавшие о временах замужества, или маленькие острые камешки, функция которых сводилась к тому, чтобы напоминать покойному о его грехах, когда он, преодолевая боль, бредет к Высшему суду[46]. Больше всего крестьяне боялись, что покойник утащит за собой на тот свет и других людей. Имелось огромное число обрядов, призванных предотвратить подобное, например, предписания относительно размеров гроба (он должен был быть настолько маленьким, чтобы помимо покойника в него невозможно было поместить никого другого) или указания непременно закрывать мертвецу глаза, чтобы он не мог ни на кого взглянуть и поманить живого человека за собой. Но страшнее всего была так называемая нечистая сила. Нельзя было сказать, что именно представляла собой эта нечисть: считалось неблагоразумным даже поминать ее вслух, но она всегда была где-то неподалеку, а во времена кризисов, таких как чья-то смерть, влияние нечистой силы вселяло особенный страх. Любая неосторожность была чревата гибелью. Когда человек умирал, тело обмывали в избе на специальной доске, а мыло и воду быстро выливали в каком-нибудь дальнем, захламленном углу двора, который не использовался в хозяйственных целях[47]. Избу нужно было вымести. Николай Михайлович Бородин, который вырос на Дону на Украине на первое десятилетие XX века, вспоминал смерть своего прадедушки: “Пол в доме сразу подмели, а пыль похоронили во дворе. Мой двоюродный дед рассказал мне, что это было нужно для того, чтобы не дать покойнику ночью вернуться из своей могилы. Это объяснение повергло меня в ужас, и, обнаружив недостаточно хорошо выметенный угол, я начал энергично чистить его, тщательно собирая всю пыль, чтобы похоронить ее во дворе”[48]. Во избежание появлений призрака, тело усопшего могли выносить в церковь через открытое окно или даже через специально проделанное отверстие в кровле, а не через дверь дома, в котором умерший жил. Смысл этого обычая заключался в том, чтобы запутать дух усопшего, затруднив призраку обратную дорогу в прежний дом. Обычаям и заклинаниям не было конца, и хотя они несколько отличались в разных концах страны, в их основе лежал вполне практический взгляд на то, что может понадобиться душе умершего и что она может сделать неправильно. Еще одним пространством, которое подметалось с особенной тщательностью, была баня. Люди верили, что мертвые приходят попариться перед главными праздниками, например перед Пасхой, и в преддверии их прихода баню специальным образом готовили и на всю ночь отдавали в полное распоряжение призраков. Местные жители старались держаться от этого места подальше, потому что считалось что с каждым, кто по неосторожности или беспечности окажется свидетелем возвращения мертвых, услышит их вопли и песни или увидит, как они веселятся, произойдет несчастье[49]. Собственно, баня была излюбленным прибежищем нечистой силы, которая также обитала на болотах, в лощинах и лесных чащобах. Говоря о загробной жизни, обыкновенно использовали выражение “на том свете”, произнося его небрежно как нечто само собой разумеющееся, будто речь шла о прозаическом географическом направлении. Небеса обычно представлялись зеленой лужайкой, усыпанной маленькими домиками. В более овеществленном раю, изобретенном в XIX столетии, была и церковь, но построена она была из пирогов, крыта блинами, с полами из пряника[50]. Ад, как правило, представлялся раскаленным, и, следуя визуальному канону икон и фресок, в нем полыхало пламя. Страшный суд, как можно заключить из самого термина, неизменно вселял страх и ужас. На иконе XVIII века, которая в настоящее время находится в Казанском соборе в Санкт-Петербурге, изображен Господь в сонме ангелов, в руках у него весы. Святые смиренно стоят по одну сторону, а грешники – коих, как всегда, большинство – с тревогой ожидают суда по другую сторону. Огромный змей угрожающе свивается рядом с ними, в то время как они сгрудились на весах; черные рогатые и волосатые черти насаживают своих “товарищей” на вилы, когда те кубарем катятся вниз с облаков. Изобретательные крестьяне развили этот сюжет. Верили, например, что женщина, решившая прервать беременность, в аду должна будет питаться плотью и жевать кости младенца[51]. В эпицентре этой драмы была душа, хрупкая и боязливая, которую всегда описывали как бледную субстанцию, похожую на куклу – копию человека, такую же нежную, как новорожденный ребенок. Некоторые представляли душу крылатой, вылетающей из тела человека вместе с его последним вздохом[52]. На иконах, изображающих мученичество, душа зачастую предстает более молодой и миниатюрной версией умирающего святого, чье тело она готова покинуть. На распространенном изображении Успения Пресвятой Богородицы душа Девы Марии представлена в виде младенца, покоящегося в оберегающих ее объятиях сына – инверсия классической иконы Богоматери с младенцем. Душа – отличительная примета человеческого существа. У животных души не было, хотя для медведей иногда делалось исключение[53]. Обладание душой свидетельствовало о сопричастности человека божественному, однако это могло быть сомнительной привилегией. Ни один погребальный плач, ни одна крестьянская песня не описывают путешествие души навстречу Страшному суду как увеселительную, приятную прогулку, и исход этого путешествия кажется неизменно предрешенным. Традиционное религиозное стихотворение, песня, которую учили дети и которая исполнялась на похоронах и рядом с могилами, описывает последний плач души. Ты прости прощай, тело белое, Тело белое многогрешное. Как тебе, телу, во сырой земле лежать. “А меня, душу, на суд зовут, На суд зовут ко Господу. Где душам будет разделение: Душам праведным – мир селения, А душам грешным – мука вечная, Мука вечная, бесконечная”. И пришла душа на восток солнца. Там стоят раи, и все заперты, В них сидят души все спасенные, “А мне, душе, здесь места нет”. И пошла душа заплакала,
На закат солнца шла рыдаючи, Там стоят ады, и все отперты, В них сидят души грешные, “И мне, душе, тут место есть”, Пошла душа и застряла там, Находилась она, намытарствовалась[54]. В деревне смерть была настолько зримой и настолько привычной – зачастую ее жертвами становились люди молодые, в самом расцвете сил, – что все деревенские жители от мала до велика хотя бы однажды становились ее свидетелем. Даже те, кто никогда в жизни пальцем не дотронулся до настоящего покойника, безусловно, хотя бы раз да играли в смерть. Так, похороны “понарошку” зачастую были одним из элементов празднования в святочные дни. Хотя обычно роль “покойника” исполнял вполне здоровый молодой человек, иногда объектом водевильной ламентации и всеобщего веселья становился самый настоящий покойник[55]. Похоронные ритуалы все еще встречались и на некоторых свадьбах; женщины могли оплакивать символическую “смерть” невесты, покидавшую свою семью ради семьи своего мужа[56]. Дети так же охотно играли в смерть, как и в дочки-матери, а маленькие девочки помогали пожилым женщинам готовить покойника к похоронам. Девочек к тому же заставляли учиться импровизировать, упражняясь в исполнении похоронного плача. Этот навык упоминался в обсуждении возможного брака: молодая женщина, не обладавшая подобным умением (а понадобись оно ей, времени обучиться ему у нее не было бы), считалась такой же неполноценной, как и та, что не умела прясть или стряпать. Похоронные плачи были поэзией, музыкой причитания, построенной на тончайших, воздушных повторениях и жестком следовании шаблону. В них всегда воспроизводились определенные слова. К примеру, горе всегда было горьким, умерший сын – храбрым и красивым, а вдовы обречены на безутешное одиночество и тяжкий труд[57]. Главная тема плача проходит по тексту через импровизированные строки, которые описывают жизнь покойного от колыбели до могилы – ламентация также выполняла функции некролога – и уточняют положение усопшего в семье, состоявшей из нескольких поколений и множества родственников. Оплакивание могло начаться сразу же после смерти покойного. Погребальные плачи были громкими, довольно зловещими и лишенными гармонии. Церковь официально осуждала эту практику, и обычно единственными спокойными моментами во всем процессе ухода из жизни и погребения умершего были те, которыми руководил священник[58]. Слова этих погребальных плачей, а также детские песенки и сказки формировали крестьянские представления о смерти как таковой. Церковь пыталась убедить паству в том, что смерть – друг, а не враг, однако обычай неизменно предписывал бояться смерти и избегать ее. Наименее отталкивающие изображения представляли смерть в виде женщины или ангела в форме человеческого скелета, завернутого в плащ с капюшоном, спустившихся с небес по божьему наставлению, чтобы затребовать себе свои жертвы. Крестьяне верили, что падающие звезды и были теми самыми ангелами, которые в сиянии низвергались с небес в поисках добычи[59]. Смерть могла обернуться и птицей, обычно соколом, но также могла принимать темный облик существа, привычного к обитанию в уединении болот и топей, лесов и далеких холмов[60]. В песнопениях женщин смерть представала закатом, погасшей звездой, снегом, падающим в огонь, морозом, уничтожившим дерево, водой, расколовшей огромный камень[61]. Другой комплекс образов изображал смерть колесницей, запряженной птицами и лошадьми, а иногда лодкой, которые неизменно увозили душу прочь, туда, где ее ожидал Страшный суд. Время радости настало, Я в восторге себя зрю. Мое сердце встрепетало, Из очей слез токи лью. Прощай, мир весь со страстями И со прелестью, навек, И со всеми суетами – Я от вас уже … [слово утрачено] И за все леса и речки Я от вас уже удаляюсь, И сказать могу навеки: В прелестный мир не возвращусь. Где согласен, там вселюся, До кончины буду жить. Нежель в мире веселиться, Ум и страсти удалить. Там пещера темновата, Заставляет слезы лить, Что не та царем полата Может душу веселить. Место всякаго напитка Ключевая там вода Течет быстро без избытка, А имею навсегда[62].
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!